Частная жизнь Гитлера, Геббельса, Муссолини — страница 33 из 70

суется их участью.

Теперь Геббельс, говоря о властях, почти перестал употреблять слово "фюрер", предпочитая ему термин "фюрунг" ("руководство"). Это говорило о том, что и он входит в это "руководство", являясь одним из главных "вождей" страны. Его сотрудники заметили, что Геббельс стал часто говорить по разным поводам: "Вот если бы я был фюрером...", сопровождая свои слова многозначительным вздохом.

Так Геббельс укрепил свою популярность благодаря умению не уходить в сторону от обсуждения и решения острых проблем. В ноябре 1943 года его пресс-секретарь Земмлер отметил: "Геббельс разъезжает по всему Берлину, посещая районы наибольших разрушений и даже руководя тушением пожаров. Среди развалин его сверкающий черный бронированный автомобиль выглядит вызывающе, и мы не раз слышали крики "Плутократ!", раздававшиеся вслед. Потом его узнают и приветствуют вполне дружелюбно, несмотря на все то, что творится вокруг. Даже люди, только что пережившие бомбежку, подходят, чтобы пожать ему руку; он всегда готов их подбодрить, отпустив шутку". Геббельс ценил спокойных и дисциплинированных берлинцев, видя в их лояльности немалую собственную заслугу: "Это большой успех нашей пропаганды, - говорил он, - что люди не собираются толпой перед зданием министерства и не кричат: "Долой войну!".

Третий год войны подверг моральный дух населения серьезным испытанием, гораздо более суровым, чем в первые годы, и Геббельс сумел учесть изменения в настроении людей, предприняв свои меры.

В мае 1943 года, просматривая отчеты ведомства Гиммлера, он оценил их как "пораженческие" из-за "чрезмерного реализма". И Гиммлер принял его поправки; отчетам дали другую форму и ограничили их распространение пределами министерства пропаганды, перестав отправлять в другие учреждения.

Пока Геббельс чувствовал внимание и поддержку публики, он считал, что все идет хорошо или по крайней мере не слишком плохо. "Конечно, народ ворчит по разным поводам, - писал он в дневнике 18 апреля 1943 года. Случаются и вульгарные нападки личного характера - как правило, в анонимных письмах; по стилю можно заключить, что их пишут евреи". Вряд ли, однако, нашелся бы тогда в Германии еврей, осмелившийся писать министру пропаганды: его тут же отыскали бы и (в лучшем случае) выдворили из страны; так что "еврейский стиль" в немецком языке означал что-то другое. Впрочем, большинство писем, приходивших Геббельсу, по его словам, оказывались "трогательными и ободряющими".

В конце августа 1943 года министр пропаганды впервые сказал фон Овену, что немцы, возможно, проиграют эту войну. Ситуация на Востоке и в Италии и непрерывные бомбежки с воздуха делали такую возможность вполне вероятной. Геббельс заявил, что принял решение на такой случай: "Если наши враги восторжествуют, я без колебаний расстанусь с жизнью. Либо мы преодолеем кризис - а я брошу на это все свои силы! - либо придется в очередной раз склониться перед силой духа англичан и пустить себе пулю в лоб!"

Примерно за месяц до этого состоялась беседа доктора Герделера, главы германской оппозиции, с фельдмаршалом фон Клюге; Герделер уговаривал фельдмаршала свергнуть Гитлера и предпринять шаги к окончанию войны, Он сказал: "Если хотите, я приглашу к вам в союзники господина Геббельса или господина Гиммлера, потому что они давно уже поняли, что с Гитлером обречены на гибель!" Так или иначе, но факт состоял в том, что Геббельс лучше понимал действительное положение вещей, чем многие другие представители нацистской верхушки. 7 ноября 1943 года он записал в дневнике: "Мне кажется, что мы все иногда как-то слишком легко воспринимаем войну. Жизнь уже стала слишком суровой, а борьба теперь ведется не на жизнь, а на смерть. Чем быстрее осознают это все немцы, и особенно наше руководство, тем лучше станет для всех нас. Будет очень жаль, если в какой-то момент войны нам придется сказать самим себе: "Мы сделали не все, что могли, и спохватились слишком поздно!"

СЕМЬЯ ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ

В октябре 1944 года англо-американские части заняли небольшую территорию в Рейнской области, к востоку от Аахена, и немецкие газеты, как по команде, принялись ругать и осуждать их поведение по отношению к гражданскому населению. Геббельс начал беспокоиться о своей семье. В это время редакторов газет обязали давать резкие комментарии по поводу декретов оккупационных войск, занявших частичку германской территории: "Там воцарился зверский режим штыка и голода; немецких рабочих гонят со своих мест, а вместо них ввозят евреев, надзирающих за немцами, как за рабами, и это показывает в новом свете, как близки между собой плутократия и большевизм. Поистине, гангстеры с Запада - такие же вандалы, как и дикие орды большевиков, нахлынувшие с Востока!"

На самом деле Геббельс не слишком опасался "гангстерских привычек западных оккупантов", потому что спустя несколько месяцев предложил жене поехать вместе с детьми на Запад и сдаться там где-нибудь британским войскам. "Они тебе ничего не сделают!" - сказал он. Зато насчет русских у Геббельса было иное мнение: он был уверен, что "оккупация рейха Советами принесет жестокие страдания германскому народу". Геббельс на самом деле боялся вступления русских войск на немецкую землю, и этот страх он вкладывал в свои пропагандистские призывы, преувеличивая и извращая его без меры. В ноябре 1943 года, после того, как Берлин перенес несколько жестоких воздушных налетов, Геббельс побывал в фешенебельном районе на западе столицы и погоревал о её судьбе. "Как прекрасен был Берлин, - сказал он со вздохом, - и как он теперь изуродован и разрушен! Но что толку вздыхать, этим дела не поправишь! Надо продолжать войну. Хорошо еще, что наши рабочие трудятся здесь (хоть и живут в подвалах), а не погибают в Сибири, как рабы!" Наверное, Геббельс потому и умел так красочно нарисовать для немцев картину большевистского рабства, что сам его искренне страшился: "Для немцев нет более ужасной участи, чем попасть в лапы большевиков!"

Пугая население этими ужасающими перспективами, Геббельс пускал в ход любые средства. Именно в этой обстановке он применил новую пропагандистскую концепцию, суть которой раскрыл только своим сотрудникам. Она обозначалась термином "поэтическая правда", которую следовало отличать от "конкретной". "Конкретная правда" означала установленные факты, а "поэтическая" - не более чем фантазии на темы фактов, о которых имелись скудные сведения. Если пропагандисты знали недостаточно о планах противника или о происходящих событиях, то, по мнению Геббельса, можно было, "не греша против истины, добавить кое-какие подробности, чтобы заполнить стыки". Допускалось описывать события так, как они "могли бы выглядеть в действительности" или как они "по всей вероятности, происходили". Геббельс уверял, что подобная "правка истины" делается для пользы публики. "Мы только помогаем читателям, призывая для этого свое воображение, если сведения о фактах по какой-то причине являются неполными!" - утверждал он.

Чем безнадежнее становилась ситуация, тем более смелые образы и метафоры привлекал Геббельс, стараясь успокоить сомневающихся и убедить их в обратном. За два месяца до конца войны ему пришло в голову знаменитое сравнение с бегуном, преодолевающим марафонскую дистанцию, который прошел уже тридцать пять километров из сорока двух: "Он должен бежать во что бы то ни стало, даже в полуобморочном состоянии; пусть он даже лишится чувств за линией финиша - все равно его ждут лавры победителя!"

Образ "бегуна на длинную дистанцию" стал одной из отчаянных попыток "дать народу возможность увидеть события в их истинной перспективе". "Люди должны оценить ситуацию с точки зрения её высшего исторического значения, не отвлекаясь на мелочи!" - эта мысль лежала в основе всех пропагандистских усилий Геббельса, предпринятых в последние месяцы войны. В конце февраля 1945 года он уже и сам потерял всякую надежду, но, выступая по радио, призвал своих слушателей "увидеть общую картину событий, которые хоть и выглядят скверно, но имеют свое глубокое значение, и его можно оценить, взглянув на происходящее под правильным углом зрения".

Геббельс, всегда бывший яростным фанатиком, теперь, как благочестивый проповедник, стал призывать к спокойному созерцанию событий. Это была идеология скрытого отчаяния, потому что неофициально он уже признавал, что "война, как в собственно военном, так и в политическом смысле, не может быть приведена не только к благоприятному, но даже и к просто приемлемому концу". Похоже, что рассуждения о "высшей перспективе" служили Геббельсу лишь средством для одурачивания масс, поскольку ничего лучшего уже не нельзя было придумать. Возможно также (и этому есть подтверждения), что в последние месяцы войны он и сам успокаивал себя мыслью о необходимости "беспристрастного взгляда на вещи" и оценки ситуации "с чисто исторической точки зрения".

В январе 1945 года Геббельс попытался поделиться этой идеей даже со своей женой, которая обдумывала планы самоубийства для себя, для детей и для мужа, но колебалась, понимая, как нелегко будет это осуществить. "Попадая в отчаянную ситуацию, подобную теперешней, - утешал её Геббельс, стоит воспользоваться советом Фридриха Великого и попытаться мысленно взглянуть на окружающее как бы с далекой звезды; тогда текущие события, да и вся наша планета, покажутся нам совершенно ничтожными - а ведь они так нас пугают, пока мы видим их вблизи!" "Ты, может быть, и прав, - мягко вразумила фрау Геббельс своего романтического супруга, - но все дело в том, что у Фридриха Великого не было детей!"

В конце февраля 1945 года, когда русские войска уже стояли на Одере, а американцы - на Рейне, и гром войны сотрясал Германию до основания, Геббельс старался успокоить население сладкими песнями о грядущих райских днях: "Разгневанные фурии войны проносятся над нашими головами, испуская устрашающие хриплые крики, но помните: они скоро умолкнут, и зазвучат прекрасные мелодии мира и счастья".

Русские армии уже стучали в ворота Берлина. Гитлер и семья Геббельса готовились к смерти, а сам "Великий пропагандист" все ещё продолжал наигрывать ту же успокоительную мелодию о приближающихся сладких днях мира. Он даже почти перестал восхвалять фюрера, сосредоточившись на создании картин "прекрасного завтра". Чем мрачнее и безнадежнее выглядела реальность, тем с большим красноречием рисовал он волшебные картины будущего, ожидающего и Германию, и всю Европу.