Так как писатель иногда помещал свои вещи в «Русской мысли», то В. М. Лавров захотел устроить ему в Москве «филиальное чествование».
Конечно, это не могло быть даже и тенью петербургского юбилея, но все же – «Эрмитаж», несколько десятков приглашенных, заранее предусмотренные речи.
Само собою разумеется, что был специальный расчет на присутствие в Москве Антона Павловича. С одной стороны, хотелось показать петербургскому литератору лучшее, что есть в литературной Москве и чем она гордится, а с другой – имелись в виду особые отношения между Чеховым и Григоровичем.
Ведь старый писатель первый заметил талант Чехонте в его маленьких рассказах, печатавшихся в сатирических журналах, обратил на него внимание Суворина, написал ему трогательное отеческое письмо.
Антону Павловичу все это было поставлено на вид – и уж само собою разумелось, что он будет украшением «филиального чествования».
Антон Павлович впал в мрачность. Целый день с ним ни о чем нельзя было говорить. Он, обыкновенно ко всему и ко всем относившийся с добродушной терпимостью, для всех находивший извиняющие объяснения, вдруг сделался строг ко всему и ко всем, просто огрызался, так что лучше было к нему не приставать.
К вечеру он стал мягче. К нему вернулся его обычный юмор, и он от времени до времени прерывал свое молчание отрывочными фразами из какой-то неведомой, по-видимому, речи:
– Глубокоуважаемый и досточтимый писатель… Мы собрались здесь тесной семьей… – Потом, после молчания, опять: – Наша дружная писательская семья в вашем лице, глубокочтимый…
– Что это ты? – спросил я.
– А это я из твоей речи, которую ты скажешь на обеде в честь Григоровича.
– Почему же из моей? Ты бы лучше из своей что-нибудь.
– Так я же завтра уезжаю.
– Куда?
– В Мелихово.
Я возмутился:
– Как же так? Григорович, его письмо… Такие отношения… Наконец, разочарование Лаврова и всех прочих…
И тут он начал приводить свои доводы:
– Ведь это же понятно. Я был открыт Григоровичем и, следовательно, должен сказать речь. Не просто говорить что-нибудь, а именно речь. И при этом непременно о том, как он меня открыл. Иначе же будет нелюбезно. Голос мой должен дрожать и глаза наполниться слезами. Я, положим, этой речи не скажу, меня долго будут толкать в бок, я все-таки не скажу, потому что не умею. Но встанет Лавров – и расскажет, как Григорович меня открыл. Тогда подымется сам Григорович, подойдет ко мне, протянет руки и заключит меня в объятия и будет плакать от умиления. Старые писатели любят поплакать. Ну, это его дело, но самое главное, что и я должен буду плакать, а я этого не умею. Словом, я не оправдаю ничьих надежд. Ведь ты же на себе испытал, что значит не плакать от умиления. <…>
И вот за два дня до юбилейного обеда, когда из Петербурга была получена телеграмма, что юбиляр приедет, Антон Павлович уложил свои дорожные вещи и уехал в деревню, давши мне на прощанье такого рода ответственное поручение:
– А ты там как-нибудь уж… уладь. Главное, успокой Лаврова.
Но уладить было трудно. В. М. Лавров чуть не заболел, когда узнал о бегстве А. П. Самый главный кирпич из его великолепной постройки выпал, и самая постройка грозила развалиться.
Но разумеется, все обошлось. Григорович приехал, обед состоялся.
Я на нем оскандалился на всю жизнь: вняв увещаниям В. А. Гольцева, покусился на речь о Чехове, то есть о том, как он страстно желал быть на обеде, чтобы самому лично и т. д., но болезнь заставила его уехать в деревню. И Господь наказал меня за ложь.
С первых же слов я, никогда еще в жизни не выступавший с публичными речами, сбился. Я только и успел упомянуть об Антоне Павловиче Чехове, который…
А милый старик, видя, должно быть, мое затруднение, сейчас же и выручил меня и сам заговорил о Чехове, о том, как он открыл его талант, о его письмах, словом – все то, что мы теперь так хорошо знаем.
И. Н. Потапенко. Несколько лет с А. П. Чеховым
…и те, которые давали обед приезжавшему Григоровичу, говорят теперь: как много мы лгали на этом обеде и как много он лгал!
Чехов – А. С. Суворину. 25 января 1894 г. Мелихово
Долго и много вспоминал про Вас и как душевно отзывался он о «невольном изгнаннике», обреченном жить вдали от друзей… в прескучной Ялте. <Рассказ о последней встрече с Григоровичем, умершим 20 декабря.>
С. Н. Худеков – Чехову, 27 декабря 1899 г.
<Чехов:> Бывали и отрадные случаи. Помню, получаю письмо Григоровича. Я тогда писал в «Петербургской газете». Письмо было с самыми лучшими пожеланиями, самое сердечное… Становилось на время легче…
В. С. Миролюбов. Записные книжки. 1 (14) июля 1903 г.
У большого успеха много соавторов. Оказывается, Чехова родили Лейкин (см. выше) и Суворин (см. ниже), открыли Григорович, Лесков, даже Буренин (в других, непубликуемых, версиях воспоминаний).
Важно, что в данном случае было что открывать: сколько раз надежды не оправдывались и «литературные отцы» стремились забыть о своих неудавшихся потомках.
Еще важнее иное: поиск победителя-ученика, не стилистического эпигона, а писателя, пришедшего с «новым словом», которого побежденный учитель обязан благословить, стал после Державина и Жуковского важной культурной миссией, частью призвания.
«Неавторитетное» письмо Григоровича так поразило Антошу Чехонте (его ответ уникален в чеховском эпистолярии по открытости и страстности) как раз потому, что Григорович был не старым неудачником и не приятелем-литератором, а одной из символических фигур пришедшего после Гоголя литературного поколения, определявшего вкусы почти полстолетия. Через полтора месяца в юмористической «Литературной табели о рангах» (май 1886) Григоровичу наряду с Салтыковым-Щедриным будет присвоен генеральский чин действительного статского советника: выше оказались лишь тайные советники Толстой и Гончаров.
Григорович имел право воскликнуть: «Новый Гоголь явился!» Но окончательно зафиксировал процесс «передачи лиры» Лев Толстой, увидевший в Чехове своего победителя-ученика, наследника, литературного сына (и даже чеховскую драматургию критиковавший как-то забавно-ворчливо, по-семейному, по-родственному).
Забегая вперед, можно отметить, что Чехов достойно выполнил и эту задачу. Поискав «новых Чеховых» в своем кругу (А. С. Лазарев-Грузинский, Н. М. Ежов), он в конце жизни поддержал и ободрил Бунина и Горького, точно угадав перспективу, вектор литературного развития.
Горький подменил задачу, превратив поиск наследника в литературную учебу, воспитание «литературного молодняка». Бунин отменил ее, занимаясь в конце жизни не угадыванием будущего, а переписыванием прошлого (результатом чего и была замечательная неоконченная книга «О Чехове»).
Когда и куда это исчезло потом?
Петербург
Теперь, вглядываясь вдумчивее в обстоятельства московской жизни Чехова, вижу ясно, что, именно живя в Москве, ему меньше всего времени было думать о Москве: приходилось исключительно думать о хлебе насущном и писать, писать, писать… Самое главное место занимал в этот «оседлый» московский период в его обиходе – письменный стол, тогда как в Петербурге, куда он наезжал изредка и где временно отдыхал от всяких работ и забот, заглавную роль играл пиршественный стол – понимая, разумеется, это слово в широком символическом смысле. Оттого, в большинстве своих писем, он всегда с такой теплотой вспоминает свои петербургские дни, своих петербургских друзей и разные петербургские мелочи.
Но вопрос о том, какой из городов он больше любил – Петербург или Москву, – по отношению к Чехову до некоторой степени праздный вопрос. Чехов больших городов «вообще» не любил и мог бы ответить на такой вопрос стихом Бодлера:
Я люблю… облака – там, в небесах, эти чудные облака!
Больше всего Чехов любил природу и лучше всего себя чувствовал на лоне природы. Наиболее жизнерадостные, наиболее тонкие и поэтические из его писем вылились из-под его пера именно с этого вечно юного лона! Все же Петербургу первое время принадлежали его лучшие симпатии и держались крепко добрый десяток лет, вплоть до злополучного первого представления на александрийской сцене его «Чайки». Этот роковой день непредвиденно рассорил Чехова с Петербургом, и с той поры он делается его редким гостем или появляется на самое короткое время и с сохранением строжайшего инкогнито.
И. Л. Леонтьев-Щеглов. Из воспоминаний об Антоне Чехове
Словом, если Москва дала ему медицинские познания и сделала его врачом, то восприемником его литературной карьеры был Петербург.
И сколько мне помнится, в Петербург он всегда ездил с удовольствием. В Москве у него шла постоянная, напряженная работа. Даже в Мелихове, которое он любил, как птица любит ею самой свитое гнездо, он не был избавлен от всегдашней заботы о средствах к жизни. В Петербург же он приезжал как будто на гастроли.
Здесь были люди, у которых он мог считать себя как дома. С семейством А. С. Суворина он был в прекрасных отношениях, и там для него был всегда готов «и стол, и дом».
Правда, он не особенно любил там останавливаться, но это происходило не от недостатка любезности со стороны хозяев или недоверия с его стороны, а просто от желания не стеснять ни других, ни себя. Быть кому-нибудь обязанным без уверенности в том, что он сможет отплатить, было для него настоящим пугалом. И если он иногда останавливался в гостинице, то это вызывалось не необходимостью, а его капризом.
В самом же Петербурге он был, что называется, нарасхват. Всюду его звали, всем хотелось видеть его своим гостем. Литературных приятелей у него было множество, со всеми надо было посидеть, поболтать, распить бутылку вина.
А кроме того, наполняли время и литературные дела, так как круг его литературных отношений расширился.
И петербургский образ жизни был совсем иной, более подходящий к его вкусам, чем московский, и менее для него вредный. Петербуржцы – домоседы по преимуществу. Московская трактирность им не по нутру. И потому тут жизнь проходит спокойнее и здоровее.