— Убирайтесь к черту! Слышите — к черту!..
Соседка ушла и в дверях столкнулась со Спиридоном, который явился — навестить. Больной заметил, что Спиридон проводил соседку — и в особенности ее распахнувшийся капот — очень внимательным взглядом, а затем так же внимательно воззрился на товарища.
Николай рассердился.
— Ну, что ты уставился так?
— Ничего, — успокоительно сказал Спиридон, — ровно ничего. Просто, я рад, что ты, по-видимому, выздоравливаешь. У нас, брат, в тебе нужда преогромная замечается, — и заместить некем.
И одобрительно похлопал по плечу.
Когда он ушел, выпалив, как из пулемета, все партийные новости, больной принял успокоительной микстуры и хотел уснуть, но не добился даже и легкой дремоты. В тоске и жгучей досаде ворочался под одеялом и все припоминал и открытую грудь соседки, и ощущение поцелуя, еще оставшееся на губах, и внимательный взгляд проницательного Спиридона, — грезил о чем-то, чего еще не было, но что так легко могло случиться. А потом бормотал почти вслух:
— Мерзавец я, мерзавец… Ну, студентам, конечно, простительно. А я? Старый, стреляный воробей и туда же… Ну, не мерзавец ли?
Выздоровление шло своим чередом: медленно, но неуклонно. Скоро больной мог уже прохаживаться по комнате и большую часть дня проводил сидя.
В отношениях двух студентов к соседке не было никакой перемены. И по-прежнему каждый из них, в отдельности, считал себя одного счастливым избранником, — только теперь, кажется, уже не так искренно. Выдавали иной раз какие-нибудь мелкие случайности.
По-прежнему тонкая дверь словно резонировала звуки, — и, прислушиваясь к этим звукам, товарищ Николай чувствовал все сильнее, как кровь приливает у него к вискам, и сердце замирает в тоскливой и жадной истоме.
Один раз вышла маленькая семейная сцена: муж случайно вернулся домой раньше обычного часа и застал соседку наедине с Бальцем. После этого немец благоразумно взял фуражку и отправился погулять, а за дверью целый час стоял содом: муж кричал и ругался, потом полез драться и слышно было, как соседка разбила об его голову что-то тяжеловесное. Наконец, он смирился и заплакал.
Товарищ Николай прислушивался к его плачу и думал:
«Вот, страдает человек, а почему-то не жалко… Должно быть, смешное страдание не трогает».
К больному, когда он оставался один, соседка заходила теперь не часто: должно быть, обиделась. И только на другой день после семейной ссоры заговорила по-прежнему, по-приятельски:
— Слышали вчера? Я его блюдом, на которое разварную рыбу кладут, угостила. А потом пришлось мне же оподельдоком растирать… Вам жалко было?
— Нет! — без колебаний ответил товарищ Николай и, сам не зная, зачем, сказал: — А вам прежний капот больше шел. Распашной.
— Разве? А тогда, помните, не понравился вам. Еще вы меня к черту послали.
Товарищ Николай криво усмехнулся.
— Ну, что там… Всякие глупости вспоминать!
Соседка покачала головой.
— А знаете… Вы напрасно тогда на меня рассердились. Мне и вас жалко. Право. Вы такой… одинокий какой-то. Вас любил кто-нибудь?
— Не помню… Если и любили, так давно уже…
И к вискам кровь приливала все сильнее, и трудно было держаться от горячей истомы на еще не совсем окрепших ногах.
— Правда? Бедный вы… Ну, как же не жалеть вас? Хотите… хотите я сейчас опять в том капотике приду? Или даже просто так, как тогда, когда вы еще вставать не могли? Да?
Товарищ Николай ничего не ответил и тщетно искал в себе откликов неподкупного внутреннего голоса, который еще так недавно называл его самого очень нелестными эпитетами. Соседка расстегнула верхнюю пуговку у нового глухого капота и засмеялась.
Вечером студент Бальц с побледневшим и недовольным лицом сидел на кровати, в ногах у товарища Николая, и жаловался Сегодня Перайшвили получил с Кавказа, от какой-то двоюродной тетки деньги на обмундировку. Поэтому они оба после лекций зашли в трактир и немножко выпили. Вино располагает к откровенности, — и, слово за слово, Перайшвили бесповоротно проговорился
— Я и раньше очень хорошо знал, что она легкомысленна, и потому не придавал никакого серьезного значения нашей связи! — жаловался Бальц. — Но согласитесь, все-таки, что это вышло как-то не по-товарищески. Он должен был добросовестно отстраниться, а не пользоваться ее… темпераментом. Теперь создалось ужасно глупое положение, вы понимаете? С одной стороны, я не имею никакого нравственного права протестовать, но в то же время…
У товарища Николая во рту было горько, как будто он тоже участвовал в маленьком кутеже, болела голова, и ныло все тело. А, главное, душевно он чувствовал себя так, как будто кто-то посадил его по уши в помойную яму. И внутренний голос, снова вступивший в свои права, неустанно сверлил в мозгу:
«Вот так мерзавец… Ну, не мерзавец ли?»
Это ощущение, — ощущение жгучего раскаяния и отвращения к самому себе, к своему телу, к своим мыслям посещало его очень редко и потому, непривычное, было особенно тягостно. А тут еще Бальц со своей жалобой растравлял сильнее и без того болезненную рану. Товарищ Николай до крови обкусал себе губы и готов был, как ребенок, кричать от боли.
Внезапно решившись, он сел и сказал пораженному студенту:
— Это ничего, что вы мне говорите. Это пустяки. Дело в том, что вы оба в совершенно одинаковом положении и не имеете никаких оснований обижаться один на другого… потому что и я… я тоже, вы понимаете? А затем еще вот что: я выздоровел и завтра утром уезжаю. Вы будете так добры уведомить Спиридона?
Спиридон получил уведомление и выразил свое полное согласие, — при условии, если больной чувствует уже себя достаточно хорошо, чтобы немедленно приняться за работу.
Товарищ Николай собрал свои скудные пожитки и отправился на прежнюю конспиративную квартиру. Со студентами он простился несколько холодно, а когда, уходя, встретил в коридоре соседку — демонстративно отвернулся. Он, все-таки, старался себя убедить, — и это уже почти удалось ему, — что во всем происшедшем виноват не он сам, и что вся тяжесть вины падает именно на соседку.
Так думать было приятнее.