Что ж, не так уж наивны и прямолинейны поучения наших предков своим дочерям и, пожалуй, во многом применимы не только к нашему времени, но и ко всем временам. А почему же все-таки этот частный случай вознесен до эпических высот, монументально укрупнен? Почему он стал поводом для создания именно эпического песнопения (а эпические песнопения часто имели ритуально-обрядовый смысл и назначение)? Думается, потому, что поднятый в этой старине вопрос воспитания дочерей имел всегда не только узкосемейное, но и общенародное значение и был отчасти тождествен вопросам достойного продолжения жизни самого народа. Ведь девушка-невеста — это будущая мать и воспитательница своих детей. И от того, в каких принципах воспитана она сама, зависит возможность воспитания ею достойной смены.
ВЯЛОЗЕРО. УРОКИ ДРЕВНЕГО ГОСТЕПРИИМСТВА И ДОБРОТЫ
Едем примерно за 40 километров от Кузреки в глубь материка, в деревню, носящую название Вялозеро, у которого она стоит. Четверка оленей впряжена цугом в двое саней. На первых санях — возчик с грузом (письма, посылки, газеты), на вторых — мы с Шурой, рюкзаки и ящик с «электростанцией». Ощущение такое, будто едем по бездорожью: пофыркивающие олени вздымают копытами целые облака сверкающего пушистого снега. Оседая, он слепит глаза, лезет в рот и нос. Но ощущение неверное: под полозьями низко посаженных широких саней — скрытая недавно выпавшим снегом наезженная дорога, хорошо известная и вознице, и оленям. Утро ясное. Солнце громадным алым шаром низко и медленно движется над тундрой и низкорослыми перелесками. Необъятные снежные пространства окрашиваются то в золотисто-желтый свет, то в розоватый, незаметно переходящий в бледно-зеленый, то на мгновение вспыхивают огненно-оранжевым, то, словно устыдясь роскоши своего цветового великолепия, скромно переливаются от чисто-голубого к бледно-сиреневому, то внезапно поражают глубиной светящихся фиолетовых теней в складках бегущих навстречу сопок, густо поросших елями. Пар от нашего дыхания взлетает маленькими клубочками-облачками и тут же, замерзнув, осыпается сотнями, кажется, хрустальных нитей. Чудится, что эти нити слегка позванивают — мелодично и нежно. Дробный топот четырех пар копыт и всхрап оленей не заглушают повизгивания полозьев саней. Пройдя низко над окоёмом[33], солнце начинает прятаться. Вот запылала неподвижным пожаром сопка, щетинящаяся елями. Зримым толчком, словно взорвало ее светом. Еще вспышка. Еще одна... И побежали фиолетовые и синие шали теней по снегу. Солнце ушло за сопку. Короткий полярный день кончился. Незаметно, очень быстро стемнело. И пошла пугать-завлекать обманчивая красота северного сияния. То сзади вспыхнет, то спереди, то в сторону от пути поманит. И когда совсем уж мы перестали радоваться, «заколели» и примолкли, сиротливо приникнув друг к другу и изотчаявшись добраться до жилья человеческого, когда показались себе никчемными букашками, навсегда затерянными в грозной снежной пустынной черноте, сани резко остановились, по привычке проехавши еще немного и уткнувшись в передние сани. «Выходи, девки!» — раздался голос возницы. И будто в ватной ледяной темноте чудом отворилась заветная дверь в иной мир, и оттуда пахнуло неярким светом, теплом печным, сладчайшими хлебными запахами и непритворным состраданием и материнской добротой:
Проходите-ко-ся, заходите-ко-ся,
Гостьюшки божоны желаннаи!
Чай, в дороги истомели с голоду,
Поди, в дальной ознобилисе с холоду?
Вы розуйтеся-розболокайтеся.
Чайку пейте-розогревайтеся.
Шаньги кушайте — не чинитеся
На печь-матушку повалитеся...—
заговорила, словно запела былинным складом еще не видимая в темноте хозяйка. И уже крепкие, сильные, но мягкие руки то ли внесли нас, то ли мигом ввели в неяркую живительную светящуюся мглу деревянного избяного тепла, по-матерински споро помогли раздеться, забрасывая на жаркую печь наши заледеневшие до стука одежки. Вот уже в руках у нас кружки с ароматным чаем, а перед нами в ладках[34] жареная рыба, горка томящихся сладким паром шанёжек, источающих запах сметаны, прихваченной печным жаром... «Шанёжки впору поспели: вас дожидалисе. Мы с внуцкой спать не легли: метно[35] сдогадалисе...»
Только теперь, словно спадает с моих глаз мертвящая снежная пелена, я начинаю видеть. Перед нами — небольшого роста, худенькая, быстрая в движениях немолодая женщина с жилистыми трудовыми руками, с отливающими золотистой желтизной карими глазами, на обветренном морщинистом бронзовом лице, с крупно кудрявящимися каштановыми с проседью волосами, убранными в косу на затылке. Радостно улыбается, потчуя нас, словно долгожданных дочерей встречает. Я спрашиваю: «Вам разве звонили из Кузреки или из Умбы? Предупреждали о нашем приезде?» — «Ни! — смеется хозяйка.— Каки тут звоны! Мы за горы-ти да за лесы забрались, сюды не дозвониссе ни в жись»...— И, словно для нас, для пущей понятности, переводит на городской скучный язык: «Нету-тка телефона в Вялозери».— «А как же вы узнали, что мы приедем?» — «Как вызнали, да как узнали!.. Не знали вовсе, а вот наехали — тут в оци и увидали...» — «А что же вы не спрашиваете, откуда мы, кто такие, зачем?» — продолжаю удивляться я. «А што спрашивать, дак? Надо будёт — сами скажетё, а не надобно — не розскажетё. Не обидимсе, дак. Ну, а кто такия — и так видать: люди, целовеки, как мы. Вашо дело — по своему делу ездить, нашо дело — принять, отогреть, накормить, розвеселить душу гостю, спать повалить... Бывало, издосель-досельны старики скажут: «Подорожной целовек с собой, однако, дом да место[36] не носит».
Было что-то в Клавдии Григорьевне Никифорковой, что делало ее похожей на ласточку, то взмывающую вверх, то стремительно кидающуюся к гнезду. Вдруг неслышно и легко бросалась она к печи и, чуть грохнув ухватом, вынимала оттуда что-нибудь отменно вкусное (продолговатый, по форме рыбы, пирог-рыбник или озерного налима, зажаренного в сметане) — и уже через мгновение ставила на стол, ласково заглядывая в глаза, приговаривая-припевая, словно убаюкивая малых детей...
«Тутотко на Вялозери преже пятнадцать дворов было. Боле — не бывало. Я-то — природна вялозерка. Отець-мати — тоже. Коль не любо-то[37] было тута жити! Кругом лесы. В озери рыбы-то, рыбы — неприступно! В лесах голубель[38], морошка, брусниця — всяка ягода, грибы-ти. Восенях[39]-ти, глухари, тетёры, мошники[40]. Лисицю, куницю, соболей мужики добывали, векшу. Медведи живут. Да их убивать нехорошо... Видишь, преже говорили старики, що медведь — ето целовек, безобидной целовек. Цегой-то там с ним прилуцилосе — шкура-та и выросла, дак. И правда, не тронь медведя — он сам худа не сделает целовеку... Тато (отець мой) сказывал: «Цюдь кака-то тут ишше в лесах жила, пугала. Тамотки, на тим берегу озера, немец жил. Я ишше застала. С семьей, с жонкой. Так ведь «немцями» звали у нас всякого, кто не умел по-нашому говорить. Видишь, быдто он немой, немец, сказать не заможёт, молцит, дак...»
Диво дивное — устная, неписаная память человеческая, не устану я тебе поражаться, глубине твоих неиссякаемых тайников!
«А песни-ти?.. Ну, песен у нас было — що ты! И дитя-шей прибайкиваешь— поешь, и зимой, бывало, прядем — поем, в лес по ягоды запоходишь—поем, дитяши играют — и ти поют, на свадьби — поют, на роботи — поют. Так жизнь в радости и проходит... Ну-ко-те, спою прежну плясовую песню[41], кружальна, дак:
Ивушка, ивушка зеленая моя![42]
Што же ты, ивуш(и)ка, невесёло стоишь?
Невесёло стоишь да невесёло шумишь?
— Как же мне, ивушке, весёло стоять?
Ехали бояре из Нова-города,
Секли они ивенку под самой корешок.
Сделали из ивенки два новых весла.
Да два весла, третью — лодочку.
Сели они в лодочку — поехали домой.
Да приехали домой — да здорово ле живешь?
Или вот ище на свадьбах-тих дети уж беспременно бывали. Дак припевают которых там — девцоноцку да мальцишоцку— шутя, как жониха к невесты:
Кыс-кыско, побежал (ы) кыско[43]
По прутышкам, по осинышкам.
Прибежал кыско к ореховой жоны.
— Орехова жона, напой кыска,
Накорми кыска, спроводи кыска
До полулеска...
Широка река розливаитсе,
Володимер на кони розъезжаитсе,
Зоя окол ножки овиваитсе,
Шолковым платоцком отираитсе,
Каты-покаты, жонихи были богаты,
С лавки ставай, да спасибо воздавай.
Кат-катышок, Володимер-женишок...— вся!..
Казалось, так «вкусно» и радостно-беззаботно спалось мне только в детстве (да и то раз или два)... Уже проваливаясь в сон, слышала я, как пришел с работы сын Клавдии Григорьевны Виктор, потом немного погодя — его жена. Спокойно осведомились, что за люди незнаемы в парадной горнице на праздничной кровати с пуховыми перинами спят (под фотопортретами большими, традиционными: хозяин и хозяйка в молодости... Хозяин-то с войны не вернулся).
На другой день Клавдия Григорьевна к вечеру собрала целый хор: пришли Мария Михайловна Нестерова да ее совсем молодая сестра Ульяна Михайловна, Александра Савельевна Буторина. Не обошлось и без мужичка — смешливого старичка Ондреяна Филаретовича Нестерова («А мы, видишь, тутотка через одного Нестеровы, да Никифорковы, да Буторины, так уж в нашей деревни ведется. В каждой деревни, видишь,— свой р