Человек, который смеется — страница 3 из 18

Урка в море

IЗаконы, не подвластные человеку

Снежная буря – одно из необычайных, таинственных явлений на море, таинственных в полном смысле слова. Природа этого соединения тумана со штормом до сих пор не вполне выяснена. Отсюда множество бедствий.

Причиною снежной бури считают ветер и волны. Но ведь в воздухе есть сила, отличная от ветра, а в воде – сила, отличная от волны. Сила эта, одна и та же и в воздухе и в воде, есть ток. Воздух и вода – две текучие массы, почти тождественные и проникающие одна в другую путем конденсации и испарения, вот почему дышать – то же, что пить. Но один лишь ток по-настоящему текуч. Ветер и волна – это сила, ток же – истечение. Ветер становится зримым благодаря облакам, волна – благодаря пене, ток же невидим. Тем не менее время от времени он дает знать о себе: «Я здесь». Это «я здесь» – удар грома.

Снежная буря представляется такой же загадочной, как и сухой туман. Если удастся когда-либо пролить свет на сущность явления, именуемого испанцами callina, а эфиопами quobar, то лишь при условии внимательного наблюдения над свойствами магнитных токов.

Иначе многие факты так и останутся загадкой. Известно, например, что при переходе к буре скорость ветра возрастает с трех до двухсот двадцати футов в секунду, вызывая подъем волны с трех дюймов при тихой погоде до тридцати шести футов при шторме. Далее, горизонтальным направлением ветра, даже при шторме, можно объяснить, каким образом вал тридцати футов высотою достигает иной раз в длину полутора тысяч футов. Но почему волны Тихого океана в четыре раза выше у берегов Америки, чем у берегов Азии, то есть выше на западе, чем на востоке? Почему в Атлантическом океане мы наблюдаем обратное явление? Почему уровень воды в океане выше всего на экваторе? Чем вызывается изменение уровня воды в океане? Все это зависит только от влияния магнитных токов в соединении с вращением Земли и притяжением небесных светил.

Не в этом ли таинственном сочетании различных сил следует искать причину внезапных перемен в направлении ветра, дующего, например, через запад от юго-востока к северо-востоку, затем внезапно поворачивающего обратно и возвращающегося назад тем же путем от северо-востока на юго-восток, – таким образом за тридцать шесть часов он описывает две огромные дуги, всего – в пятьсот шестьдесят градусов, как это наблюдалось перед снежной бурей 17 марта 1867 года.

В Австралии во время бури волны достигают восьмидесяти футов в высоту; это происходит от близости магнитного полюса. Штормы в этих широтах вызываются не столько перемещением воздушных слоев, сколько продолжительностью подводных электрических разрядов; в 1866 году работа трансатлантического кабеля каждые сутки регулярно нарушалась в продолжение двух часов, с двенадцати до двух часов пополудни, – приступы своеобразной перемежающейся лихорадки. Сложение и разложение некоторых сил влекут за собой определенные последствия; моряк, желающий избегнуть гибели, непременно должен принимать их в расчет.

В тот день, когда искусство кораблевождения, продолжающее еще руководствоваться рутинными представлениями о природе, станет наукой, точной, как математика; когда начнут доискиваться, почему, например, в наших широтах теплые ветры дуют иногда с севера, а холодные – с юга; когда поймут, что понижение температуры воды прямо пропорционально глубине океана; когда для всех станет очевидным, что земной шар – огромный, поляризованный в бесконечном пространстве магнит с двумя осями: осью вращения и осью магнитной, пересекающимися в центре Земли, и что магнитные полюсы вращаются вокруг полюсов географических; когда люди, рискующие своей жизнью, согласятся рисковать ею лишь во всеоружии научных знаний; когда неустойчивая стихия, с которой приходится иметь дело мореплавателям, будет достаточно изучена; когда капитан будет метеорологом, а лоцман – химиком, – только тогда явится возможность избегнуть многих катастроф. Море в такой же мере стихия магнитная, как и водная; целый океан неведомых сил зыблется в океане воды, иначе говоря – плывет по течению. Видеть в море одну лишь массу воды – значит совсем не видеть моря; в море происходит непрерывное движение токов точно так же, как непрерывное чередование приливов и отливов; законы притяжения имеют для него, быть может, большее значение, чем ураганы; молекулярное сцепление, которое выражается, помимо других явлений, в капиллярном притяжении, неуловимое для невооруженного глаза, приобретает в океане грандиозные размеры, зависящие от огромных водных пространств; волны магнитные то усиливают движение воздушных и морских волн, то противодействуют им. Кто не знает законов электричества, тому неизвестны и тесно связанные с ними законы гидравлики. Правда, нет области знания более трудной и менее разработанной: наука эта имеет столь же близкое отношение к данным опыта, как астрономия – к астрологии. Однако без этой науки немыслимо кораблевождение.

А теперь перейдем к нашему повествованию.

Одно из самых страшных явлений на море – снежная буря. Она в значительной мере вызывается магнитными токами. Подобно северному сиянию, она есть порождение полюса; во мгле снежной бури и в блеске северного сияния – все тот же полюс. И в снежных хлопьях, как и в голубоватых сполохах, очевидно присутствие магнитных токов.

Снежные бури – это нервные припадки и приступы горячки у моря. У моря тоже есть свои мигрени. Бури можно сравнить с болезнями. Одни из них смертельны, другие – нет; от одной болезни выздоравливают, от другой – умирают. Снежная буря считается смертельным бедствием. Один из лоцманов Магеллана, Харабиха, называл ее «тучей, вышедшей из левого бока дьявола» (Una nube salida del malo lado del diabolo).

Сюркуф[36] говорил: «Такая буря точно холера».

В старину испанские мореплаватели называли бурю la nevada, когда падали снежные хлопья, и la helada, когда шел град. По их словам, вместе со снегом падали с неба и летучие мыши.

Снежные бури – явление обычное в полярном поясе. Однако они доходят иногда и до наших широт, вернее, обрушиваются на них – так велики причиняемые ими бедствия.

Как мы уже видели, «Матутина», покинув Портленд, решительно устремилась навстречу всем опасностям ночи, еще возросшим из-за надвигавшейся бури. С трагической смелостью кинула она вызов уже возникшей перед ней угрозе. Но повторяем, она была достаточно хорошо осведомлена об этом.

IIЗарисовка первых силуэтов

Пока урка находилась еще в Портлендском заливе, море было довольно спокойно, волнения почти не чувствовалось. Океан, правда, потемнел, но на небе было еще светло. Ветер чуть надувал паруса. Урка старалась держаться возможно ближе к скалистому берегу, служившему для нее прекрасным заслоном.

Их было десять на бискайском суденышке: три человека экипажа и семь пассажиров, в том числе две женщины. В открытом море сумерки всегда светлее, чем на берегу; теперь можно было ясно различить всех, находившихся на борту судна. Притом им уже не было надобности прятаться и остерегаться; все держали себя непринужденно, говорили громко, не закрывали лиц; отчалив от берега, беглецы вздохнули свободно.

Эта горсточка людей поражала своей пестротой. Женщины были неопределенного возраста: бродячая жизнь преждевременно старит, а нужда налагает на лица ранние морщины. Одна женщина была баскийка, другая, с крупными четками, – ирландка. У обеих был безучастный вид, свойственный беднякам. Очутившись на палубе, они сразу уселись рядом на сундуках у мачты. Они беседовали: ирландский и баскский, как мы уже говорили, родственные между собой языки. У баскийки волосы пахли луком и базиликом. Хозяин урки был баск из Гипускоа, один из матросов – тоже баск, уроженец северного склона Пиренеев, а другой – южного, то есть принадлежал к той же национальности, хотя первый был французом, а второй испанцем. Баски не признают официального подданства. Mi madre se llama montaña («Мою мать зовут гора»), – говаривал погонщик мулов Салареус. Из пяти мужчин, ехавших вместе с женщинами, один был француз из Лангедока, другой – француз-провансалец, третий – генуэзец, четвертый, старик, носивший сомбреро без отверстия в полях для трубки, – по-видимому, немец; пятый, главарь, был баск из Бискарроса, житель каменистых пустошей. Он-то и сбросил доску в море, когда ребенок собирался подняться на урку. Этот крепыш, одетый, как уже было сказано, в лохмотья, расшитые галунами и блестками, отличался порывистостью и быстротой движений; он не мог усидеть на месте и то нагибался, то выпрямлялся, то переходил с одного конца палубы на другой, видимо озабоченный тем, что он только что сделал, и тем, что должно было произойти.

Главарь шайки, хозяин корабля и двое матросов – все четверо баски, говорили то на баскском языке, то по-испански, то по-французски: эти три языка одинаково распространены на обоих склонах Пиренеев. Впрочем, все, за исключением женщин, объяснялись по-французски – на языке, который был основою жаргона их шайки. В ту эпоху французский язык начинал входить во всеобщее употребление, так как он представляет собою переходную ступень от северных языков, отличающихся обилием согласных, к южным языкам, изобилующим гласными. В Европе по-французски говорили торговцы и воры. Многие, верно, помнят, что лондонский вор Джибби понимал Картуша[37].

Урка, быстроходный парусник, неслась вперед; однако десять человек, да сверх того еще и багаж, были слишком тяжелым грузом для такого утлого суденышка.

Бегство шайки на «Матутине» отнюдь не свидетельствовало о том, что между экипажем судна и его пассажирами существовала постоянная связь. Для такого предприятия было вполне достаточно, чтобы хозяин урки и главарь шайки были оба vascongado[38]. Помогать друг другу – священный долг каждого баска, не допускающий исключений. Баск, как мы уже говорили, не признает себя ни испанцем, ни французом: он – баск и потому везде, при любых обстоятельствах, обязан приходить на помощь своему соплеменнику. Таковы узы братства, связывающие всех жителей Пиренеев.

Все время, пока урка находилась в заливе, небо хотя и было пасмурно, однако не сулило ничего такого, что могло бы встревожить беглецов. Они спасались от преследования, уходили от врага и были безудержно веселы. Один хохотал, другой распевал песни. Хохот был грубый, но непринужденный, пение – не пленявшее слуха, зато беззаботное.

Уроженец Лангедока орал: «Caougagno!» – «Кокань!», что на нарбонском наречии означает высшую степень удовлетворения. Обитатель приморской деревушки Грюиссан, прилепившейся к южному склону Клаппы, он не был настоящим матросом, не был мореходом, а скорее рыбаком, привыкшим разъезжать в своей душегубке по Бажскому озеру и вытаскивать полный невод на песчаный берег Сент-Люси. Он принадлежал к тем людям, которые носят красный вязаный колпак, крестясь, складывают пальцы особым образом, как это делают испанцы, пьют вино из козьего меха, обгладывают окорок дочиста, становятся на колени, когда богохульствуют, и, обращаясь к своему покровителю с мольбой, грозят ему: «Великий святой, исполни мою просьбу, не то я запущу тебе камнем в голову» (ои té feg’un pic).

В случае нужды он мог оказаться полезным и в роли матроса.

Провансалец подкидывал куски торфа под чугунный котел в камбузе и варил похлебку.

Эта похлебка напоминала собой «пучеро», но только говядину заменяла в ней рыба; провансалец бросал в кипящую воду горох, маленькие, нарезанные квадратиками ломтики сала и стручья красного перца, что было уступкой со стороны любителя bouillabaisse[39] любителям olla podrida[40]. Развязанный мешок с провизией стоял рядом с ним. Провансалец зажег у себя над головой железный фонарь со слюдяными стеклами, подвешенный на крючке к потолку камбуза. Рядом с фонарем болтался на другом крючке зимородок, служивший флюгером. В те времена существовало народное поверье, будто мертвый зимородок, подвешенный за клюв, поворачивается грудью в ту сторону, откуда дует ветер.

Занимаясь стряпней, провансалец то и дело подносил ко рту горлышко фляги и прихлебывал из нее водку. Фляга была широкая и плоская, с ушками, оплетенная ивняком; такие фляги носили на ремне у пояса, почему они и назывались «поясными флягами». Потягивая вино, он мурлыкал себе под нос одну из тех деревенских песенок, которые как будто лишены содержания: протоптанная тропинка, изгородь; меж кустами видны на лугу, освещенном лучами заходящего солнца, длинные тени повозки и лошади; время от времени над изгородью показываются и тотчас же пропадают вилы с охапкой сена. Для незатейливой песенки этого вполне достаточно.

Отъезд, в зависимости от настроения и мыслей, владеющих нами в эту минуту, вызывает либо чувство облегчения, либо горесть. На урке все казались довольными, кроме самого старого члена шайки, человека в сомбреро.



Старика этого, скорее всего, можно было принять за немца, хотя у него было одно из тех лиц, на которых стерлись все признаки национальности; он был лыс и держал себя так степенно, что его плешь казалась тонзурой. Проходя мимо изваяния Пресвятой Девы на носу урки, он всякий раз приподнимал свою войлочную шляпу, и тогда на его черепе видны были вздутые старческие вены. Длинное, похожее на мантию, одеяние из коричневой дорчестерской саржи, потертое и рваное, распахиваясь, приоткрывало кафтан, плотно облегавший тело и застегнутый, наподобие сутаны, до самого горла. Его руки сами собой складывались как бы для молитвы. Цвет лица у него был мертвенно-бледный: лицо человека всегда отражает его внутренний мир, и ошибочно думать, будто мысль лишена окраски. Это старческое лицо отражало странное душевное состояние – результат сложных противоречий, влекущих человека одновременно к добру и к злу; внимательный наблюдатель разгадал бы, что этот человек способен опуститься до уровня дикого зверя, пасть ниже тигра или возвыситься над обыкновенными людьми. Такой душевный хаос вполне возможен. В этом лице было что-то загадочное. Его таинственность была почти символической. Чувствовалось, что он изведал и предвкушение зла, заранее рассчитав его последствия, и опустошенность, следующую за его совершением. Его бесстрастие, быть может только кажущееся, носило печать двойной окаменелости: окаменелости сердца, свойственной палачу, и окаменелости мысли, свойственной мандарину. Можно было безошибочно утверждать – чудовищное тоже бывает в своем роде совершенным, – что он был способен на все, даже на душевный порыв. Всякий ученый немного напоминает труп, а человек этот был ученым, что с первого же взгляда бросалось в глаза, ибо ученость была запечатлена во всех его движениях, даже в складках плаща. Подвижные морщины на лице этого полиглота порою складывались в гримасу, противоречившую строгому выражению каменных черт. В нем не было лицемерия, но не было и цинизма, – лицо трагического мечтателя, человека, которого преступление привело к глубокому раздумью. Из-под нахмуренных бровей бандита светился кроткий взор архиепископа. Поредевшие седые волосы побелели на висках. В нем чувствовался христианин, который фатализмом мог бы перещеголять турка. Костлявые пальцы были искривлены подагрой; высокая, прямая, как жердь, фигура производила смешное впечатление, уверенная поступь выдавала моряка. Ни на кого не глядя, замкнутый и зловещий, он медленно расхаживал по палубе. В глубине его глаз можно было уловить отблеск души, отдающей себе отчет в окружающем ее мраке и знающей, что такое угрызения совести.

Время от времени главарь шайки, человек грубый и порывистый, быстро ходивший по палубе, подскакивал к нему и шептал что-то на ухо. Старик в ответ кивал головой. Казалось, молния совещается с ночью.

IIIВстревоженные люди на тревожном море

Два человека на судне были озабочены: старик и владелец урки, которого не следует смешивать с главарем шайки; судохозяин был озабочен видом моря, старик – видом неба. Один не спускал глаз с морских волн, другой сосредоточил свое внимание на тучах. Состояние моря тревожило владельца урки, старику же внушало опасение то, что происходило на небе. Он пристально наблюдал каждую звезду, показывавшуюся в разрывах туч.

Был тот сумеречный час, когда еще светло, но в вечерней мгле уже слабо мерцают редкие звезды. Дали выглядели необычно. Туман принимал самые разнообразные формы.

Он сгущался преимущественно над берегом, тучи же скоплялись главным образом над морем.

Еще до выхода из Портлендского залива владелец урки, озабоченный высотою волн, тщательно проверил такелаж. Не дожидаясь, когда судно обогнет мыс, он осмотрел швиц-сарвени, убедился, что нижние ванты хорошо натянуты, и подтянул шкоты у марса – необходимая предосторожность для человека, рассчитывающего идти на всех парусах.

Нос урки – в этом заключался ее главный недостаток – зарывался в воду на полвара глубже, чем корма.

Хозяин то и дело переходил от путевого к главному компасу, стараясь определить скорость движения судна и румб, под которым оно шло. Сначала дул бейдевинд, и владелец урки ничего не имел против этого, хотя боковой ветер и отклонял немного судно от намеченного курса. Он сам становился у руля, по-видимому не надеясь на других и считая, что он один может обеспечить наибольшую скорость хода.

Так как разница между румбом действительным и румбом кажущимся тем значительнее, чем быстрее движение судна, казалось, что урка идет под бо́льшим углом к направлению ветра, чем это было на самом деле. Урка шла не в бакштаг и не в бейдевинд, но настоящее направление ветра можно определить, только когда он дует в корму. Если в облаках видны длинные полосы, спускающиеся к какой-либо точке на горизонте, эта точка и есть то место, откуда дует ветер. Но в этот вечер дуло несколько ветров, румб ветра определить было трудно, и владелец урки сомневался в правильности курса.

Он правил судном осторожно и в то же время смело: брасопил реи, следил за всеми отклонениями от курса, старался не допускать их, наблюдал за дрейфом, замечал самые незначительные толчки румпеля, малейшие изменения в скорости хода, постоянно держался на известном расстоянии от берега, мимо которого шла урка, и, принимая во внимание малые размеры путевого компаса, старался, чтобы угол, образуемый флюгером и килем, был больше угла раствора парусов. Его взгляд, неизменно устремленный на воду, улавливал все изменения на ее поверхности.

Один только раз он поднял глаза к небу, стараясь найти три звезды в Поясе Ориона; эти три звезды носят название Трех волхвов, и в старину испанские лоцманы говаривали: «Кто видит Трех волхвов, тому недалеко и до Спасителя».

Как раз в то мгновение, когда владелец урки поглядел на небо, на другом конце урки послышалось бормотание старика:

– Не видно ни Полярной звезды, ни Антареса, несмотря на его ярко-красный цвет. Ни одной звезды на небе.

Остальных беглецов это, казалось, не тревожило.

Однако, когда прошел первый порыв радости, вызванный бегством, все почувствовали на себе ледяное дыхание ветра, напоминавшее о том, что стоит январь и что они находятся в море. Расположиться в каюте оказалось невозможно: она была слишком мала и к тому же загромождена багажом и тюками с товаром. Багаж принадлежал пассажирам, а тюки – экипажу, ибо урка была не яхтой для прогулок, а судном контрабандистов. Пассажирам пришлось разместиться на палубе – лишение, в сущности, небольшое для этих кочевников. Привычка жить на открытом воздухе устраняет для бродяг всякую заботу о ночлеге. Звездное небо заменяет им кров, на холоде приходит крепкий, а иногда и смертный сон.

Впрочем, в этот вечер, как мы только что сказали, небо было беззвездно.

Уроженец Лангедока и генуэзец в ожидании ужина примостились рядом с женщинами у мачты, под брезентом, который им бросили матросы.

Лысый старик все стоял на носу судна, не трогаясь с места и как будто не чувствуя холода.

Владелец урки, не отходя от руля, издал гортанный звук, похожий на крик птицы, которую в Америке называют «восклицателем», на этот зов к нему подошел главарь шайки, и судохозяин обратился к нему:

– Etcheco jaüna!

Эти два баскских слова, означающие «горный земледелец», служат у потомков древних кантабрийцев обычным вступлением к разговору, требующему серьезного внимания.

Владелец урки пальцем указал на старика, и беседа продолжалась на испанском языке, не отличавшемся особой правильностью, так как оба изъяснялись на наречии горцев:

– Горный земледелец! Что это за человек?

– Человек.

– На каких языках он говорит?

– На всех.

– Что он знает?

– Все.

– Какую страну он считает своей родиной?

– Никакую и все.

– Кто его бог?

– Бог.

– Как ты его зовешь?

– Безумцем.

– Повтори: как ты его зовешь?

– Мудрецом.

– Кто он в вашей шайке?

– То, что он есть.

– Главарь?

– Нет.

– Кто же он в таком случае?

– Душа.

Главарь шайки и хозяин расстались, и каждый снова погрузился в свои мысли; вскоре после этого «Матутина» вышла из залива.

Началась сильная качка.

Там, где море не было покрыто пеной, оно казалось клейкой массой; в вечернем сумраке волны, утратив четкость очертаний, походили на лужи желчи. В иных местах волны как будто ложились плашмя, и на них виднелись лучеобразные трещины, как на стекле, в которое бросили камнем. В центре этих расходившихся лучей, в кружащейся воронке, мерцал фосфорический свет, похожий на хищный блеск, которым горят глаза совы.

«Матутина» гордо и отважно миновала полосу опасной зыби над Чембурской мелью. Чембурская мель, заграждающая выход из портлендского рейда, имеет вид не прямой преграды, а амфитеатра. Песчаная круглая арена подводного цирка с симметрически расположенными ступенями, выбитыми круговоротом волн на поглощенной морем горе высотою с Юнгфрау, Колизей на дне океана, призрачным видением возникающий перед водолазом в прозрачной глубине морской пучины, – вот что представляет собою Чембурская мель. Чудовищная арена: там сражаются гидры, там бросаются в схватку левиафаны; там, если верить легенде, на дне гигантской воронки покоятся остовы кораблей, схваченных и потопленных исполинским пауком Кракеном, которого называют также «горой-рыбой». Такова страшная тайна моря.

Эта призрачная, неведомая человеку жизнь дает о себе знать на поверхности моря легкою зыбью.

В XIX столетии Чембурская мель почти совсем исчезла. Недавно построенный волнорез силою прибоя опрокинул и разрушил это высокое подводное сооружение, подобно тому как плотина, воздвигнутая в 1760 году в Круазике, передвинула время прилива и отлива у берегов его на четверть часа. Между тем приливы и отливы вечны. Но вечность подчиняется человеку гораздо больше, чем принято думать.

IVПоявление тучи, не похожей на другие

Старик, которого главарь шайки назвал сперва безумцем, а затем мудрецом, больше не покидал носовой части судна. Как только миновали Чембурскую мель, его внимание разделилось между небом и океаном. Он то опускал, то снова поднимал глаза; особенно пристально всматривался он в сторону северо-востока.

Хозяин передал руль одному из матросов, перешагнул через люк канатного ящика, перешел шкафут и очутился на юте.

Приблизившись к старику, он остановился в нескольких шагах позади него, прижал локти к бокам, расставил руки и склонил голову набок; выкатив глаза, приподняв брови, он улыбнулся одними уголками губ, и лицо его выразило любопытство, находившееся на грани между иронией и уважением.

Старик, потому ли, что он имел привычку беседовать сам с собою, или потому, что чувствовал у себя за спиной чье-то присутствие, вызывающее его на разговор, принялся разглагольствовать, ни к кому не обращаясь и глядя на расстилавшийся перед ним водный простор:

– Меридиан, от которого исчисляется прямое восхождение, в нашем веке обозначен четырьмя звездами: Полярной, креслом Кассиопеи, головой Андромеды и звездой Альгениб, находящейся в созвездии Пегаса. Но ни одной из них не видать…

Слова эти, прозвучавшие еле слышно, были обронены как будто безотчетно, словно сознание человека не принимало в этом никакого участия. Они слетали с его губ и как бы растворялись в воздухе. Монолог – это дым духовного огня, горящего внутри нас.

Владелец урки перебил его:

– Сеньор…

Старик был, вероятно, туг на ухо, а может быть, задумался и не расслышал обращения.

– Слишком мало звезд и слишком много ветра, – продолжал он. – Ветер то и дело меняет направление и дует к берегу. Он обрушивается на него отвесно. Это происходит оттого, что на суше теплее, чем на море. Воздух над сушею легче. Холодный и тяжелый морской ветер устремляется на землю и вытесняет теплый воздух. Потому-то на большой высоте ветры ополчаются на землю со всех сторон. Следовало бы делать длинные галсы между параллелью теоретической и параллелью истинной. В тех случаях, когда наблюдаемая широта уклоняется от широты истинной не больше чем на три минуты на каждые десять лье и на четыре минуты на каждые двадцать лье, можно не сомневаться в правильности курса.

Хозяин поклонился, но старик по-прежнему не замечал его. Закутанный в одеяние, похожее на мантию доктора Оксфордского или Геттингенского университета, он стоял неподвижно, не меняя своей надменно-суровой позы, пристально смотрел на море, как человек, хорошо изучивший и водную стихию, и людей. Он вглядывался в волны, как будто собираясь принять участие в их шумной беседе и сообщить им важную новость. В нем было нечто напоминавшее и средневекового алхимика, и авгура Древнего Рима. У него был вид ученого, претендующего на знание сокровенных тайн природы.

Он продолжал свой монолог, быть может, в расчете на то, что кто-то его слушает:

– Можно было бы бороться, будь у нас вместо румпеля штурвал. При скорости в четыре лье в час давление в тридцать фунтов на штурвал может дать триста тысяч фунтов полезного действия. И даже больше, ибо в некоторых случаях удается выгадать два лишних оборота.

Хозяин еще раз поклонился и произнес:

– Сеньор…

Старик пристально посмотрел на него. Он повернул только голову, не изменив позы:

– Называй меня доктором.

– Сеньор доктор! Я владелец судна.

– Хорошо, – ответил «доктор».

Доктор – отныне и мы будем называть его так, – по-видимому, согласился вступить в разговор.

– Хозяин! Есть у тебя английский октант?

– Нет.

– Без английского октанта ты не в состоянии определять высоту ни впереди, ни позади судна.

– Баски, – возразил владелец урки, – умели определять высоту, когда никаких англичан еще на свете не было.

– Берегись приводиться к ветру.

– Я приспускаюсь, когда это нужно.

– Ты измерил скорость хода корабля?

– Да.

– Когда?

– Только что.

– Чем?

– Лагом.

– А ты осмотрел сектор лага?

– Да.

– Песочные часы верно показывают свои тридцать секунд?

– Да.

– Ты уверен, что песок не расширил трением отверстие между двумя склянками?

– Да.

– Проверил ли ты песочные часы при помощи мушкетной пули, подвешенной…

– На ровной нитке из вымоченной пеньки? Разумеется.

– Хорошо ли навощил нитку, чтобы она не растянулась?

– Да.

– А лаг ты проверил?

– Я проверил песочные часы посредством мушкетной пули и лаг посредством пушечного ядра.

– Каков диаметр твоего ядра?

– Один фут.

– Калибр вполне достаточный.

– Это старинное ядро с нашей старой военной урки «Касс де Паргран».

– Она входила с состав Армады?

– Да.

– На ней было шестьсот солдат, пятьдесят матросов и двадцать пять пушек?

– Про то знает море, поглотившее их.

– А как определил ты силу удара воды об ядро?

– При помощи немецкого безмена.

– Принял ли ты в расчет напор волны на канат, к которому привязано ядро?

– Да.

– Что же у тебя получилось в итоге?

– Сто семьдесят фунтов.

– Иными словами, урка делает четыре французских лье в час.

– Или три голландских лье.

– Но ведь это только превышение скорости хода над быстротою морского течения.

– Конечно.

– Куда ты направляешься?

– В знакомую мне бухту между Лойолой и Сан-Себастьяном.

– Выходи поскорее на параллель, на которой лежит эта бухта.

– Да, надо как можно меньше отклоняться в сторону.

– Остерегайся ветров и течений. Ветры усиливают течения.

– Предатели!

– Не ругайся! Море все слышит. Избегай бранных слов. Наблюдай – и только.

– Я наблюдал и наблюдаю. Ветер дует сейчас навстречу поднимающемуся приливу, но скоро, как только начнется отлив, он будет дуть в одном направлении с ним, и тогда мы полетим стрелой.

– Есть у тебя карта?

– Нет. Для этого моря у меня нет карты.

– Значит, ты идешь вслепую?

– Нет. У меня компас.

– Компас – один глаз, а карта – второй.

– И кривой видит.

– Каким образом ты измеряешь угол, образуемый курсом судна и килем?

– У меня есть компас, остальное – дело догадки.

– Догадка хороша, но знание лучше.

– Христофор Колумб основывался на догадке.

– Когда во время бури стрелка компаса мечется как угорелая, никто не знает, за какой ветер следует ухватиться, и дело кончается тем, что теряешь направление. Осел с дорожной картой стоит большего, чем прорицатель с его оракулом.

– Но ветер пока еще не предвещает бури, и я не вижу повода к тревоге.

– Корабли – мухи в паутине моря.

– Сейчас ни волны, ни ветер не внушают опасений.

– Черные точки, качающиеся на волне, – вот что такое люди в океане.

– Я не предвижу ничего дурного этой ночью.

– Берегись, может произойти такая кутерьма, что ты и не выпутаешься.

– Пока все обстоит благополучно.

Взор доктора устремился на северо-восток.

Владелец урки продолжал:

– Только бы добраться до Гасконского залива, а там я отвечаю за все. Еще бы! Там я дома. Гасконский залив я знаю, как свой карман. Хотя эта лоханка довольно часто бурлит от ярости, мне известны все ее глубокие и мелкие места, все особенности фарватера: близ Сан-Киприано – ил, близ Сисарки – раковины, у мыса Пеньяс – песок, у Буко-де-Мимисана – мелкая галька; я знаю, какого цвета там каждый камешек.

Он замолчал: доктор не слушал его.

Доктор внимательно смотрел на северо-восток. Что-то необычайное появилось вдруг на его бесстрастном лице. Оно выражало ту степень испуга, какую способна выразить каменная маска. Из его уст вырвалось восклицание:

– В добрый час!

Глаза старика, ставшие круглыми, как у совы, расширились от ужаса при виде еле заметной точки на горизонте.

Он прибавил:

– Это справедливо. Что касается меня, я согласен.

Судовладелец смотрел на него.

Доктор, обращаясь не то к самому себе, не то к кому-то, притаившемуся в морской пучине, повторил:

– Я говорю: да.

Он умолк, шире раскрыл глаза, с удвоенным вниманием вглядываясь в то, что представилось его взору, и произнес:

– Оно надвигается издалека, но отлично знает, что делает.

Часть небосклона, противоположная закату, к которой неотрывно были прикованы взор и мысль доктора, была освещена, как днем, отблеском заходящего солнца. Резко очерченная окружавшими ее клочьями сероватого тумана, она была синего цвета, но скорее свинцового, чем лазурного оттенка.

Доктор, всем корпусом повернувшись к морю и уже не глядя на владельца урки, указал пальцем на эту часть неба:

– Видишь, хозяин?

– Что?

– Вот это.

– Что именно?

– Вон там.

– Синеву? Вижу.

– Что это такое?

– Клочок неба.

– Это для тех, кто думает попасть на небо, – возразил доктор. – Для тех же, кто туда не попадет, это совсем иное.

Он подчеркнул свои загадочные слова странным взглядом, потонувшим в вечернем полумраке.

Наступило молчание.

Владелец урки, вспомнив двойственную характеристику, данную старику главарем шайки, мысленно задал себе вопрос: «Кто же этот человек? Безумец или мудрец?»

Костлявый палец доктора все еще был направлен на мутно-синий край небосвода.

Хозяин внимательнее посмотрел в ту сторону.

– В самом деле, – пробормотал он, – это не небо, а туча.

– Синяя туча хуже черной, – произнес доктор и прибавил: – Это снеговая туча.

– La nube de la nieve, – проговорил хозяин, переведя эти слова на родной язык, чтобы лучше уяснить их смысл.

– Знаешь, что такое снеговая туча?

– Нет.

– Ну так скоро узнаешь.

Владелец урки впился взглядом в горизонт. Всматриваясь в тучу, он бормотал сквозь зубы:

– Месяц бурных ветров, месяц дождей, кашляющий январь да плачущий февраль – вот и вся наша астурийская зима. Дождь у нас теплый. Снег у нас выпадает только в горах. Зато берегись там лавины! Лавина ничего не разбирает: лавина – это зверь.

– А смерч – чудовище, – подхватил доктор и, помолчав немного, прибавил:

– Вот он надвигается.

Затем продолжал:

– Сразу начинает дуть несколько ветров: порывистый – с запада и другой, очень медленный, – с востока.

– Восточный – это лицемер, – заметил судовладелец.

Синяя туча росла.

– Если снег, – продолжал доктор, – страшен, когда он скатывается с горы, сам посуди, каков он, когда обрушивается с полюса.

Глаза его стали как бы стеклянными; казалось, туча, сгущавшаяся на горизонте, сгущалась и на его лице.

– С каждой минутой близится ужасный час, – задумчиво проговорил он. – Приподнимается завеса над предначертаниями верховной воли.

Владелец урки опять задал себе вопрос: «Не сумасшедший ли это?»

– Хозяин, – снова заговорил доктор, не отрывая взгляда от тучи. – Ты много плавал по Ла-Маншу?

– Сегодня в первый раз, – ответил тот.

Доктора, поглощенного тревожным созерцанием синей тучи, этот ответ не взволновал, – так губка, пропитанная влагой, не может вобрать в себя ни одной лишней капли. В ответ на слова хозяина он только слегка пожал плечами:

– Как же так?

– Я, сеньор доктор, обыкновенно плаваю только до Ирландии. Я делаю рейс от Фуэнтарабии до Блек-Харбора или до острова Акиля; называют его «остров», а состоит он из двух островов. Иногда я захожу в Брачипульт, на побережье Уэльса. Но я никогда не спускался до островов Силли и этого моря не знаю.

– Плохо дело. Горе тому, кто с трудом разбирает азбуку океана! Ла-Манш – книга, которую надо читать бегло, Ла-Манш – сфинкс. Дно у него коварное.

– Здесь глубина двадцать пять брассов[41].

– Надо держать курс на запад, где глубина достигает пятидесяти пяти брассов, и не плыть на восток, где она всего лишь двадцать брассов.

– Мы бросим лот.

– Помни, Ла-Манш – море особенное. Уровень в нем поднимается до пятидесяти футов при высокой воде и до двадцати пяти – при низкой. Здесь спад воды – еще не отлив, а отлив – это еще не спад… Ага! Ты, кажется, испугался.

– Ночью бросим лот.

– Чтобы бросить лот, нужно остановиться, а это тебе не удастся.

– Почему?

– Не позволит ветер.

– Попробуем.

– Шквал – острие шпаги в боку.

– Все равно мы бросим лот, сеньор доктор.

– Тебе не удастся даже поставить судно лагом к ветру.

– Бог поможет.

– Будь осторожен в словах. Не произноси всуе грозного имени.

– А все-таки я брошу лот.

– Будь скромнее. Еще немного – и ветер надает тебе пощечин.

– Я хочу сказать, что постараюсь бросить лот.

– Волны не дадут свинцу опуститься на дно, и линь оборвется. Видно, ты впервые в этих местах.

– Ну да, я уже говорил вам…

– В таком случае слушай, хозяин…

Это «слушай» было сказано таким повелительным тоном, что хозяин покорно склонил голову:

– Слушаю, сеньор доктор.

– Возьми галсы на бакборт и натяни шкоты на штирборте.

– Что вы хотите сказать?

– Поворачивай на запад.

– Карамба!

– Поворачивай на запад.

– Невозможно.

– Как хочешь. Я это говорю, чтобы спасти других. Я-то готов покориться судьбе.

– Но, сеньор доктор, повернуть на запад…

– Да, хозяин.

– Значит идти против ветра.

– Да, хозяин.

– Будет дьявольская качка!

– Выбирай другие слова. Да, качка будет, хозяин.

– Судно встанет на дыбы.

– Да, хозяин.

– Может и мачта сломаться.

– Может.

– Вы хотите, чтобы я взял курс на запад?

– Да.

– Не могу.

– В таком случае справляйся с морем как знаешь.

– Пусть только ветер переменится.

– Он не переменится всю ночь.

– Почему?

– Он дует на протяжении тысячи двухсот лье.

– Как же идти против такого ветра? Невозможно.

– Говорят тебе: возьми курс на запад.

– Попытаюсь. Но нас все равно отнесет в сторону.

– Это-то и опасно.

– Ветер гонит нас на восток.

– Не правь на восток.

– Почему?

– Знаешь, хозяин, как зовут сегодня нашу смерть?

– Нет.

– Ее зовут востоком.

– Буду править на запад.

Доктор посмотрел на хозяина таким взглядом, словно хотел запечатлеть в его мозгу какую-то мысль. Он всем корпусом повернулся к нему и, медленно отчеканивая слова, произнес:

– Если сегодня ночью в открытом море до нас долетит звон колокола, судно погибло.



Владелец урки с ужасом уставился на него:

– Что вы хотите сказать?

Доктор ничего не ответил. Его взор, оживившийся на мгновение, снова погас. Он опять смотрел как бы внутрь себя и, казалось, не расслышал вопроса изумленного судохозяина. Его внимание было целиком поглощено тем, что происходило в нем самом. С его губ невольно сорвались шепотом произнесенные слова:

– Настало время омыться черным душам.

Хозяин сделал выразительную гримасу, от которой его подбородок поднялся чуть не до самого носа.

– Он не столько мудрец, сколько сумасшедший, – пробормотал он, отойдя в сторону.

Но все-таки повернул судно на запад.

А ветер крепчал, и волны вздымались все выше.

VХардкванон

Туман набухал, поднимался клубами и застилал горизонт, словно какие-то незримые рты раздували мехи бури. Облака принимали зловещие очертания.

Синяя туча заволокла большую часть небосвода. Она захватила и запад и восток. Она надвигалась против ветра. Такие противоречия свойственны природе ветров.

Море, за минуту перед тем осыпанное крупной чешуей, теперь словно покрылось кожей. Таков этот дракон. Это был уже не крокодил, а боа. Грязно-свинцового цвета кожа казалась толстой и морщилась тяжелыми складками. На ней вздувались круглые пузыри, похожие на нарывы, и тотчас же лопались. Пена напоминала струпья проказы.

Как раз в эту минуту урка, которую брошенный ребенок разглядел на горизонте, зажгла фонарь.

Прошло четверть часа.

Хозяин поискал глазами доктора, но его уже не было на палубе.

Как только владелец урки отошел от него, доктор, согнув свой нескладный высокий стан, спустился в каюту. Здесь он уселся на эзельгофте[42] подле кухонной плиты, вынул из кармана чернильницу, обтянутую шагренью, и большой бумажник из крокодиловой кожи, достал из бумажника вчетверо сложенный кусок пожелтевшего, в пятнах, пергамента, развернул его, извлек из футляра перо, примостил бумажник на коленях, положил на него пергамент оборотной стороной вверх и при свете фонаря, выхватывавшего из мрака фигуру повара, начал писать. Ему мешали удары волн о борт, он медленно выводил букву за буквой.



Занятый этим делом, доктор случайно кинул взгляд на флягу с водкой, к которой провансалец прикладывался каждый раз, когда подбрасывал перцу в котел, как будто советовался с ней насчет приправы.

Доктор обратил внимание на флягу не потому, что это была бутыль с водкой, а потому, что заметил на ее плетенке имя, выведенное красными прутьями на белом фоне. В каюте было достаточно светло: он без труда прочитал это имя.

Прервав свое занятие, доктор произнес вполголоса, по слогам:

– Хардкванон.

Затем обратился к повару:

– Я до сих пор как-то не замечал этой фляги. Разве она принадлежала Хардкванону?

– Нашему бедняге Хардкванону? – переспросил повар. – Да.

Доктор продолжал допытываться:

– Фламандцу Хардкванону?

– Да.

– Тому самому, что сидит в тюрьме?

– Да.

– В Четэмской башне?

– Да, это его фляга, – ответил повар, – он был мне другом. Я храню ее как память. Когда-то мы еще свидимся с ним! Да, это его поясная фляга.

Доктор снова взялся за перо и опять начал с трудом выводить букву за буквой: строчки ложились криво, но он явно старался писать разборчиво. Рука у него тряслась от старости, судно сотрясала качка, и все же он довел свое дело до конца.

Он кончил писать вовремя, ибо как раз в эту минуту налетел шквал.

Волны приступом пошли на урку, и все люди на борту почувствовали, что началась та ужасающая пляска, которой корабли встречают бурю.

Доктор встал и, удержав равновесие, несмотря на сильную качку, подошел к плите, высушил на огне только что написанные строки, снова сложил пергамент, сунул его в бумажник, а самый бумажник вместе с чернильницей спрятал в карман.

Плита благодаря своему остроумному устройству занимала далеко не последнее место среди оборудования урки; она была расположена в части судна, наименее подверженной качке. Однако теперь котел сильно трясло. Провансалец не спускал с него глаз.

– Похлебка из рыбы, – сказал он.

– Для рыбы, – поправил его доктор и возвратился на палубу.

VIОни уповают на помощь ветра

В душе доктора росла тревога, и он постарался выяснить положение дел. Тот, кто в эту минуту оказался бы рядом с ним, мог бы расслышать сорвавшиеся с его губ слова:

– Слишком сильна боковая качка и слишком слаба килевая.

Поглощенный мрачным течением своих мыслей, он снова погрузился в раздумье, подобно тому как рудокоп погружается в шахту.

Размышления не мешали ему наблюдать за тем, что происходило на море. Наблюдать море – значит размышлять.

Начиналась жестокая пытка водной стихии, от века терзаемой бурями. Из морской пучины вырывался жалобный стон. На всем безмерном пространстве ее совершались зловещие приготовления. Доктор смотрел на все, творившееся у него перед глазами, не упуская ни малейшей подробности. Но его взгляд не был взглядом созерцателя. Нельзя спокойно созерцать ад.

Начинался пока еще мало приметный сдвиг воздушных слоев, однако уже проявивший себя в смятении океана, усиливший ветер и волны, сгустивший тучи. Нет ничего более последовательного и вместе с тем более вздорного, чем океан. Неожиданные прихоти его соприродны его могуществу и составляют один из элементов величия океана. Его волна не ведает ни покоя, ни бесстрастия. Она сливается с другой волной, чтобы тотчас же отхлынуть. Она то нападает, то отступает. Ничто не сравнится с зрелищем бушующего моря. Как живописать эти почти невероятные в своей непрерывной смене провалы и взлеты, эти исполинские зыблющиеся гребни и теснины, эти едва воздвигнутые и уже рушащиеся подпоры? Как изобразить эти кущи пены на вершинах сказочных гор? Здесь все неописуемо: и разверстая бездна, и ее угрюмо-тревожный вид, и ее совершенная безликость, и светотень, и низко нависшие тучи, и внезапные разрывы облаков над головой, и их беспрестанное, неуловимое глазом таяние, и зловещий грохот, сопровождающий этот дикий хаос.

Ветер дул прямо с севера. Ярость, с которой он налетал на судно, была как нельзя более кстати, ибо порывы ее гнали урку от берегов Англии; владелец «Матутины» решил поднять все паруса. Вся в хлопьях пены, подгоняемая ветром, дувшим в корму, урка неслась как будто вскачь, с бешеным весельем перепрыгивая с волны на волну. Беглецы заливались смехом. Они хлопали в ладоши, приветствуя волны, ветер, паруса, быстроту хода, свое бегство и неведомое будущее. Доктор, казалось, не замечал их; он был погружен в задумчивость.

Померкли последние лучи заката.

Они угасли как раз в ту минуту, когда ребенок, стоя на отдаленном утесе и пристально глядя на урку, потерял ее из виду. До этого мгновения его взор был прикован к судну. Какую роль в судьбе беглецов сыграл этот детский взор? Когда ребенок перестал что-либо различать на горизонте, он повернулся спиною к морю и пошел на север, между тем как судно неслось на юг.

Все потонуло во мраке ночи.

VIIСвященный ужас

А те, кого уносила на своем борту урка, с чувством радостного облегчения смотрели, как отступает все дальше и уменьшается в размерах враждебная земля. Перед ними все выше вздувалась мрачная поверхность океана, в сумерках скрывались Портленд, Пурбек, Тайнехэм, Киммеридж и оба Матраверса, длинный ряд мглистых утесов и усеянный маяками берег.

Англия исчезла из виду. Только море окружало теперь беглецов.

И вдруг наступила грозная тьма.

Ни расстояния, ни пространства уже не существовало; небо стало совершенно черным и непроницаемой завесой протянулось над судном. Медленно начал падать снег. Закружились первые хлопья. Казалось, это кружатся души умерших. В непроглядном мраке бушевал на просторе ветер. Люди почувствовали себя во власти стихии. На каждом шагу их подстерегала ловушка.

Именно таким глубоким мраком обычно начинается в наших широтах полярный смерч.

Огромная бесформенная туча, похожая на брюхо гидры, тяжко нависла над океаном, местами соприкасаясь с ним своей свинцовой утробой. Иногда она приникала к нему чудовищными присосками, похожими на лопнувшие гнойники, которые как бы втягивали в себя воду и выпускали клубящийся туман. Над ними на поверхности волн вздымались конусы пены.

Полярная буря обрушилась на урку, и урка ринулась в самую ее гущу. Шквал и судно устремились друг другу навстречу, словно хотели помериться силами.

Во время этой первой неистовой схватки ни один парус не был убран, ни один кливер не спущен, не взят ни один риф, ибо бегство граничит порой с безумием. Мачта трещала и гнулась, точно в испуге.

Смерчи в нашем Северном полушарии вращаются слева направо, как часовая стрелка, и в своем поступательном движении проходят иногда до шестидесяти миль в час. Хотя урка оказалась всецело во власти яростного вихря, она держалась так, как держится судно при умеренном ветре, стараясь только идти наперерез волне, подставляя нос первому порыву ветра, правый борт – последующим, благодаря чему ей удавалось избегать ударов в корму и в левый борт. Такая полумера не принесла бы ни малейшей пользы, если бы ветер стал менять направление.

Откуда-то сверху, с недосягаемой высоты, несся мощный протяжный гул.

Что может сравниться с ревущей бездной? Это оглушительный звериный вой мира. То, что мы называем материей, это непознаваемое вещество, этот сплав неизмеримых сил, в действии которых обнаруживается едва ощутимая, повергающая нас в трепет воля, этот слепой хаос ночи, этот непостижимый Пан иногда издает крик – странный, долгий, упорный, протяжный крик, еще не ставший словом, но силою своей превосходящий гром. Этот крик и есть голос урагана. Другие голоса – песни, мелодии, возгласы, речь – исходят из гнезд, из нор, из жилищ, они принадлежат наседкам, воркующим влюбленным, брачащимся парам; голос урагана – это голос из великого Ничто, которое есть Все. Живые голоса выражают душу вселенной, тогда как голосом урагана вопит чудовище, ревет бесформенное. От его косноязычных вещаний захватывает дух, объемлет ужас. Гулы несутся к человеку со всех сторон. Они перекликаются над его головой. Они то повышаются, то понижаются, плывут в воздухе волнами звуков, поражают разум множеством диких неожиданностей, то разражаясь над самым ухом пронзительной фанфарой, то исходя хрипами где-то вдалеке; головокружительный гам, похожий на чей-то говор, – да это и в самом деле говор; это тщится говорить сама природа, это ее чудовищный лепет. В этом крике новорожденного глухо прорывается трепетный голос необъятного мрака, обреченного на длительное, неизбывное страдание, то приемлющего, то отвергающего свое иго. Чаще всего это напоминает бред безумца, приступ душевного недуга; это скорее эпилептическая судорога, чем разумная сила; кажется, будто видишь воочию бесконечность, бьющуюся в припадке падучей. Временами начинает казаться, что стихии предъявляют свои встречные права и хаос покушается снова завладеть вселенной. Временами это жалобный стон причитающего и в чем-то оправдывающегося пространства, нечто вроде защитительной речи, произносимой целым миром; в такие минуты приходит в голову, что вся вселенная ведет спор; прислушиваешься, стараясь уловить страшные доводы за и против; иногда стон, вырывающийся из тьмы, бывает неопровержим, как силлогизм. В неизъяснимом смущении останавливается перед всем этим человеческая мысль. Вот где источник возникновения мифологии и политеизма. Ужас, вызываемый этим оглушительным и невнятным рокотом, усугубляется мгновенно возникающими и столь же быстро исчезающими фантастическими образами сверхчеловеческих существ: еле различимые лики эвменид, облакоподобная грудь фурий, адские химеры, в реальности которых почти невозможно усомниться. Нет ничего страшнее этих рыданий, взрывов хохота, многообразных возгласов, этих непостижимых вопросов и ответов, этих призывов о помощи, обращенных к неведомым союзникам. Человек теряется, слыша эти жуткие заклинания. Он отступает перед загадкой свирепых и жалобных воплей. Каков их скрытый смысл? Что означают они? Кому угрожают, кого умоляют? В них чудится бешеная злоба. Яростно перекликается бездна с бездной, воздух с водою, ветер с волной, дождь с утесом, зенит с надиром, звезды с морской пеной, несется вой пучины, сбросившей с себя намордник, – таков этот бунт, в который замешалась еще и таинственная распря каких-то злобных духов.

Многоречивость ночи столь же зловеща, как и ее безмолвие. В ней чувствуется гнев неведомого.

Ночь скрывает чье-то присутствие. Но чье?

Впрочем, следует различать ночь и потемки. Ночь заключает в себе нечто единое; в потемках есть известная множественность. Недаром грамматика, со свойственной ей последовательностью, не допускает единственного числа для слова «потемки». Ночь – одна, потемок много.

Разрозненное, беглое, зыбкое, пагубное – вот что представляет собою покров ночной тайны. Земля пропадает у нас под ногами, вместо нее возникает иная реальность.

В беспредельном мраке чувствуется присутствие чего-то или кого-то живого, но от этого живого веет на нас холодом смерти. Когда закончится наш земной путь, когда этот мрак станет для нас светом, мы начнем новую жизнь вне жизни земной. А пока мрак как бы испытывает нас. Темнота – это гнет. Ночь налагает руку на нашу душу. Бывают ужасные и торжественные мгновения, когда мы чувствуем, что нами овладевает этот посмертный мир.

Нигде эта близость неведомого не ощущается более явственно, чем на море, во время бури. Здесь ужас возрастает от фантастической обстановки. Древний тучегонитель, по своему произволу меняющий течение людских жизней, располагает здесь всем, что ему требуется для осуществления любой своей причуды: непостоянной, буйной стихией и рассеянными повсюду равнодушными силами. Буря, природа которой остается для нас тайной, только исполняет приказания, ежеминутно повинуясь внушениям чьей-то мнимой или действительной воли.

Поэты всех времен называли это прихотью волн.

Но прихоти не существует.

Явления, повергающие нас в недоумение и именуемые нами случайностью в природе и случаем в человеческой жизни, – следствия законов, сущность которых мы только начинаем постигать.

VIIINix et nox[43]

Характерный признак снежной бури – чернота. Обычная картина во время грозы – потемневшее море или земля и свинцовое небо – резко меняется: небо становится черным, океан – белым. Внизу – пена, вверху – мрак. Горизонт заслонен стеною мглы, зенит затянут крепом. Буря напоминает внутренность собора, задрапированного траурной материей. Но никакого освещения в этом соборе нет. Нет ни огней святого Эльма на гребнях волн, нет ни единой искорки, ни намека на фосфоресценцию – куда ни глянь, сплошной мрак. Полярный смерч тем и отличается, между прочим, от смерча тропического, что один из них зажигает все огни, другой гасит их все до единого. Над миром внезапно вырастает давящий каменный свод. В непроглядной тьме падают с неба, крутясь в воздухе, белые пушинки и медленно опускаются в море. Пушинки эти – не что иное, как снежные хлопья: они порхают и кружатся в воздухе. Как будто с погребального покрова, раскинутого в небе, срываются серебряные блестки и ожившими слезами падают одна за другой. Сеет снег, дует яростный северный ветер. Чернота, испещренная белыми точками, беснование во мраке, смятение перед разверзшейся могилой, ураган под катафалком – вот что представляет собою снежная буря.

Внизу волнуется океан, скрывающий страшные, неизведанные глубины.

При полярном ветре, насыщенном электричеством, хлопья снега мгновенно превращаются в градины и воздух пронизывают маленькие ядра. Обстреливаемая этой картечью, поверхность моря кипит.

Ни одного удара грома. Во время полярной бури молнии почти не слышно; про нее можно сказать то же, что говорят иногда про кошку: «Она шипит». Снежная буря – грозно разверстая пасть, не знающая пощады. Это буря слепая и немая. Сплошь и рядом после того, как она пронеслась, корабли тоже становятся слепыми, а матросы немыми.

Выбраться из этой бездны нелегко.

Было бы, однако, ошибкой думать, что в снежную бурю кораблекрушение неизбежно. Датские рыболовы из Диско и Балезена, охотник за черными китами, Хирн, отправившийся к Берингову проливу отыскивать устье реки Медных Залежей, Гудзон, Маккензи, Ванкувер, Росс, Дюмон-Дюрвиль – все они попадали за полярным кругом в полосу страшных снежных бурь и остались невредимы.

Навстречу такой буре дерзко устремилась урка, распустив все паруса. Безумие против безумия. Когда Монтгомери, спасаясь бегством из Руана, приказал гребцам своей галеры налечь на весла, чтобы с размаху прорвать цепь, загораживающую Сену у Буйля, он действовал с той же отвагой.

«Матутина» летела стрелой. По временам, несясь под парусами, она давала такой ужасный крен, что угол, образуемый ее бортом и поверхностью моря, был не больше пятнадцати градусов, но ее отличный закругленный киль прилегал к волне, словно приклеенный. Киль противостоял напору урагана. Носовая часть судна освещалась фонарем. Туча, с приближением которой усилился ветер, все ниже нависала над океаном, суживая и поглощая пространство вокруг урки. Ни одной чайки. Ни одной ласточки, гнездящейся на скалах. Ничего, кроме снега. Водная поверхность, освещенная фонарем впереди корабля, внушала ужас. На ней вздымались три-четыре вала исполинских размеров.

Время от времени огромная молния цвета красной меди вспыхивала, рассекая черные напластования тьмы от зенита до горизонта. Прорезанная ее алым сверканием, толща туч казалась еще более грозной. Пламя пожара, внезапно охватывавшего небесный свод, озаряло на миг нижние облака и хаотическое их нагромождение в глубине, открывая взорам всю бездну. На этом огненном фоне хлопья снега казались черными бабочками, залетевшими в пылающую печь. Потом все гасло.

После первого натиска ураган, продолжая подгонять урку, принялся реветь глухим басом. Это – вторая фаза, фаза зловещего замирания грохота. Нет ничего тревожнее такого монолога бури. Этот угрюмый речитатив как будто прерывает на время борьбу таинственных противников и свидетельствует о том, что в мире неведомого кто-то стоит на страже.

Урка по-прежнему с безумной скоростью мчалась вперед. Оба ее главных паруса были напряжены до предела. Небо и море стали чернильного цвета, брызги пены взлетали выше мачты. Потоки воды то и дело захлестывали палубу, и всякий раз, когда в боковой качке судно накренялось то правым, то левым бортом, клюзы, подобно раскрытым ртам, изрыгали пену обратно в море. Женщины укрылись в каюте, но мужчины оставались на палубе. Снежный вихрь слепил им глаза. Волны плевали им прямо в лицо. Все вокруг было охвачено неистовством.

В эту минуту главарь шайки, стоявший на корме, на транце, уцепившись одной рукой за ванты, другой сорвал с головы платок и, размахивая им при свете фонаря, с развевающимися по ветру волосами, с лицом, просиявшим от горделивой радости, опьяненный дыханием бури, крикнул:

– Мы свободны!

– Свободны! Свободны! Свободны! – вторили ему беглецы.

И вся шайка, держась за снасти, выстроилась на палубе.

– Ура! – крикнул вожак.

И шайка проревела в бурю:

– Ура!

Не успел еще замереть этот крик, заглушенный воем ветра, как на противоположном конце судна раздался громкий строгий голос:

– Молчать!

Все повернули головы в ту сторону.

Они узнали голос доктора. Вокруг царила непроглядная тьма; доктор прислонился к мачте, его высокая худая фигура сливалась с нею, его совсем не было видно.

Голос продолжал:

– Слушайте!

Все замолкли.

И тогда во мраке явственно прозвучал звон колокола.

IXБурное море предостерегает

Владелец урки, державший румпель, разразился хохотом:

– Колокол! Отлично! Мы идем левым галсом. Что означает этот колокол? Только одно: вправо от нас земля.

Медленно выговаривая каждое слово, доктор твердо сказал:

– Вправо от нас нет земли.

– Есть! – крикнул хозяин.

– Нет.

– Но ведь звон-то доносится с земли.

– Этот звон, – ответил доктор, – доносится с моря.

Даже наиболее бесстрашные из беглецов вздрогнули.

У входа в каюту, словно призраки, вызванные заклинанием, показались испуганные женщины. Доктор сделал шаг вперед, и его высокий черный силуэт отделился от мачты. Звон колокола был явственно слышен во мраке ночи.

– В море, на полпути между Портлендом и Ла-Маншским архипелагом, находится буй, предостерегающий суда об опасности. Буй этот цепями прикреплен к отмели и плавает на поверхности воды. На буе на железных козлах подвешен колокол. В непогоду море, волнуясь, раскачивает буй, и колокол звонит. Этот колокол вы и слышите.



Доктор выждал, чтобы улегся порыв ветра, и, когда снова долетел звон колокола, продолжал:

– Слышать этот звон во время бури, когда дует северный ветер, равносильно смертному приговору. Почему? Сейчас объясню. Если вы слышите звуки колокола, то лишь потому, что их доносит ветер. Ветер дует с запада, а буруны Ориньи лежат на востоке. До вас не долетали бы эти звуки, не находись вы между буем и бурунами. Ветер гонит вас прямо на риф. Вы мчитесь навстречу опасности. Если бы судно не сбилось с курса, вы были бы далеко, в открытом море, и не слышали бы колокола. Ветер не доносил бы до вас его звона. Вы прошли бы около буя, не подозревая о его существовании. Мы сбились с пути. Колокол – это набат, возвещающий о кораблекрушении. А теперь решайте сами, как быть!

Пока доктор говорил, удары колокола, слегка раскачиваемого утихшим ветром, стали реже; долетая через правильные промежутки, они как будто подтверждали слова старика. Казалось, в морской пучине раздается похоронный звон.

Задыхаясь от ужаса, беглецы внимали то голосу старика, то звону колокола.

XБуря – лютая дикарка

Владелец урки схватил рупор:

– Cargate todo, hombres![44] Отдай шкоты! Тяни виралы! Спускай драйперы у нижних парусов! Забираем на запад! Подальше в море! Правь на буй! Правь на колокол! Там развернемся! Не все еще потеряно!

– Попробуйте, – сказал доктор.

Надо заметить, что этот буй, нечто вроде колокольни, был уничтожен в 1802 году. Старые моряки еще помнят его звон. Он предупреждал об опасности, но немного поздно.

Все кинулись исполнять приказания владельца урки. Уроженец Лангедока взял на себя роль третьего матроса. Работа закипела. Паруса не только убрали, но и закрепили; подтянули сезьни, завязали узлом нок-гордени, бак-гордени и гитовы, накрутили концы на стропы, превратив последние в ванты; наложили шкало на мачту; наглухо забили полупортики, благодаря чему судно оказалось как бы обнесенным стеной. Хотя все это делалось второпях, однако по всем правилам. Урка приняла вид гибнущего корабля. Но по мере того, как она, убирая свой такелаж, уменьшалась в размерах, волны и ветер все свирепей обрушивались на нее. Валы достигали почти такой же высоты, какой бывают они за полярным кругом.

Ураган, словно палач, спешащий прикончить свою жертву, рвал урку на части. В мгновение ока она подверглась невероятному опустошению: марсели были сорваны, фальшборт снесен, галс-боканцы выбиты, ванты превращены в клочья, мачта сломана – все это с треском и грохотом разлетелось в разные стороны. Толстые перлини – и те не выдержали.

Магнитное напряжение, сопутствующее обычно снежным бурям, способствовало разрыву снастей. Они лопались столько же от напора ветра, сколько от действия тока. Цепи, соскочив с блоков, больше не поддерживали рей. Скулы в носовой части и корма на всем протяжении от бизань-русленей до гакаборта сплющились от страшного давления. Первой волною смыло компас вместе с нактоузом; второй унесло шлюпку, подвешенную по старинному астурийскому обычаю к бушприту; третьей сорвало блинда-рей; четвертой – статую Богородицы и фонарь.

Уцелел только руль.

Фонарь заменили крупной пустой гранатой, которую повесили на форштевне, наполнив ее горящей смолой и паклей.

Мачта, сломанная пополам, опутанная сверху донизу клочьями парусов, обрывками снастей, остатками блоков и рей, загромождала палубу. Падая, она пробила правый борт.

Судовладелец, не выпускавший ни на минуту румпеля, крикнул:

– Еще не все потеряно, пока мы можем управлять судном! Подводная часть не повреждена! Давай сюда топоры! Топоры! Мачту в море! Расчищай палубу!

Экипаж и пассажиры работали с тем лихорадочным рвением, какое появляется у людей в решительные минуты жизни. Несколько взмахов топора – и дело было сделано.

Мачту выкинули за борт. Палуба была очищена.

– А теперь, – продолжал хозяин, – возьмите канат и принайтовьте меня к румпелю.

Его прикрутили к румпелю.

Пока товарищи исполняли его приказание, он смеялся. Он крикнул морю:

– Реви, старина, реви! Видывал я и почище бури у мыса Мачичако!

Привязанный к рулю, он обеими руками схватился за румпель и заорал в порыве восторга, который вызывает у нас борьба с опасностью:

– Все идет отлично! Слава Буглосской Божьей Матери! Держим курс на запад!

Внезапно сбоку налетела огромная волна и хлынула на корму. Во время бури не раз поднимается такой свирепый вал: как кровожадный тигр, он сначала крадется по морю, потом с рычанием и скрежетом набрасывается на гибнущий корабль и превращает его в щепы. Вся кормовая часть «Матутины» скрылась под горою пены, и в ту же минуту среди черного хаоса налетевших хлябей раздался громкий треск. Когда пена схлынула и из воды снова показалась корма, на ней не было уже ни хозяина, ни руля.

Все исчезло бесследно.

Руль вместе с привязанным к нему человеком унесло волной в ревущий водоворот.

Главарь шайки, напряженно всматриваясь в окружавшую темноту, воскликнул:

– Те burlas de nosotros?[45]

Вслед за этим негодующим криком раздался другой:

– Бросим якорь! Спасем хозяина!

Кинулись к кабестану. Отдали якорь. На урках бывает только один якорь. Попытка привела к тому, что «Матутина» потеряла свой единственный якорь. Дно было скалистое, волнение неистовое. Канат порвался, как волосок.

Якорь остался на дне морском.

От водореза сохранилась лишь фигура ангела, глядевшего в подзорную трубу.

С этой минуты урка, лишенная управления, стала добычей волн. Еще недавно крылатая, можно сказать, грозная в своем стремительном беге, она походила теперь на развалину. Оснастка была сорвана или пришла в полную негодность. Точно окаменев, судно без сопротивления подчинялось яростному произволу волн. В несколько мгновений парящий орел превратился в ползающего калеку: такие метаморфозы возможны только на море.

Порывы ветра ежеминутно возрастали, приобретая чудовищную силу. У бури – исполинские легкие. Она беспрестанно нагнетает ужас, сгущает мрак, хотя по своей сущности он и не имеет градаций. Колокол в море отчаянно гудел, словно его раскачивала чья-то безжалостная рука.



«Матутина» неслась по воле волн. Так плавает пробка, перескакивая с гребня на гребень. Она то ныряла, то снова всплывала. Казалось, она вот-вот перевернется, как мертвая рыба, брюхом кверху. Единственное, что спасало урку от гибели, – это ее прочный корпус, не давший ни малейшей течи. Сколько ее ни трепала буря, доски внутренней обшивки были целы. Ни трещины, ни щели, ни одна капля воды не попала в трюм. Это было чрезвычайно важно, потому что насос испортился и не действовал.



Урка прыгала по волнам в какой-то дикой пляске. Палуба судорожно вздымалась и опускалась, как диафрагма человека, которого тошнит. Казалось, она всячески старается изрыгнуть терпящих бедствие людей. А люди, не в силах ничего предпринять, только цеплялись за безжизненно повисшие снасти, за доски, за краспицу, за рустов, за линьки, за обломки вздувшихся переборок, гвоздями раздиравшие им руки, за искривленные ридерсы, за самые незначительные выступы на всем, что еще оставалось после катастрофы. Время от времени они прислушивались. Звон колокола доносился все слабее и слабее. Казалось, он тоже был в агонии. Его удары напоминали прерывистое хрипение умирающего. Но вот и оно прекратилось. Где же они находились? На каком расстоянии от буя?

Звон колокола испугал их, его молчание повергло в ужас. Ветер гнал их, быть может, туда, откуда нет возврата. Они чувствовали, что новый яростный шторм мчит их к чему-то страшному. Остов «Матутины» несся неизвестно куда среди непроглядной тьмы. Нет ничего страшнее стремительного движения навстречу неведомой цели. Со всех сторон – впереди них, сзади них и под ними – зияла бездна. Это был уже не бег, это было стремительное падение.

Вдруг сквозь сплошную завесу снежной метели мелькнуло что-то красное.

– Маяк! – закричали погибающие.

XIКаскеты

То был действительно Каскетский маяк.

В XIX столетии маяк – это высокое конусообразное каменное сооружение, вверху которого находится осветительный аппарат, устроенный по всем правилам науки. В частности, Каскетский маяк в настоящее время представляет собою тройную башню с тремя вращающимися огнями. Световые приборы, приводимые в движение при помощи часовых механизмов, совершают оборот вокруг своей оси с такой точностью, что вахтенный, наблюдающий их огни в открытом море, успевает сделать десять шагов по палубе во время проблеска и двадцать пять во время затмения. Вся система построена на строжайшем расчете как фокусных расстояний, так и вращающегося восьмигранного барабана, образованного восемью ступенчатыми плоско-выпуклыми стеклами, сверху и снизу которых помещаются диоптрические зеркала; эта тончайшая аппаратура защищена от напора ветра и от прибоя волн литыми миллиметровыми стеклами; однако даже такие стекла иногда разбивают своим клювом морские орлы, налетающие, как огромные ночные мотыльки, на исполинские фонари маяков. Здание, заключающее в себе этот механизм и служащее ему как бы оправой, отличается неменьшей математической точностью устройства. Все в нем просто, соразмерно, целесообразно, строго, стройно. Маяк – это цифра.

В XVII веке маяк был, так сказать, пышным сооружением на берегу моря. Башня маяка привлекала к себе внимание вычурным великолепием архитектуры. Она была перегружена множеством балконов, балюстрад, башенок, ниш, беседок, флюгеров, покрыта лепными украшениями в виде голов, статуй, решеток, завитков, рельефов, фигурок, дощечек с надписями. Рах in bello[46], – гласил Эддистоунский маяк. Заметим кстати, что это провозглашение мира не всегда обезоруживало океан. Уинстенлей воспроизвел эту надпись на маяке, сооруженном им на свои средства в дикой местности близ Плимута. По окончании постройки он поселился в башне, желая лично проверить, выдержит ли она бурю. Но буря налетела и унесла в море и маяк, и Уинстенлея. Эти чрезмерно затейливые сооружения, со всех сторон открытые ветрам, навлекали на себя ярость ураганов, подобно тому как генералы в цветных, расшитых золотом мундирах оказываются во время битвы наиболее заметной целью. Помимо украшений из камня, на маяках были украшения из железа, меди, дерева; металлические части изобиловали рельефами, деревянные – всякого рода выступами. Всюду виднелись среди арабесок вделанные в стены снаряды, годные и непригодные к употреблению: лебедки, тали, блоки, багры, лестницы, грузоподъемные краны, дреки. На вершине башни, вокруг фонаря, на кованых, искусной работы кронштейнах были утверждены огромные железные подсвечники, в которые вставляли куски просмоленного каната, – этих факелов не мог погасить самый сильный ветер. Вся башня сверху донизу была убрана морскими флагами, вымпелами, флюгарками, знаменами, султанами, наметами, укрепленными на флагштоках и поднимавшимися от яруса к ярусу до самого фонаря; эта пестрая смесь разноцветных флагов, гербов различной формы и сигналов живописно развевалась во время бури вокруг пылавшего пламени. Дерзкий огонь на краю пучины походил на вызов и пробуждал отвагу у мореплавателей, терпевших бедствие в море. Но Каскетский маяк был совсем не похож на эти маяки.

В ту пору это был простой старинный, самого примитивного устройства маяк, воздвигнутый по приказанию Генриха I после гибели «Бланш-Нефа»[47]: на вершине утеса в железной клетке горел костер – высокая груда углей, обнесенная решеткой, и ветер раздувал языки пламени.



Единственным усовершенствованием, сделанным в этом маяке со времени его сооружения в XII веке, были кузнечные мехи, приводимые в движение зубчатым колесом с каменной гирей; их присоединили к железной клетке в 1610 году.

Для морских птиц эти старинные маяки представляли несравненно бо́льшую опасность, чем нынешние. Привлеченные ярким светом, птицы слетались на огонь и попадали прямо в костер; там они прыгали, как адские духи, корчась в предсмертных судорогах; иногда они вырывались из раскаленной клетки и падали на скалу, обугленные, искалеченные, ослепленные, как падает ночная мошкара, обгоревшая в пламени лампы.

Вполне оснащенному судну, повинующемуся воле кормчего, Каскетский маяк нередко оказывает услугу. Он кричит ему: «Берегись!» – предупреждает о близости рифа. Но для судна, потерявшего и такелаж и руль, он только страшен. Оголенный остов корабля, беспомощный, бессильный в борьбе с бешеным натиском волн, беззащитный против шторма, – рыба без плавников, бескрылая птица, – плывет лишь туда, куда его гонит ветер. Маяк указывает ему роковое место, где его ждет неминуемая гибель, освещает его могилу. Маяк для него – погребальный факел.

Озарять путь к неотвратимому, предупреждать о неизбежном – какая трагическая насмешка!


XIIПоединок с рифом

Несчастные люди на «Матутине» сразу поняли горькую насмешку судьбы. При виде маяка они сначала приободрились, затем пришли в отчаяние. У них не было выхода, они ничего не могли предпринять. К волнам вполне применимо изречение, относящееся к царям: всякий, кто им подвластен, становится их жертвой. Хочешь не хочешь, надо терпеть их безрассудства. Ветер гнал урку на Каскеты. Приходилось плыть по воле ветра. Сопротивляться было невозможно. Судно несло на риф. Беглецы чувствовали, что дно мелеет; если бы измерение лотом имело для них смысл, они убедились бы, что глубина моря здесь не больше трех-четырех брассов. Они прислушивались к глухому рокоту волн, врывавшихся в расщелины подводных скал. Они различали у подножия маяка, между двумя гранитными выступами, темную полосу – узкий пролив, соединявший с океаном страшную бухту, на дне которой, вероятно, покоилось немало человеческих скелетов и остовов кораблей. Это был скорее зев пещеры, чем вход в гавань. С вершины маяка доносилось потрескивание костра в железной клетке, его багровые вспышки угрюмо освещали картину бури; пламя, сталкиваясь с градом, разрывало пелену тумана, черная туча, словно змей, сцепившийся со змеем, вступала в схватку с красным дымом; взлетали, подхваченные ветром, горящие головешки, снежные хлопья, казалось, обращались в бегство перед внезапным натиском искр. Контуры рифов, вначале еле заметные, теперь выступали совершенно отчетливо – беспорядочное нагромождение скал с их пиками, гребнями и ребрами. Очертания углов обозначались ярко-алыми линиями, скаты – кровавыми огненными бликами. По мере того как люди приближались к рифу, его громада, разрастаясь ввысь и вширь, становилась все более зловещей.

Одна из женщин, ирландка, исступленно перебирала четки.

Обязанности лоцмана, лежавшие на погибшем судовладельце, пришлось взять на себя главарю шайки, который был капитаном. Баски, все без исключения, отлично знают горы и море. Они не боятся пропастей и не теряются при кораблекрушениях.

Судно подходило к самому рифу – вот-вот налетит на него. Внезапно северный склон Каскетов оказался так близко, что его гранитная стена сразу заслонила собою маяк. Виден был только утес да свет, пробивавшийся из-за него. Скала, выступившая из тумана, напоминала женскую фигуру в черном с огненным чепцом на голове.

Эта скала, пользующаяся дурной славой, носит название Библейской. Она находится на северной оконечности рифа, ограниченного с юга другим утесом, известным под именем Этак-о-Гильме.

Главарь, окинув взглядом Библейскую скалу, крикнул:

– Не найдется ли охотника доплыть с перлинем до бурунов? Кто умеет плавать?

Ответа не последовало.

Никто из находившихся на борту не умел плавать, даже матросы, – явление, довольно обычное среди моряков.

Наполовину оторвавшийся от бортовой обшивки лонг-карлинс болтался на скрепах, главарь схватил его обеими руками и сказал:

– Помогите мне.

Лон-карлинс оторвали. Теперь им можно было пользоваться как угодно. Из оборонительного орудия он стал орудием наступательным.

Это было довольно длинное бревно, вырезанное из сердцевины дуба, крепкое, толстое, одинаково пригодное для нападения и для упора; оно могло служить рычагом для подъема груза и тараном для разрушения башни.

– Становись! – крикнул главарь.

Все шестеро, выстроившись в ряд и упершись изо всех сил в обломок мачты, держали лон-карлинс горизонтально за бортом, как копье, направленное в ребро утеса.

Это был опасный маневр. Атаковать гору – дерзость немалая. Все шестеро могли быть сброшены в воду обратным толчком.

Борьба с бурей чревата неожиданностями. Вслед за штормом – риф. На смену ветру – гранит. Приходилось иметь дело то с неуловимым, то с несокрушимым.

Наступила одна из тех минут, когда у людей сразу седеют волосы.

Риф и судно должны были вступить в схватку.

Утес терпелив. Он спокойно выжидал этого мгновения.

Набежала волна и положила конец ожиданию. Она подхватила судно снизу, приподняла его на своем гребне и с минуту раскачивала, как праща раскачивает камень.

– Смелей! – крикнул главарь. – Это всего только утес, а мы – люди!

Бревно держали наготове. Все шестеро как бы срослись с ним. Острые шипы лон-карлинса врезались им в подмышки, но никто не чувствовал боли.

Волна швырнула урку на скалу.

Столкнувшись, они скрылись в бесформенном облаке пены, под покровом которой всегда разыгрываются такие драмы.

Когда пенное облако скатилось в море и волна отхлынула от утеса, шестеро мужчин лежали на палубе, но «Матутина» уже огибала буруны. Бревно выдержало испытание, и толчок повлек за собой изменение курса. Прошло еще несколько секунд, и урка, унесенная бешеным течением, оставила Каскеты далеко позади себя, «Матутина» на время оказалась вне опасности.



Такие случаи нередки. Удар бушприта о скалу спас от гибели Вуда из Ларго[48] в устье Тея. В опасном месте, близ мыса Уинтертона, оттолкнувшись гандшпугом от страшного Браннодумского утеса, капитан Гамильтон предотвратил гибель находившегося под его командой судна «Ройял Мери», хотя это был хрупкий фрегат шотландского типа. Волна – сила, подверженная мгновенному спаду, который делает если не легким, то, во всяком случае, возможным перемену галса, даже при сильнейшем толчке. В буре есть что-то животное: ураган – все равно что бык, его можно ввести в обман.

Перейти от движения по секущей к движению по касательной – вот секрет того, как избегнуть кораблекрушения.

Именно такую услугу и оказал судну лон-карлинс. Он сыграл роль весла, он заменил собою руль. Но этим спасительным маневром можно было воспользоваться лишь однажды: повторить его было нельзя – бревно унесло в море. Силою толчка оно было выбито из рук людей, переброшено через борт и кануло в волны. Оторвать же второй лон-карлинс значило бы расшатать самый корпус судна.

Ураган снова подхватил «Матутину». Каскеты вырисовывались уже на горизонте беспорядочной грудой камней. В подобных случаях у рифов бывает смущенный вид. В природе, еще далеко не изученной нами до конца, зримое как бы находит свое дополнение в незримом; скалы смотрят неподвижным негодующим взглядом, если добыча ускользает от них.

Именно так смотрели Каскеты, когда «Матутина» уходила в открытое море.

Маяк, отступая, бледнел, тускнел, затем пропал из глаз.

Исчезновение маяка вселило тоску. Густая пелена тумана заволокла растекавшийся во мгле багровый свет. Его лучи растворились в необъятности водной стихии. Пламя колебалось, меркло, вспыхивало, теряло форму и наконец как будто пошло ко дну. Костер превратился в огарок, еле мерцавший бледным огоньком. Вокруг него расплылось кольцо мутного сияния, точно кто-то раздавил во мраке горящий светильник.

Умолк колокол, звучавший угрозой. Исчез из виду маяк, предупреждавший об опасности. Однако, когда тот и другой остались позади, беглецов объял еще больший ужас. Колокол был голосом, маяк был факелом. В них было что-то человеческое. Без них осталась лишь пучина.

XIIIЛицом к лицу с ночным мраком

Урку снова захлестнули волны беспредельного мрака. Благополучно миновав Каскеты, «Матутина» теперь перепрыгивала с гребня на гребень бушующих волн. Отсрочка развязки среди хаоса. Подгоняемая ветром, увлекаемая течением, она воспроизводила безумные взлеты пенистых валов. Она почти уже не испытывала килевой качки – грозный признак близкой гибели. Потерпевшие аварию суда подвержены лишь боковой качке. Килевая – судороги борьбы. Только руль может повернуть судно против ветра.

Во время бури, особенно во время снежной бури, море и мрак в конце концов сливаются воедино и образуют одно неразрывное целое. Туман, метель, ветер, бесцельное кружение, отсутствие точки опоры, невозможность выправить курс, сделать хотя бы короткую передышку, переход из одной бездны в другую, отсутствие видимого горизонта, безнадежное движение вслепую – вот к чему свелось плавание урки.

Выбраться благополучно из Каскетов, миновать рифы было для несчастных беглецов подлинной победой. Но эта победа повергла их в оцепенение. Они уже не приветствовали ее криками «ура»: в море не позволяют себе дважды такой неосторожности. Бросать вызов там, где не рискуешь бросить лот, – опасно.

Оттолкнуться от рифа значило осуществить невозможное. Это ошеломило гибнувших. Мало-помалу, однако, в их сердцах пробудилась надежда. Человеку свойственно уповать на чудо. Нет такого отчаянного положения, такой критической минуты, когда из глубины души не подымалась бы заря надежды. Несчастные жаждали сказать себе: «Спасены!» У них уже готово было сорваться это слово.

Но вдруг во мраке ночи с левой стороны судна выросла какая-то чудовищная громада. Из тумана выступила и четко обозначилась высокая черная отвесная скала – четырехугольная башня, возникшая из бездны.

Они смотрели на нее в изумлении.

Шторм гнал их прямо на нее.

Они не знали, что это такое. Это была скала Ортах.

XIVОртах

Опять начинались рифы. После Каскетов – Ортах. Буря не блещет фантазией: она груба, могуча и прибегает к одним и тем же приемам.

Мрак неисчерпаем. Он вероломно таит в себе бесчисленные ловушки и козни. Человек быстро расходует свои средства. Человек выдыхается; бездна неистощима.

Глаза погибающих обратились к главарю, к единственному их защитнику. Но он только пожал плечами с угрюмым презрением к собственному бессилию.

Ортах – исполинский булыжник, поставленный дыбом посреди океана. Ортахский риф, этот сплошной массив, возвышается на восемьдесят футов над бушующими волнами. О него разбиваются и морские валы, и корабли. Неподвижный гранитный куб погружает свои отвесные грани в бесчисленные змеиные извивы волнующегося моря.

Ночью его можно принять за огромную плаху, придавившую собой складки черного сукна на помосте. В бурю он как бы ждет удара топора – иначе говоря, удара грома. Грома, однако, при снежной буре не бывает. Правда, ночная темнота вполне заменяет кораблю повязку на глазах. Его ждет плаха, как осужденного на казнь преступника. Но на молнию, убивающую сразу, он не должен возлагать надежд.

«Матутина», жалкая игрушка волн, неслась навстречу утесу, как незадолго перед тем мчалась к другому рифу. Несчастные, уже считавшие себя спасенными, снова впали в отчаяние. Перед ними вновь возник призрак кораблекрушения, который они оставили позади. Со дна моря опять поднялся риф. Оттолкнувшись от скалы, они ничего не добились.

Каскеты – вафельница со множеством углублений; Ортах – сплошная стена. Потерпеть аварию у Каскетов – значит быть растерзанным на части; потерпеть аварию у Ортаха – значит быть расплющенным.

И все-таки у находившихся на борту урки была еще возможность спастись.

От отвесной скалы – а Ортах именно такая скала – волна не отскакивает рикошетом, подобно пушечному ядру. Она соскальзывает вниз. Это похоже на прилив и отлив. Она налетает бурлящим валом, а отступает зыбью. В подобных случаях вопрос жизни и смерти решается следующим образом: если вал бросит судно на скалу, оно разобьется вдребезги; если же волна отхлынет раньше, чем корабль достигнет скалы, он будет спасен.

Сердце сжимала мучительная тревога. Погибавшие уже различали в полумраке приближение девятого вала.

Как далеко он увлечет их? Если волна ударит в борт, их отбросит к самому рифу, и тогда смерть неизбежна. Если же она пройдет под килем…

Волна прошла под килем.

Они облегченно вздохнули.

Но что будет с ними, когда она вернется? Куда умчит их отхлынувшая волна?

Волна умчала их в море.

Несколько минут спустя «Матутина» была уже далеко от рифа. Ортах постепенно скрывался из виду, как перед тем исчезли из виду Каскеты.

Вторая победа. Уже во второй раз урка была на краю гибели и счастливо избежала ее.

XVPortentosum mare[49]

Между тем густой туман окутал несчастных, носившихся по прихоти волн. Они не знали, где они. Они едва различали, что происходит на расстоянии нескольких кабельтовых от урки. Несмотря на крупный град, из-за которого приходилось наклонять голову, даже женщины упорно отказывались спуститься в каюту. Всякий, кто терпит бедствие на море, предпочитает погибнуть под открытым небом. Когда смерть близка, потолок над головой кажется крышкой гроба.

Волны, вздымаясь все выше, вместе с тем становились короче. Нагромождение валов свидетельствует о том, что им приходится прорываться сквозь теснины, такое бурление указывает на близость узкого пролива. Действительно, беглецы, сами не догадываясь о том, огибали Ориньи. Между Ортахом и Каскетами на западе и Ориньи на востоке море сжато двойным рядом утесов, а там, где ему тесно, оно бурлит. Море, как и все на свете, не избавлено от страданий, и в тех местах, где оно испытывает боль, оно особенно яростно. Такой фарватер опасен для судов.

«Матутина» вступила в этот узкий проход.

Представьте себе под водою щит черепахи величиной с Гайд-Парк или с Елисейские Поля, на котором каждая бороздка была бы мелким протоком, а каждая выпуклость – скалой. Таковы подступы к Ориньи с запада. Море прикрывает и прячет эту западню для кораблей. Дробясь об острые выступы подводных камней, волны скачут и пенятся. В тихую погоду это лишь плеск, но в бурю это хаос.

Люди на судне почуяли новую опасность, хотя не могли сразу ее объяснить. Вдруг они все поняли. Небо в зените посветлело, на море пал бледный, тусклый свет, и с левого борта на востоке показалась длинная гряда утесов, на которую гнал урку вновь усилившийся ветер. Эта гряда была Ориньи.

Что представляла собою эта преграда? Они задрожали от ужаса. Они ужаснулись бы гораздо больше, если бы кто-нибудь сказал им, что это Ориньи.

Нет острова более недоступного для человека, чем Ориньи. И над водой, и под водой его охраняет свирепая стража, передовым постом которой является Ортах.

На западе – Бюру, Сотерьо, Анфрок, Ниангль, Фон-дю-Крок, Жюмель, Гросс, Кланк, Эгийон, Врак, Фосс-Мальер; на востоке – Соке, Омо, Флоро, Бринбете, Келенг, Кроклиу, Фурш, Со, Нуар-Пют, Купи, Орбю. Что это за чудовища? Гидры? Да, из породы рифов.

Один из этих утесов называется Бю (цель), словно в знак того, что здесь конец всякому странствованию.

Это нагромождение рифов, слитых воедино мраком и водою, предстало взорам погибающих в виде сплошной черной полосы, как бы перечеркнувшей собой горизонт.

Кораблекрушение – высшая степень беспомощности. Находиться близ земли и быть не в состоянии достигнуть ее; носиться по волнам и не иметь возможности выбрать направление; опираться на нечто кажущееся твердым, но на самом деле зыбкое и хрупкое; быть одновременно полным жизни и на пороге смерти; чувствовать себя узником неизмеримых пространств, заточенным между небом и океаном; ощущать над головою бесконечность, подобную сводам темницы; видеть вокруг себя буйный разгул ветров и быть схваченным, связанным, парализованным – такое состояние и подавляет, и рождает возмущение. Кажется, слышишь издевательский хохот незримого противника. Тебя сковывает именно то, что помогает птицам расправить крылья, а рыбам свободно плавать. На первый взгляд это ничто, а между тем это все. Зависишь от того самого воздуха, который колеблешь своим дыханием, от той самой воды, которую можешь зачерпнуть в ладонь. Набери полный стакан этой бурной влаги и выпей ее – и ты ощутишь только горечь во рту. Глоток ее вызывает тошноту – волна же может погубить. Песчинка в пустыне, клочок пены в океане – потрясающие явления; всемогущая природа не считает нужным скрывать свои атомы; она превращает слабость в силу, наполняет собою ничтожное и из бесконечно малого образует бесконечно великое, уничтожающее человека. Океан сокрушает нас своими каплями. Мы чувствуем себя его игрушкой.

«Игрушкой» – какое страшное слово!

«Матутина» находилась несколько выше Ориньи, и это вселяло надежду, но ее относило к северной оконечности гряды, а это угрожало роковой развязкой. Северо-западный ветер гнал урку со стремительностью стрелы, выпущенной из туго натянутого лука. У этого мыса, немного не доходя до гавани Корбеле, есть место, которое моряки Нормандского архипелага прозвали «обезьяной».

«Обезьяна» – Swinge – это бешеное течение. Ряд воронкообразных углублений на дне океана порождает здесь множество водоворотов. Только выберешься из одного, как тебя подхватывает другой. Судно, попав в лапы «обезьяны», кружится, перебрасываемое от воронки к воронке, пока не напорется на острую скалу. Получив пробоину, корабль останавливается, корма поднимается, нос уходит под воду, пучина довершает свое страшное дело: погружается корма – и волны смыкаются над затонувшим судном. Островок пены расширяется, тает, и вскоре на поверхности моря остается лишь несколько пузырьков – последние следы угасших жизней.

Самые опасные водовороты Ла-Манша находятся в трех местах: один – по соседству с пресловутой песчаной мелью Гердлер-Сендс, другой – возле Джерси, между Пиньоне и мысом Нуармон, третий – близ Ориньи.

Если бы на борту «Матутины» был местный лоцман, он предупредил бы несчастных об этой новой опасности. За отсутствием лоцмана им приходилось руководствоваться интуицией: в критические минуты у человека появляется нечто вроде второго зрения. Яростный ветер вздымал целые каскады пены и разносил вдоль побережья. Это плевалась «обезьяна», где погибло множество судов. Беглецы с ужасом приближались к этому месту, хотя и не знали, что оно собой представляет.

Обогнуть грозный мыс? Невозможно.

Так же, как перед ними ранее выросли Каскеты, а затем Ортах, теперь перед ними предстали высокие скалы Ориньи. Один великан вслед за другим. Ряд ужасных поединков.

Сцилла и Харибда – две опасности, Каскеты, Ортах и Ориньи – три противника.

Та же картина постепенного исчезновения горизонта за скалами повторялась с величавым однообразием, на какое способна только пучина. В битвах с океаном, так же как в гомеровских битвах, встречаются повторения.

С каждой волной, приближавшей их к мысу, громада его, и без того чудовищно разросшаяся в тумане, казалась выше на двадцать локтей. Расстояние между уркой и утесом сокращалось с угрожающей быстротой. Они были на грани водоворота. Первая волна должна была увлечь их – и уже безвозвратно. Еще немного – и все будет кончено.

Вдруг урка отпрянула, словно под ударом чудовищного кулака. Волна вздыбилась под килем судна, затем опрокинулась и отшвырнула урку, обдав ее облаком пены. Этим толчком «Матутину» отбросило от Ориньи.

Она снова очутилась в открытом море.

Кто же пришел на помощь урке? Ветер.

Шторм внезапно изменил направление.

До сих пор беглецы были игралищем волн, теперь они стали игралищем ветра. Из Каскетов они выбрались сами. От Ортаха их спасла волна. От Ориньи их отогнал ветер.

Северо-западный ветер сразу сменился юго-западным.

Течение – это ветер в воде, ветер – это течение в воздухе: две силы столкнулись, и ветру вздумалось вырвать у течения его добычу.

Внезапные причуды океана непостижимы: это бесконечное «а вдруг». Когда находишься в его власти, нельзя ни надеяться, ни отчаиваться. Он создает и вновь разрушает. Океан забавляется. Этому необъятному угрюмому морю, которое Жан Барт[50] называл «грубой скотиной», свойственны все черты хищника. Оно то выпускает острые когти, то прячет их в бархатных лапах. Иногда буря топит судно походя, на скорую руку, иногда как бы тщательно обдумывает кораблекрушение – можно сказать, лелеет каждую мелочь. У моря времени достаточно. В этом уже не раз убеждались его жертвы!

Порою, кстати сказать, отсрочка казни знаменует собою предстоящее помилование. Но такие случаи редки. Как бы то ни было, погибающим на море недолго поверить в свое спасение: стоит буре немного утихнуть, и им уже мнится, что опасность миновала. После того как несчастные считали себя погребенными на дне морском, они с лихорадочной поспешностью хватаются за то, что им еще не даровано; все дурное миновало, в этом нет сомнения, они довольны, они спасены, им уже ничего не нужно от Бога. Но не следует торопиться с выдачей Неведомому расписок в окончательном с ним расчете.

Юго-западный ветер начался вихрем. Тот, кто оказывает помощь терпящим кораблекрушение, обычно не церемонится. Шквал, ухватив «Матутину» за обрывки парусов, как хватают за волосы утопленницу, стремительно поволок ее в открытое море. Это напоминало великодушие Тиберия, даровавшего свободу пленницам ценой их бесчестья. Ветер беспощадно трепал тех, кого спас. Он оказывал им эту услугу с бешеной злобой. Это была помощь, не знавшая жалости…

После столь жестокого спасения урка окончательно стала обломком.

Крупные градины, величиною с мушкетную пулю и не уступавшие ей в твердости, казалось, готовы были изрешетить судно. При каждом крене градины перекатывались по палубе, как свинцовые шарики. Урка, терзаемая сверху и снизу водной стихией, чуть виднелась из-под перехлестывавших через нее волн и каскадов пены. На судне каждый думал только о себе.

Люди хватались за что попало. После очередной встряски они с удивлением оглядывались, видя, что никого не унесло в море. У многих лица были исцарапаны летевшими во все стороны щепками.



К счастью, отчаяние во много крат увеличивает силы человека. Рука объятого ужасом ребенка не слабее руки великана. В минуты смертельного страха пальцы женщин превращаются в тиски; молодая девушка способна тогда вонзить свои розовые ноготки в железо. Погибающие изо всех сил старались удержаться на месте. Но каждая волна грозила смыть их с палубы.

Вдруг они снова вздохнули с облегчением.

XVIЗагадочное затишье

Ураган внезапно утих.

Ни северного, ни южного ветра не было уже и в помине. Смолк бешеный вой бури. Без всякого перехода, без малейшего ослабления смерч в одно мгновение куда-то исчез, точно провалился в бездну. Куда он девался?

Вместо градин в воздухе опять замелькали белые хлопья. Снова начал медленно падать снег.

Снежным бурям свойственно такое внезапное затишье. Как только прекращается электрический ток, все успокаивается, даже волны, которые после обыкновенных бурь некоторое время еще продолжают бушевать. Тут же наоборот – никаких следов недавней ярости. Словно труженик после тяжкой работы, море сразу засыпает; это как будто противоречит законам статики, но нисколько не удивляет старых моряков, знающих, что море таит в себе всякие неожиданности.

Подобные явления – правда, очень редко – имеют место и при обыкновенных бурях. Так, в наши дни во время памятного урагана, разразившегося 27 июля 1867 года над Джерси, ветер, неистовствовавший четырнадцать часов подряд, внезапно сменился мертвым штилем.

Несколько минут спустя вокруг урки простиралась бесконечная пелена сонных вод. Одновременно с этим – ибо последняя фаза бури похожа на первую – наступила полная темнота. Все, что удавалось разглядеть, пока снежные тучи еще клубились в небе, снова стало невидимым, бледные силуэты расплылись, растаяли, и беспредельный мрак опять окутал судно. Стена непроглядной ночи, заколдованный круг, внутренность полого цилиндра, ежеминутно сокращавшаяся, окружила «Матутину», суживаясь со зловещей медлительностью замерзающей полыньи. В зените – ни звезды, ни клочка неба: давящий, низко нависший потолок тумана. Урка очутилась как бы на дне глубокого колодца.

В этом колодце море казалось жидким свинцом. Вода застыла в суровой неподвижности. Океан бывает особенно угрюм, когда он напоминает собою пруд.

Все было объято тишиной, спокойствием и глубоким мраком.

Тишина в природе – это чаще всего грозное безмолвие.

Последние всплески улегшегося волнения изредка докатывались до бортов судна. Палуба, опять принявшая горизонтальное положение, лишь слегка накренялась то в одну, то в другую сторону. Кое-где еле заметно колыхались оборванные снасти. Висевшая вместо фонаря граната, в которой горела просмоленная пакля, уже не раскачивалась на бушприте, и с нее не стекали в море огненные капли. Ветерок, еще разгуливавший в облаках, не производил никакого шума. Густой рыхлый снег падал косо. Уже не было слышно кипения волн у рифов. Мертвая тишина.

После взрывов дикого отчаяния, пережитого несчастными, беспомощно носившимися по волнам, это внезапное затишье казалось невыразимым счастьем. Они решили, что настал конец их испытаниям. Все вокруг них и над ними как будто молча сговорилось спасти их. К ним опять вернулась надежда. Все, что за минуту перед тем было яростью, стало спокойствием. Они сочли это признаком того, что мир заключен. Измученные люди вздохнули наконец полной грудью. Они могли теперь выпустить из рук обрывок каната или обломок доски, за которые до сих пор цеплялись, могли подняться, выпрямиться, стоять, ходить, двигаться. Неизъяснимое чувство покоя овладело ими. Во мраке бездны бывают иногда такие мгновения райского блаженства, служащие лишь приготовлением к чему-то иному. Было ясно, что людям больше не угрожают ни шторм, ни пенящиеся валы, ни бешеные порывы ветра – от всего этого они избавились.

Отныне все им благоприятствовало. Часа через три-четыре забрезжит заря, их заметит и подберет какое-нибудь встречное судно. Самое страшное осталось позади. Они возвращались к жизни. Самое важное достигнуто: им удалось продержаться на воде до прекращения бури. Они говорили себе: «Теперь конец».

Вдруг они убедились, что действительно пришел конец.

Один из матросов, уроженец Северной Бискайи, по имени Гальдеазун, спустился за канатом в трюм и, вернувшись, объявил:

– Трюм полон.

– Чего? – спросил главарь.

– Воды, – ответил матрос.

– Что же это значит? – крикнул главарь.

– Это значит, – ответил Гальдеазун, – что через полчаса мы потонем.

XVIIПоследнее средство

В днище оказалась пробоина. Судно дало течь. Когда это произошло? Никто не мог бы ответить на этот вопрос. Случилось ли это, когда их пригнало к Каскетам? Или когда они находились вблизи Ортаха? Или, может быть, когда их едва не затянуло в водоворот, к западу от Ориньи? Вернее всего, они напоролись на подводный камень возле «обезьяны». Они не заметили толчка, так как их швыряло ветром из стороны в сторону. В состоянии столбняка не чувствуешь уколов.

Другой матрос, уроженец Южной Бискайи, которого звали Аве-Мария, тоже спустился в трюм и, вернувшись, сообщил:

– Воды в трюме на два вара.

Это около шести футов.

Аве-Мария прибавил:

– Через сорок минут мы пойдем ко дну.

В каком именно месте днище дало течь? Пробоины не было видно, ее скрывала вода, наполнявшая трюм, течь находилась под ватерлинией, где-то глубоко в подводной части урки. Отыскать ее было невозможно. Невозможно и заделать. Где-то была рана, а перевязать ее было нельзя. Впрочем, вода прибывала не слишком быстро.

Главарь крикнул:

– Надо выкачивать воду!

Гальдеазун ответил:

– У нас больше нет насосов.

– Тогда надо плыть к берегу! – воскликнул главарь.

– А где он, берег?

– Не знаю.

– И я не знаю.

– Но где-нибудь да он должен быть?

– Конечно.

– Пусть кто-нибудь ведет нас к берегу, – продолжал главарь.

– У нас нет лоцмана, – возразил Гальдеазун.

– Берись за румпель.

– У нас больше нет румпеля.

– Сделаем его из первой попавшейся балки. Гвоздей! Молоток! Инструмент! Живо!

– Весь плотничий инструмент в воде.

– Все равно будем как-нибудь править.

– Чем же править?

– Где шлюпка? В шлюпку! Будем грести!

– Шлюпки нет.

– Будем грести на урке.

– Нет весел.

– Тогда пойдем на парусах.

– У нас нет ни парусов, ни мачт.

– Сделаем мачту из лон-карлинса, а парус из брезента. Выберемся отсюда, положимся на ветер.

– И ветра нет.

Действительно, ветер совсем улегся. Буря унеслась, но затишье, которое они сочли своим спасением, было для них гибелью. Если бы юго-западный ветер продолжал дуть с прежней яростью, он пригнал бы их к какому-нибудь берегу раньше, чем трюм наполнился водою, или, быть может, выбросил бы на песчаную отмель до того, как судно начало тонуть. Шторм помог бы им добраться до суши. Но не было ветра, не было и надежды. Они погибали, потому что ураган утих.

Положение становилось безвыходным.

Ветер, град, шквал, вихрь – необузданные противники, с которыми можно справиться. Над бурей удается одержать верх, ибо она недостаточно вооружена. С врагом, который беспрестанно разоблачает свои намерения, мечется без толку и зачастую допускает промахи, всегда можно найти средства борьбы. Но против штиля нет никакого орудия. Тут не за что ухватиться.

Ветры – это налет казаков; держитесь стойко, и они рассеются. Штиль – это клещи палача.

Вода, тяжелая и неодолимая, медленно, но безостановочно прибывала в трюме, и, по мере того как она поднималась, урка оседала. Это совершалось очень медленно.

Находившиеся на «Матутине» чувствовали, как на них надвигается самая страшная гибель, гибель без борьбы. Ими овладела зловеще-спокойная уверенность в неизбежном торжестве слепой стихии. В воздухе не было ни малейшего дуновения, на воде – ни малейшей ряби. В неподвижности кроется что-то неумолимое. Пучина поглощала их безмолвно. Сквозь слой немотствующей воды безгневно, бесстрастно, бесцельно, безотчетно и безучастно их притягивал к себе центр земного шара. Пучина засасывала их среди полного затишья. Уже не было ни разверстой пасти волн, ни злобно угрожавших челюстей шквала и моря, ни зева смерча, ни валов, вскипавших пеной в предвкушении добычи; теперь несчастные видели перед собой черное зияние бесконечности. Они чувствовали, что погружаются в спокойную глубину, которая представляла собой не что иное, как смерть. Расстояние от борта до воды постепенно уменьшалось – только и всего. Можно было точно рассчитать, через сколько минут оно исчезнет. Это было зрелище, прямо противоположное зрелищу начинающегося прилива. Не вода поднималась к ним, а они опускались к ней. Они сами рыли себе могилу. Их могильщиком была собственная тяжесть.

Им готовилась казнь не по человеческим законам, но по законам природы.

Снег все шел, и, так как тонущее судно не двигалось, эта белая корпия пеленой ложилась на палубу, точно саваном покрывая урку.

Трюм постепенно наполнялся водой. И никакой возможности остановить течь! У них не было даже черпака, который, впрочем, не принес бы пользы – урка была палубным судном. Тремя-четырьмя факелами, воткнутыми куда попало, осветили трюм. Гальдеазун принес несколько старых кожаных ведер; решили отливать воду из трюма, образовали цепь. Но ведра оказались никуда не годными: одни расползлись по швам, у других было дырявое дно, и вода выливалась из них по дороге. Несоответствие между количеством воды прибывавшей и вычерпываемой было похоже на издевательство. Прибывала бочка, убывал стакан. Все старания не приводили ни к чему. Это напоминало усилия скупца, который пытается израсходовать миллион, тратя ежедневно по одному су.

– Нужно облегчить судно, – сказал главарь.

Во время бури несколько сундуков, находившихся на палубе, канатами привязали к мачте. Они так и остались принайтовленными к ее обломку. Теперь найтовы развязали и столкнули сундуки в воду через брешь в обшивке борта. Один из этих сундуков принадлежал уроженке Бискайи; у бедной женщины вырвалось горестное восклицание:

– Ведь там мой новый плащ на красной подкладке! И мои кружевные чулки! И серебряные сережки, в которых я ходила к обедне в праздник Богородицы.

Палубу очистили, оставалась каюта. Она была доверху загромождена. В ней, как помнит читатель, находился багаж пассажиров и тюки, принадлежавшие матросам.

Багаж вытащили и выкинули за борт через ту же брешь.

Тюки тоже столкнули в море.

Принялись опоражнивать каюту. Фонарь, эзельгофт, бочонки, мешки, баки, бочки с пресной водой, котел с похлебкой – все полетело в воду.

Отвинтили гайки чугунной печки, уже давно потухшей, сняли ее с цементной подставки, подняли на палубу, дотащили до бреши и бросили за борт.

Выкинули в море все, что можно было оторвать от внутренней обшивки, выбросили ридерсы, ванты, обломки мачты и реи.

Время от времени главарь шайки брал факел и, осветив цифры на носу урки, показывавшие глубину осадки, пытался определить, сколько еще продержится судно.

XVIIIКрайнее средство

Избавившись от груза, «Матутина» стала погружаться медленнее, но все же продолжала погружаться. Положение было отчаянное: не оставалось больше никакой надежды. Последнее средство было испробовано.

– Нет ли там еще чего, что можно было бы сбросить в море? – крикнул главарь.

Доктор, о котором все позабыли, вышел из каюты и сказал:

– Есть.

– Что? – спросил главарь.

– Наше преступление, – ответил доктор.

– Аминь! – вздрогнув, воскликнули все в один голос.

Доктор, мертвенно-бледный, выпрямился и, указав на небо, произнес:

– На колени!

Они качнулись, собираясь пасть ниц.

Доктор продолжал:

– Бросим в море наши преступления. Они – наша главная тяжесть. Из-за них судно идет ко дну. Нечего думать о спасении жизни, подумаем лучше о спасении души. Слушайте, несчастные: тяжелее всего наше последнее преступление – то, которое мы сейчас совершили или, вернее, довершили. Нет более дерзкого кощунства, как искушать пучину, имея на совести предумышленное убийство. То, что содеяно против ребенка, – содеяно против Бога. Уехать было необходимо, я знаю, но это была верная гибель. Тень, отброшенная нашим черным делом, навлекла на нас бурю. Так и должно быть. Впрочем, жалеть нам не о чем. Тут, неподалеку от нас, в этой непроглядной тьме, Вовильские песчаные отмели и мыс Гуг. Это – Франция. Для нас оставалось только одно убежище – Испания. Франция для нас не менее опасна, чем Англия. Избежав гибели на море, мы попали бы на виселицу. Либо потонуть, либо быть повешенным – другого выбора у нас не было. Бог сделал выбор за нас. Возблагодарим же Его. Он дарует нам могилу в пучине моря, которая смоет с нас грехи. Братья мои, это было неизбежно. Подумайте: ведь мы только что сделали все, от нас зависящее, чтобы погибло невинное существо, ребенок, и, быть может, в эту самую минуту в небе, над нашими головами, его чистая душа обвиняет нас перед лицом Судии, взирающего на нас. Воспользуемся последней отсрочкой. Постараемся, если только это еще возможно, исправить в пределах, нам доступных, содеянное нами зло. Если ребенок нас переживет, придем ему на помощь. Если он умрет, приложим все усилия к тому, чтобы заслужить его прощение. Снимем с себя тяжесть преступления. Освободимся от бремени, гнетущего нашу совесть. Постараемся, чтобы наши души не были отвергнуты Богом, ибо это было бы самой ужасной гибелью. Наши тела тогда достались бы рыбам, а души – демонам. Пожалейте самих себя! На колени, говорю вам! Раскаяние – ладья, которая никогда не идет ко дну. У вас нет больше компаса? Вы заблуждаетесь. Ваш компас – молитва.

Волки превратились в ягнят. Такие превращения происходят в минуты безысходного отчаяния. Бывают случаи, что и тигры лижут распятие. Когда приоткрывается дверь в неведомое, верить – трудно, не верить – невозможно. Как бы ни были несовершенны изобретенные людьми религии, но даже в том случае, когда вера человека расплывчата и догмат не согласуется с образом приоткрывшейся ему вечности, невольный трепет овладевает его душой в последнюю минуту. По ту сторону жизни нас ожидает неведомое. Это и угнетает человека перед лицом смерти.

Час смерти – время расплаты. В это роковое мгновение люди чувствуют всю тяжесть лежащей на них ответственности. То, что было, усложняет собою то, чему предстоит совершиться. Прошедшее возвращается и вторгается в будущее. Все изведанное предстоит взору такой же бездной, как и неизведанное, и обе эти пропасти: одна – исполненная заблуждений, другая – ожидания, – взаимно отражаются одна в другой. Это слияние двух пучин повергает в ужас умирающего.



Беглецы утратили последнюю надежду на спасение здесь, в земной жизни. Потому-то они и повернулись в другую сторону. Только там, во мраке вечной ночи, они еще могли уповать на что-то. Они это поняли. Это было скорбным просветлением, за которым снова последовал ужас. То, что постигаешь в минуту кончины, похоже на то, что видишь при вспышке молнии. Сначала – все, потом – ничего. И видишь, и не видишь. После смерти наши глаза опять откроются, и то, что было молнией, станет солнцем.

Они воскликнули, обращаясь к доктору:

– Ты! Ты! Ты один теперь у нас. Мы исполним все, что ты велишь. Что нужно делать? Говори!

Доктор ответил:

– Нужно перешагнуть неведомую бездну и достигнуть другого берега жизни, по ту сторону могилы. Я знаю больше всех вас, и наибольшая опасность угрожает мне. Вы поступаете правильно, предоставляя выбор моста тому, кто несет на себе самое тяжелое бремя. Сознание содеянного зла гнетет совесть, – прибавил он, а затем спросил: – Сколько времени нам еще остается?

Гальдеазун взглянул на цифры, показывавшие глубину осадки.

– Немного больше четверти часа, – ответил он.

– Хорошо, – промолвил доктор.

Низкая крыша каюты, на которую он облокотился, представляла собою нечто вроде стола. Доктор вынул из кармана чернильницу, перо и бумажник, вытащил из него пергамент, тот самый, на котором несколько часов назад он набросал строк двадцать своим неровным, убористым почерком.

– Огня! – распорядился он.

Снег, падавший безостановочно, как брызги пены водопада, погасил один за другим все факелы, кроме одного. Аве-Мария выдернул этот факел из гнезда и, держа его в руке, стал рядом с доктором.

Доктор спрятал бумажник в карман, поставил на крышу каюты чернильницу, положил перо, развернул пергамент и сказал:

– Слушайте.

И вот среди моря, на неуклонно оседавшем остове судна, похожем на шаткий настил над зияющей могилой, доктор с суровым видом приступил к чтению, которому, казалось, внимал весь окружающий их мрак. Осужденные на смерть, склонив головы, обступили старика. Пламя факела подчеркивало бледность их лиц. То, что читал доктор, было написано по-английски. Временами, поймав на себе чей-либо жалобный взгляд, молча просивший разъяснения, доктор останавливался и переводил только что прочитанное на французский, испанский, баскский или итальянский языки. Слышались сдавленные рыдания и глухие удары в грудь. Тонущее судно продолжало погружаться.

Когда чтение было кончено, доктор разложил пергамент на крыше каюты, взял перо и на оставленном для подписей месте под текстом вывел свое имя: Доктор Гернардус Геестемюнде.

Затем, обратившись к людям, окружавшим его, сказал:

– Подойдите и подпишитесь.

Первой подошла уроженка Бискайи, взяла перо и подписалась: Асунсьон.

Она передала перо ирландке – та по неграмотности поставила крест.

Доктор рядом с крестом приписал: Барбара Фермой, с острова Тиррифа, что в Эбудах.

Потом он протянул перо главарю шайки.

Тот подписался: Гаиздорра, капталь.

Генуэзец вывел под этим свое имя: Джанджирате.

Уроженец Лангедока подписался: Жак Катурз, по прозванию Нарбоннец.

Провансалец подписался: Люк Пьер Капгаруп, из Магонской каторжной тюрьмы.

Под этими подписями доктор сделал примечание: «Экипаж урки состоял из трех человек, судовладельца унесло в море, двое подписались ниже».

Оба матроса проставили под этим свои имена. Уроженец Северной Бискайи подписался: Гальдеазун. Уроженец Южной Бискайи подписался: Аве-Мария, вор.

Покончив с этим, доктор крикнул:

– Капгаруп!

– Есть! – отозвался провансалец.

– Фляга Хардкванона у тебя?

– У меня.

– Дай-ка ее мне.

Капгаруп выпил последний глоток водки и протянул флягу доктору.

Вода в трюме прибывала с каждой минутой. Судно погружалось в море.

Плоская, постепенно возраставшая волна медленно затопляла скошенную по краям палубу.

Все сбились в кучу.

Доктор просушил на пламени факела еще влажные подписи, свернул пергамент, чтобы он мог пройти в горлышко фляги, и всунул его внутрь. Потом потребовал:

– Пробку!

– Не знаю, где она, – ответил Капгаруп.

– Вот обрывок гинь-лопаря, – предложил Жак Катурз.

Доктор заткнул флягу кусочком несмоленого троса и приказал:

– Смолы!

Гальдеазун пошел на нос, погасил пеньковым тушилом догоревшую в гранате паклю, снял самодельный фонарь с форштевня и принес доктору; граната была до половины наполнена кипящей смолой.

Доктор погрузил горлышко фляги в смолу, затем вынул его оттуда. Теперь фляга, заключавшая в себе подписанный всеми пергамент, была закупорена и засмолена.

– Готово, – сказал доктор.

В ответ из уст всех присутствующих вырвался невнятный разноязыкий лепет, походивший на мрачный гул катакомб:

– Да будет так!

– Меа culpa![51]

– Asi sea![52]

– Aro rai![53]

– Amen![54]

Восклицания потонули во мраке, подобно угрюмым голосам строителей Вавилонской башни, испуганных безмолвием неба, отказывавшегося внимать им.

Доктор повернулся спиною к своим товарищам по преступлению и несчастью и сделал несколько шагов к борту. Подойдя к нему вплотную, он устремил взор в беспредельную даль и с чувством произнес:

– Bist du bei mir?[55]

Вероятно, он обращался к какому-то призраку.

Судно оседало все ниже и ниже.

Позади доктора все стояли погруженные в свои думы. Молитва – неодолимая сила. Они не просто склонились в молитве, они словно сломились под ее тяжестью. В их раскаянии было нечто непроизвольное. Они беспомощно никли, как никнет в безветрие парус; мало-помалу эти суровые люди с опущенными головами и молитвенно сложенными руками принимали, хотя и по-разному, сокрушенную позу отчаяния и упования на Божье милосердие. Быть может, то был отсвет разверзшейся перед ними пучины, но на эти разбойничьи лица легла печать спокойного достоинства.

Доктор снова подошел к ним. Каково бы ни было его прошлое, этот старик в минуту роковой развязки казался величественным. Безмолвие черных пространств, окружавших корабль, хотя и занимало его мысли, но не повергало в смятение. Этого человека нельзя было застигнуть врасплох. Спокойствия его не мог нарушить даже ужас. Его лицо говорило о том, что он постиг величие Бога.

В облике этого старика, этого углубленного в свои мысли преступника, была торжественность пастыря, хотя он об этом и не подозревал.

Он промолвил:

– Слушайте!

И, вперив взгляд в пространство, прибавил:

– Пришел наш смертный час.

Взяв факел из рук Аве-Мария, он взмахнул им.

Стая искр оторвалась от пламени, взлетела и рассеялась во тьме.

Доктор бросил факел в море.

Факел потух. Последний свет погас, воцарился непроницаемый мрак. Казалось, над ними закрылась могила.

И в этой темноте раздался голос доктора:

– Помолимся!

Все опустились на колени.

Теперь они стояли уже не на снегу, а в воде.

Им оставалось жить лишь несколько минут.

Один только доктор не преклонил колен. Снежинки падали, усеивая его фигуру белыми, похожими на слезы, звездочками и выделяя ее на черном фоне ночи. Это была говорящая статуя мрака.

Он перекрестился и возвысил голос, меж тем как палуба у него под ногами начала еле заметно вздрагивать, предвещая окончательное погружение судна в воду. Он произнес:

– Pater noster, qui es in coelis[56].

Провансалец повторил по-французски:

– Notre Père qui êtes aux cieux.

Ирландка повторила на своем языке, понятном уроженке Бискайи:

– Ar nathair ata ar neamh.

Доктор продолжал:

– Sanctificetur nomen Tuum[57].

– Que votre пот soit sanctifié, — перевел провансалец.

– Naomhthar hainm, – сказала ирландка.

– Adveniat regnum Tuum[58], – продолжал доктор.

– Que votre règne arrive, – повторил провансалец.

– Tigeadh do rioghachd, – подхватила ирландка. Они стояли на коленях, и вода доходила им до плеч.

Доктор продолжал:

– Fiat voluntas Tua[59].

– Que votre volonté soit faite, – пролепетал провансалец.

У обеих женщин вырвался вопль:

– Deuntar do thoil ar an Hhalámb!

– Sicut in coelo et in terra[60], – произнес доктор.

Никто не отозвался.

Он посмотрел вниз. Все головы были под водой. Ни один человек не встал. Так, коленопреклоненные, они дали воде поглотить себя.

Доктор взял в правую руку флягу, стоявшую на крыше каюты, и поднял ее над головой.



Судно шло ко дну.

Погружаясь в воду, доктор шепотом договаривал последние слова молитвы.

С минуту над водой виднелась еще его грудь, потом только голова, наконец лишь рука, державшая флягу, как будто он показывал ее бесконечности.

Но вот исчезла и рука. Поверхность моря стала гладкой, как у оливкового масла, налитого в бочку. Все падал и падал снег.

Какой-то предмет вынырнул из пучины и во мраке поплыл по волнам. Это была засмоленная фляга, державшаяся на воде благодаря плотной ивовой плетенке.

Книга третья