Человек-Олень — страница 2 из 105

Он поехал к реке, протекавшей у подножия горы. Спина у Белоглазого толстая, широкая, и в холке конь довольно высок, однако неимоверно длинные ноги Актана, далеко свисая, задевают траву. Жигит широкоплеч, высок, каким был, говорят, его отец. И в детстве Актан слыл самым рослым среди сверстников.

Вот и река, она морщится рябью — вода прибыла за три дня дождя. Кое-где у каменистых берегов река бурлит и пенится, приплясывают ходкие волны; исчез черный камень, вчера еще торчавший над водою, на месте его вспучивается бугорок упругой струи. На изгибе река закручивала бешеные воронки, жадно облизывала камни и, перехлестывая через них, мощно ревела, разлившись намного шире русла.

Остановив коня, Человек-Олень смотрит на бегущую воду, вслушивается в ее грозное ворчание. Река, словно зная, что, кроме нее, нет ничего живого вокруг, шумит все сильнее: ей кажется, должно быть, что, вот умолкни она, замрет жизнь в этом пустынном краю. «О ущелье, если стихнут мои волны, ты же станешь совсем глухим и немым!» — полагает горная река и гремит, гремит, смело плещет волною. И тихий сумрачный край покорно сносит ее дерзкий шум и своеволие. Акбулак — единственное дитя окрестных гор, и кому, как не единственному дитяти, быть дерзким, озорным и своенравным!

Белоглазый захотел пить. Он долго, основательно заливал брюхо — недаром всю ночь жевал сено. Чтобы не соскользнуть в воду, Актан пересел с седла на широкий круп Белоглазого. И пока лошадь надувалась водой, он будто успел задремать — сонная одурь навалилась на него, вялость охватила все тело; сейчас бы в теплый дом, залезть под оленью шубу, сжаться, закрыть глаза и лежать… Но и это ведь надоест. Что делать? Спуститься, как и все, в долину? Мать стара, плоха. Некому, кроме него, вскипятить для нее чаю. Он и так уже больше месяца, как привязанный арканом, не может отойти от дома…

Оказывается, Белоглазый давно уже напился и стоял у воды, тоже как бы задремав. С мокрых губ его капала вода. Всадник ударил его пяткой по раздутому брюху. Вздохнув, лошадь повернулась и лениво пошла вверх по крутому берегу.

* * *

Дым над домом Актана сегодня не черный и не серый — какой-то поблеклый и бесцветный, слабый и сиротливый…

Вода в чугунке закипела. Он перелил ее в медный, с помятыми боками старенький самовар, бросил в топку горящих углей и щепок. Принес остатки вчерашней оленины, сухие лепешки, испеченные в казане. К накрытому столу первым подошел кот, весь изукрашенный бурыми подпалинами. Замяукал, глядя на мясо горящими глазами. Актан знаками позвал мать.

Она встала, вышла на улицу, вернулась, совершила омовение и, кряхтя, открыла сундук, достала четки и принялась молиться, повернувшись лицом в сторону Мекки. Сидя на коврике, прошептала, шевеля губами, что-то невнятное. Это и была ее молитва. Она никогда не молилась, как иные праведники, по пяти раз на дню. Ей достаточно было сотворить обряд моления утром перед едой и вечером, перед тем как лечь спать. Лишь один раз за всю молитву она кланялась, касаясь лбом старого коврика на полу. В остальное время она шептала и перебирала четки.

Сегодня молитва ее затянулась. Актан спокойно и безучастно смотрел на нее. Пока они вот так сидят, остывает чай… При завершающем поклоне старуха согнула спину, уткнулась лбом в молитвенный коврик и замерла, не в силах разогнуться.

Актан приблизился и помог ей подняться; широко раскрытыми глазами немая посмотрела на сына и покачала головой, указывая подбородком в сторону самовара: пей, мол, один, а мне дай помолиться. Когда старуха завершила молитву, достаточно выказав преданность и покорность аллаху, сын подбросил щепок в самовар, чтобы подогреть остывшую воду…

После завтрака он остатками теплой воды помыл посуду, выстирал кое-какие свои и материнские тряпки. Когда он развешивал постиранное, на дворе стало уже совсем светло. Мутноватое небольшое солнце висело меж вершинами гор. При его зыбком свете заблистали мокрые сумрачные скалы.

Над крышами домов поднимался пар, и от этого заброшенный аул немного повеселел, словно вновь ожил. Казалось, что хозяева вернулись к покинутым очагам. Актану всегда не по себе было смотреть на помертвевшие дома, а сегодня он готов поздороваться с каждым, словно с человеком, или пробежаться по улице, стуча в окна и требуя сюинши — подарок за радостную весть… Расцвела душа Человека-Оленя смутной надеждой, и представил он себя обладателем волшебной силы, с помощью которой вмиг вернул бы к старым очагам людей и в мертвые дома живой дух. Бодро он вскочил на коня, выпрямился и с двустволкой поперек седла выехал из аула.

Но, удаляясь от него, погоняя коня, он как бы одновременно приближался к прошлому, яркому в своих немеркнущих картинах.

Он знал многосложные, удивительные истории каждого дома, чьи окна теперь забиты крест-накрест старыми досками. В этих обмазанных глиною лачугах кипели шумные пиры, порою навещала их почтенная смерть, там рождались дети, которых нарекали достойными человеческими именами… И пылал очаг, и кудрявился над трубою дым. Как же самому решиться погасить этот огонь, думалось ему, залить водою свой очаг! Ведь если бы один или два… а то ведь сразу пятьдесят девять очагов погасло. Он в досаде стегнул коня камчой и поскакал, будто желая поскорее уйти от печальных мыслей.

В жалкой лачуге жил скорый на язык, живой, умный старик Асан. Вечерами за аулом, где-нибудь на шелковистой траве у кизячного костра, любили посидеть с ним рядом мальчишки, до белых звезд слушали его болтовню и сказки. Над Асаном все в ауле потешались, он сам над собою потешался — шутник, забавник, корявый обломок прошлого, про таких легкомысленных стариков говорят суровые жигиты: «Над кем же еще посмеяться, как не над сивой бородой». Но некому было корить и судить болтливого старика — он был единственным взрослым мужчиной на весь аул.

Старый Асан говорил: «Ребятки, глупый человек живет долго, как ворон. В этом ауле был всего один дурак, да вот дожил до старости и теперь с вами связался, с детьми. Слезами, как говорят, полон этот мир. Мы потеряли на войне всех умных, горластых, здоровых мужиков, и теперь бабы верховодят над нами. Э, про баб я говорю, которые вон крутят хвостами, воду несут. Ох, жигиты, лучше один старик болтун, чем десять умных сплетниц. В ауле нужен хотя бы один такой болтун, как я, чтобы врал о разном да иногда рассказывал вам о мужестве и подвигах ваших почтенных отцов… А сегодня мне хочется рассказать вот о чем… Слушайте, ребятки, я начинаю свое вранье…»

Был старый Асан человеком доброй души. И на самом деле он оказался нужен мальчишкам аула. Коли родился человек, так умрет; но случись что с Асаном, остался бы в то время аул Аршалы без аксакала. Нам не придется долго разъяснять, почему бы так получилось. Взять да и посчитать, сколько крепких, славных жигитов погибло в гражданскую и сколько в Отечественную войны. Молодь, что появилась незадолго или вместе с последней войною, еще не поднялась на ноги. Вот и вышло, что со смертью Асана в ауле не осталось бы ни одного бородатого… Да что там говорить об этом! Печали и без того хватает в нашем мире. Неуловим бег сурового времени, оно наслаивает пласты жизни и смерти, возрождения и гибели. Посмотрите хотя бы, как выглядит в пасмурный ноябрьский день покинутый всеми, словно бы проклятый судьбой аул Аршалы…

Одно время его называли «Вдовьим аулом». В начале войны мужчины из шестидесяти дворов ушли на фронт. Только один из них остался живым и вернулся — то был отец Актана… Из шестидесяти домов в пятидесяти девяти остались вдовы. Когда они, сойдясь вместе, оплакивали погибших, вся предгорная долина наполнялась их плачем. И голоса женщин достигли ушей того, кто призван, говорят, наблюдать за нами с высот небесных. Держа в руках бумажные листки похоронок, они рыдали, как рыдают верблюдицы, увидевшие шубу из шкуры верблюжонка. «О мой высокий столп, о опора моя! О, нет тебя уже на свете, умер ты, надежда и защита моя!»

Испуганный всеобщим плачем, несмышленыш Актан тогда дивился странным, необычным словам вдовьих причитаний. Особенно его удивляла женщина по имени Зибаш. Мальчик раньше слышал, как люди говорили о ее муже, что он похож на таежную птичку-невеличку, что Зибаш ходит гулять, засунув его под мышку. И вот эта женщина плакала: «О, умер ты, высокая опора, надежда моя…»

Нет, недаром называли Аршалы «Вдовьим аулом». Во дворах и на дорогах, на всех пыльных пустырях близ него можно было увидеть одни лишь белые головные платки женщин. Всякая война, конечно, страшна подобным исходом… И еще тем, что опаляет, гнетет, старит раньше времени детскую душу, вселяет в нее чувство безнадежности, столкнув с вечной, безутешной утратой. Малыш Актан жалел всех погибших мужчин аула, и ему хотелось однажды, днем ли, ночью, совершить что-то неслыханное; собрав все силы и умение, перевернуть горы, если понадобится, но чтобы подвиг был неизменно достоин тех, кто погиб… Но не было ни такого трудного дела, ни сил у мальчика, чтобы исполнилось желаемое. Он убегал в тайгу и взбирался на вершину самого высокого дерева, жалобно смотрел во все стороны, словно искал тех пятьдесят девять жигитов аула, которых убили, у б и л и… Но ничего он не находил, лишь видел все тот же лес, чернеющий до самого горизонта, да безмолвный аул, неподвижно раскинувшийся вдали, словно оглушенная топором телка. И выше не подняться — над ним было уже пустынное небо, до голубого купола которого не дотянется коротенькое деревце. Актан слезал с него и, мучимый неотвязной, ненасытной тоской, хватал горстями, мял черную прохладную лесную землю и плакал недетскими безысходными слезами. Ему хотелось в такие минуты исчезнуть из жизни, раствориться в убегающей вдаль речной воде, уйти черным змеем в глубину земли. Ему, наверное, было бы легче, если б взрослый могучий отец взял его на руки, приласкал, а затем объяснил многое.

«Отец, куда ты ушел? — думал он теперь, много лет спустя. — Целы еще на твоих ногах высокие сапоги с войлочными голенищами? Почему же, вернувшись с войны в родные края, ты так и не наведался в свой дом? Тебя видели чужие люди… потом ты исчез совсем. Где ты сейчас? Говорят, я похож на тебя».