Человек разговаривает с ветром — страница 1 из 30

Человек разговаривает с ветром

Ефрейтор А. АндрюкайтисЦВЕТЫ КАШТАНА

Время под вечер. Я сижу в раздумье в ротной канцелярии. В открытое окно виден широкий строевой плац, опоясанный с трех сторон палисадниками. В палисадниках растут кусты сирени. Сирень распустилась в мае.

Немного погодя расцвел и старый каштан. Он стал белым, как старик, тихо шуршит грубой листвой, будто рассказывает людям о суровом и незабываемом прошлом. Многое видел каштан за свою жизнь. Он помнит даже те времена, когда в этих казармах жили казаки, помнит, как по плацу, на котором мы учимся строевому шагу, ходили красногвардейцы. Многое помнит старый каштан… Солдаты любят его, любят посидеть в его тени, послушать, что шепчет на ветру шершавая листва.

Теперь уже начало лета. Время от времени с ветвей каштана срывается белый лепесток и, кружась, падает наземь. Под каштаном все пространство словно накрыто большим белым полотном. У этого полотна, как художник с огромной кистью, стоит с метлой в руках ефрейтор Василига. Ему надо смести опавшие цветы в урну. Но Василига все не принимается за работу и с грустным упреком смотрит на нашего ротного старшину Денисова. Тот, наверное, отчитывает Василигу.

А я вспоминаю, как все было.

…Сержант Лебедев выстроил нас, молодых солдат, возле казармы и объяснил условия предстоящего кросса двумя словами:

— Три круга.

Его манера говорить с подчиненными кратко и сухо, тоном, не допускающим каких-либо возражений, не нравилась мне. С первого же дня я почувствовал антипатию к сержанту и использовал всякую возможность, чтоб досадить ему.

— Не понял, — сказал я. — Объясните короче.

— Чего не поняли? Три круга. Здесь же финиш.

— Три круга-то с перекурами или без?

— Никаких перекуров, товарищ рядовой.

Пробежав неполный круг, я решил не тратить зря силы и присел на скамейку. Лавры мне не нужны! В такую погоду, когда земля, схваченная морозом, гудит от сапог, а хмурое небо готово вот-вот посыпать на голову маленькие острые снежинки, — в такую погоду я любил сидеть в ресторане у окна, наблюдать за прохожими и затягиваться сигаретой. Обычно я ходил в ресторан вместе с Юзиком. Да, Юзик был настоящим другом. Кроме него и отца, который накануне приехал из деревни, никто больше не пришел проводить меня в армию. Но мы с Юзиком не скучали. Помню, как, обнявшись и покачиваясь, бродили в пестрой толпе провожающих, смотрели на всех с презрением и распевали не совсем пристойные песенки.

— Маэстро! — повторял Юзик. — Всегда будь горд! Не давай связать свои крылья!

— Никому! — уверял я. — Самому черту не позволю!

— Сыграй старому бродяге прощальный марш, маэстро! — кричал Юзик, дергая стильный галстук.

Но баян был у отца, и я не мог сыграть Юзику прощальный марш. Отец же стоял в сторонке, ему было стыдно за меня. Взгляд отца, холодный и осторожный, как бы ощупывал меня и спрашивал с изумлением: «Мой ли это сын?»

…И вот кросс — уже здесь, в части.

Я заметил в двух шагах старшину, высокого, худощавого, вопросительно глядящего на меня. Достал из кармана сигарету, закурил и тоже вопросительно уставился на него. Так мы молча продолжали поединок взглядами, пока не подоспел сержант Лебедев и с подчеркнутым спокойствием не спросил:

— Почему сошли с круга? Встать!

— Встать, пожалуй, можно… — согласился я. Затем смял сигарету, бросил ему на сапог. Лебедев остался спокоен, как ни в чем не бывало, но на лице старшины появилось изумление и любопытство.

Вечером я написал Юзику письмо. Промолчал, что в воскресенье на кухне буду чистить картошку. Ведь так уж принято: если нет настоящих цветов, никто и никогда не дарит другу букет цветущего картофеля.

…С тем высоким, худощавым старшиной Денисовым, который заинтересовался моей передышкой во время кросса, я встретился вторично, когда попал в роту. Старшина носил на груди много всяких знаков за отличную службу. У него были длинные руки с длинными сухими пальцами. Весь какой-то длинный, нескладный…

— Надеюсь, уже привыкли к воинскому порядку? — был первый его вопрос.

— Параграфами себя не стесняю, — ответил я как можно хладнокровнее, но не скрывая презрения.

— О-хо-хо! — вдруг откровенно засмеялся старшина. — У вас душа нараспашку.

Он повернулся и вышел из казармы, немного покачиваясь при ходьбе. Я оказался побежденным, и это разозлило. Подошел какой-то ефрейтор.

— О, брат, он строг, наш старшина! — сказал ефрейтор с гордостью. — Он сам аккуратен и от своих подчиненных…

— Прости, что ты за персона?

— Ефрейтор Василига! — наивно заулыбалось круглое веснушчатое лицо. — Второй год служу…

Я пытался отыскать в памяти что-нибудь остроумное, язвительное. Василига, видно отгадав мое намерение, перестал улыбаться и молча уставился на меня. Так мы и разошлись, ничем друг друга не порадовав.

После обеда ротный почтальон вручил мне письмо. От конверта исходил тонкий запах духов.

— От возлюбленной? — усмехнулся почтальон. — Аромат!..

Письмо было от Юзика. «Не забывает меня старый друг и соратник!» — радостно подумал я. Присев на табуретку, стал читать письмо. У Юзика не было ничего новенького, он все еще играл на гитаре в оркестре кафе.

Мое внимание то и дело отвлекали пронзительные, бессвязные звуки, которые раздавались из дальнего угла. Там, спрятавшись за койками, кто-то пытался играть на баяне. Играл робко и неумело. Вскоре не только я, но и другие солдаты стали недовольно поглядывать в сторону играющего.

— Эй, там! — не вытерпев, крикнул я. — Перестань выматывать кишки. Тебе что, медведь на ухо наступил?

Баян умолк. Из-за коек выглянуло круглое лицо Василиги, а его глаза были еще больше, чем обычно.

— Стало быть, ты лучше можешь?..

Не знаю, что соблазнило меня взять баян в руки. Наверное, простое желание похвастать. Тронув пальцами клавиши, я вдруг забыл, где нахожусь, будто вырвался из стен казармы, убежал от всего, что связывало меня с солдатской жизнью. Я снова сидел в оркестре кафе и играл полонез. Мне снова улыбались женские губы, мне подмигивал Юзик, мне аплодировали за всеми столиками. Я, как во мгле, видел лицо Василиги, на котором скептическое выражение вскоре сменилось удивлением, а потом восторгом. Солдаты обступили меня и молча слушали полонез Огинского.

Когда я кончил, посыпались просьбы:

— Сыграй еще!

— Баян зачем положил?

— Ребята! А мы плакали, что в роте нет баяниста!

— Ну уж ты, брат, от нас не увильнешь! — всех перекричал Василига. — У нас коллектив крепкий! Ротную самодеятельность развернем!

И тут я увидел Денисова. Старшина стоял у двери, скрестив на груди руки и опустив голову, из-под густых, мохнатых бровей наблюдал за мною… Казалось, что он все еще прислушивается к музыке.

…Рукой я крепко держался за перила и еле переставлял ноги со ступеньки на ступеньку. Мне казалось, что от более резкого движения обязательно развалюсь на части. Было лишь одно желание: добраться до казармы и присесть на табуретку.

— Дай-ка свой вещмешок, — услышал я за спиной хрипловатый басок Лебедева. — Вижу: не дотянешь.

— Не дам, — сказал я, не оборачиваясь. — Сам донесу.

И донес. И удивился этому.

— Вот ты и настоящий солдат, — улыбнулся сержант. — Получил боевое крещение.

На это я ничего не сказал, хотя мысленно был согласен с ним.

На учениях я в самом деле кое-что узнал. Я узнал, что солдатская шинель далеко не грубая, ибо она теплая и в ней всегда спрячешься от стужи и ветра. И вещмешок не такой уж тяжелый, его стоит таскать с собою. Там, в этом мешке, есть ложка и котелок, которые так приятно достать после длительного марша. Там также есть пара пустых конвертов. Эти конверты известят Юзика и отца о том, что я жив и здоров.

Уже в постели, несмотря на усталость, я долго не мог уснуть. Лежал с открытыми глазами и думал. О многом думал. И никому не раскрыл свои мысли, даже Юзику. Оставил их при себе.

— Ну, чего нахмурился, как небо перед грозою? — спросил меня Василига. — Смотри, как светло на улице! Весна, брат, пришла!

— Уйди… Оставь меня в покое…

— Злишься, а? На меня злишься?

— Да.

Но я говорил неправду. К Василиге я не чувствовал никакой злости. Я все еще находился под впечатлением ротного собрания, и сейчас не вызывало радости ни солнце, ласкающее землю, ни почерневший, ноздреватый снег, доживающий свои дни, ни звонкая капель. Я не мог забыть слов, произнесенных с трибуны ротными товарищами. Больше всех старался Василига.

— Я, братцы, осуждаю такое отшельническое существование, — неистовствовал он. — Сядет у окна и задумается, все равно как сфинкс! Везде он в сторонке… Даже баян и тот пылью покрылся. У нас есть кому на барабане играть, гитарист и даже трубач есть. Но без баяна что получается, братцы? Сплошная ерунда!.. А вон в углу сидит рядовой Петухов. Запоет — за километр слышно! Мировой баритон. А вот аккомпанировать некому… — Василига взглянул на меня исподлобья и тихо добавил: — Один далеко не уйдешь. Споткнешься. Если погорячился, прошу прощения.

Никто не стал оправдывать меня. А когда Василига покинул трибуну и Василий Петухов, этот «мировой баритон», начал бить в ладоши, я впервые мучительно почувствовал свое одиночество, на которое сам себя обрек…

— Нале-е-е-во!.. Кру-гом!..

Казалось, Лебедев решил вытрясти из меня душу. Гонял он меня долго, и его глаза, неотступно следившие за каждым моим движением, истомляли больше, чем строевой шаг, которому он меня обучал.

Наконец он скупо похвалил:

— Чувствуется прогресс. Из вас должен получиться хороший строевик. Все данные есть. Станьте в строй!

«Вряд ли что из меня получится, — думал я после занятий, поднимаясь по лестнице в казарму. — Это он так просто похвалил, чтоб я не унывал… Мера воспитания, черт побери!» Но я не мог не признать, что похвала сержанта приятно погладила мое самолюбие. И слов-то на это Лебедев вон сколько истратил! Видно, не зря.