Тем временем разгораются страстные дискуссии вокруг книги Сорокина «Система социологии». 22 апреля 1922 года в здании Петроградского университета при большом стечении студентов и именитых ученых был устроен открытый диспут по поводу ее выхода в свет. На нем выступили крупнейшие обществоведы того времени, среди которых были Н. И. Кареев, К. М. Тахтарев, И. М. Гревс, И. И. Лапшин, С. И. Тхоржевский, Н. А. Градескул. Все без исключения выступавшие назвали книгу выдающимся достижением русской социологической школы. Высказанные замечания и возражения, судя по краткому стенографическому отчету, были с блеском отведены Сорокиным. Обсуждение завершилось тем, что «многочисленная публика наградила диспутанта долгими несмолкаемыми аплодисментами»[8].
Летом 1922 года прокатилась волна массовых арестов среди научной и творческой интеллигенции. В это же время Ленин остро ставит вопрос о необходимости контроля над программами и содержанием курсов по общественным наукам. «Буржуазную профессуру» стали постепенно отстранять от преподавания и тем более от руководства наукой.
10 августа, как пишет Сорокин в своих воспоминаниях, он прибыл на несколько дней из Петрограда в Москву по приглашению своего давнего друга профессора Н. И. Кондратьева, выдающегося русского экономиста. Им, однако, не привелось встретиться. В тот день более сотни крупнейших представителей творческой мысли Москвы оказались за решеткой. Среди них — Бердяев, Осоргин, Пешехонов, Ясинский, Кондратьев и др. Арестованы были и многие сотни студентов. Несколькими днями позже аналогичные аресты были произведены в Петрограде. «Посещали» работники ЧК и апартаменты профессора Питирима Сорокина, но, по счастью, он в то время все еще скрывался в Москве.
«Через неделю стали широко распространяться слухи об арестах профессуры и просто ученых. Говорили, что их собираются не казнить, а просто выдворить за пределы страны. Вскоре „Правда“ опубликовала статью Троцкого, где эти сплетни подтверждались»[9]. Арестованных стали постепенно отпускать домой, предварительно получив от каждого по две расписки. В одной оговаривался десятидневный срок, в течение которого преследуемого обязывали покинуть страну. Во второй фиксировалось, что если он вновь вернется в Советскую Россию без соответствующего на то разрешения властей, то будет непременно казнен. Видимо, в это время Сорокин в сложившейся обстановке «затягивающейся петли на шее» предпочел депортацию. Отдавать себя в руки петроградской ЧК было опасно, тем более что в то время питерские газеты не раз обрушивались с нападками на Сорокина, обвиняя его во всевозможных грехах. А вот в забюрокраченной Москве все оказалось куда проще. После подписания обеих расписок судьба ученого была решена. Остальные формальности были преодолены довольно оперативно, и уже 23 сентября 1922 года тридцатитрехлетний Сорокин и его жена, Елена Петровна Баратынская, навеки покидают страну.
Такова официальная версия, поддерживаемая самим Сорокиным в бытность американским гражданином. Насколько в деталях она правдива, что осталось за кадром, а что, напротив, сильно выпячено на передний план — сейчас сказать трудно. Очевидно лишь, что, покидая родину, он испытывал неоднозначные чувства, увозил с собой далеко не односторонний образ молодого государства и, видимо, сильное желание когда-нибудь вернуться назад.
Мечте вернуться не суждено было осуществиться. Сорокин умер в возрасте 79 лет вдали от родины, так ни разу и не посетив ее после своей высылки. В своем дневнике (этим он завершает «Листки из русского дневника») сразу же после отъезда он напишет: «Чтобы ни приключилось в будущем, я твердо знаю, что извлек три урока… Жизнь, даже если она трудна, самое прекрасное, чудесное и восхитительное сокровище мира. Следовать долгу столь же прекрасно, ибо жизнь становится счастливой, душа же обретает непоколебимую силу отстаивать идеалы, — вот мой второй урок. А третий — насилие, ненависть и несправедливость никогда не смогут сотворить ни умственного, ни нравственного и ни даже материального царствия на земле»[10].
После непродолжительного пребывания в Берлине чета Сорокиных по приглашению президента Чехословакии Б. Массарика, с которым они познакомились в Петрограде во время своего бракосочетания в апреле 1917 года, отправляется в Прагу. Там Сорокин обретает «второе дыхание». Он участвует в организации двух журналов («Деревня» и «Крестьянская Россия»), читает лекции в сельскохозяйственном институте. Со свойственной ему творческой энергией подготавливает к печати пять книг как чисто академического содержания, так и посвященные анализу текущего момента в России. Значительно поправив свое здоровье за год относительно спокойной, можно даже сказать, непривычно спокойной для него жизни в Праге, Сорокин приступает к реализации своих былых замыслов и садится за написание нового фундаментального труда — «Социология революции».
Но уже осенью 1923 года, приняв приглашение видных американских социологов Э. Хайэса и Э. Росса прочесть серию лекций о русской революции, Сорокин навсегда перебирается с Европейского континента в Соединенные Штаты, покидая их границы лишь очень редко и то в качестве визитера. На этом заканчивается самая насыщенная событиями — радостными и неприятными, взлетами и падениями — страница его жизни, и вряд ли кто из социологов последнего столетия пережил столько, сколько выпало на долю Питирима Александровича Сорокина. Однако «долгое путешествие» еще далеко от завершения, хотя конечно же жизнь в Америке носила куда более размеренный характер, гораздо больше соответствуя образцу «нормальности» для академической карьеры. Впрочем… и здесь образцу — во многом нетипичному.
Менее года понадобилось Сорокину для культурной и языковой акклиматизации. Посещая церковь, публичные собрания, университетские лекции и много читая, Сорокин довольно быстро обрел свободный разговорный английский язык и уже летним семестром 1924 года приступил к чтению лекций в Миннисотском университете, сотрудничая при этом с университетами в Иллинойсе и Висконсине.
Первым печатным результатом становится его книга «Листки из русского дневника» (1924), описывающая и анализирующая российские события с января 1917 года по сентябрь 1922 года.
Примечательно, что с момента своего пребывания в Америке Сорокин сталкивается с глухой оппозицией со стороны академических ученых, предпочитавших тогда, по выражению Л. Коузера, видеть в нем «рассерженного политического эмигранта, злопамятного и не извлекшего никаких уроков»[11]. Лишь после того как в защиту Сорокина выступили заокеанские асы — Ч. Кули, Э. Росс, Ф. Гиддингс, — предвзятость в отношении Сорокина постепенно спадает. Случайные лекционные курсы сменялись приглашениями на постоянную работу, хотя его изначальная зарплата «полного профессора» едва достигала половины принятых размеров[12].
При всем при этом годы, проведенные в Миннисоте, были, пожалуй, самыми продуктивными в его жизни, впрочем, на протяжении всей своей жизни ему «так и не удалось» испытать творческого спада, за исключением, пожалуй, самых последних лет тяжелой болезни. В 1925 году выходит в свет его «Социология революции», за ней следует не менее фундаментальная и новаторская «Социальная мобильность» (1927); через год — «Современные социологические теории» (1928); еще через год — «Основания городской и сельской социологии» (написанная в соавторстве с другом и коллегой в течение долгих лет — К. Циммерманом); и, наконец, трехтомная «Систематическая антология сельской социологии» (1930–1932). Причем все эти труды представляют собой многостраничные и увесистые фолианты, ярко свидетельствующие не только о научном, но и о культурном потенциале Сорокина, своего рода Набокова от социологии, с неменьшим талантом писавшего и на неродном языке. Хоть книги были неоднозначно встречены и оценены американским научным сообществом, но с их помощью Сорокину окончательно удается преодолеть предвзятую настороженность в отношении своей персоны и, даже более того, с «задворок» политической эмиграции передвинуться на авансцену американской социологии.
В 1930 году занавес враждебности окончательно пал. Всемирно известный Гарвардский университет учреждает социологический факультет и предлагает Сорокину возглавить его. Ранее он отклонял предложения подобного рода, но на сей раз решается занять деканское кресло, не подозревая, что ему предстоит проработать на факультете вплоть до 1959 года, то есть до ухода на пенсию в возрасте 70 лет. Гарвардский период стал самым плодотворным в жизни Сорокина и, безусловно, — самым творческим. Именно в 30 — 50-е годы Сорокин достигает своего акме, его труды приобретают мировую известность, а их автор благодаря им и поныне считается крупнейшим социологом нашего столетия.
Итак, судьбе было угодно распорядиться так, чтобы создатель первой кафедры социологии в советской России вновь предпринял попытку для воплощения своих творческих и дидактических замыслов. Сорокин с головой уходит в организацию нового факультета. Он приглашает К. Циммермана в качестве сопрофессора, а молодого Т. Парсонса, который ранее работал на факультете экономики, — преподавателем социологии. Среди временных лекторов факультета были и такие именитые ученые, как В. Томас, Г. Беккер и Л. фон Визе.
Профессор Гарвардского университета, по рассказам учеников, был нестандартным лектором с присущим только ему стилем преподнесения материала и манерой излагать. Он так никогда и не утратил специфического русского акцента. В тот момент, когда он восходил на кафедру и начинал говорить, многим из его слушателей мерещилось, что они скорее внимают восторженной церковной проповеди, чем учебной лекции. Один из выпускников Гарварда вспоминал: «Сценически Сорокин как лектор был бесподобен. Обладая громадной физической силой, он совершал натиски „атак“ на классную доску, зачастую разламывая при этом все мелки. В одной из его аудиторий были развешаны одновременно три доски на разных стенах. К концу учебного часа все три были исчирканы его иероглифами, а клубы пыли от мела все еще парили в воздухе… Он не хвалил ни одного из американских социологов, даже скорее наоборот… Его реакция на Джорджа Ландберга в этом отношении вполне типична. Войдя как-то утром в аудиторию, он опустил перед нами на стол одну из недавно опубликованных Ландбергом работ и вымолвил: „Вот — труд моего друга Ландберга на тему, в которой он, к несчастью, ничего не смыслит. Он явно нездоров. Он рожден отнюдь не для такой работы“. А в другой раз он сказал мне: „Джон Дьюи, Джон Дьюи, Джон Дьюи! Ну, прочел