черный, как ночь, чай, — что ж это, в самом деле? Ишь, устроила кулачество с закромами! Это что же, она намекает, что наступит время, когда нечего жрать станет в Стране Советов?
— Ты антисоветчину-то бабкам не шей, а то с перепугу и помереть недолго.
Саныч пообещал, что не будет.
Он, хитрый жучара, постоянно ныл за радикулит, старость, темноту с отсутствием образования, а вон как соображает — быстро, правильно. И, если речь о чем-то по-настоящему серьезном, работает он на совесть. Нюх и цепкость у него поистине собачьи.
…Как-то вечером, увлекшись оценкой именинной настойки Санычевой тещи, оба, плюнув на все, заночевали в отделении и были разбужены невообразимым гвалтом. Кто-то колотил в дверь и завывал вздорным голоском: «Убили-и-и-и-и! Украли-и-и-и!»
— Ну вот, — проворчал Остапчук, — хорошо б не первое.
— Второе тоже ни к чему, — согласился помятый Акимов. — Я открою.
На пороге оказалась мелкая и встрепанная Анька Останина — известная оторва лет двадцати, завязавшая пьяница, трудившаяся с недавних пор в столовой ремесленного училища раздатчицей, буфетчицей, уборщицей и почти всем. Хлопая рукавами, как ворона крыльями, вопила, выкатив глаза:
— Спите, товарищи? Разлагаетесь? А тут добро народное грабют на корню, все, все ж вынесли!
— Выключись, сирена, — прикрикнул Саныч, — толком говори, что случилось.
Акимов же, у которого все-таки с непривычки и после скудной закуски голова побаливала, поддержал:
— И что за манера — шуметь в общественном месте? Хулиганство.
Однако Останина продолжала голосить, да еще к слезам прибавилась злая истерика:
— Ах ну как же, понимаем! Наше дело — в тряпочку молчать, а ваше дело — почивать. Только и слышишь: почему недоклала, калориев не хватает, граммажа, а ни охраны, ни замков приличных нету, и как хочешь! Все на честность людскую полагаетесь, а где вы тут честных видели?
— В зеркале, каждый день, — огрызнулся Остапчук. — Садись и докладывай по порядку, а то мигом в вытрезвитель.
— Права не имеете, трезвая я! — вызывающе заявила она, плюхнулась на скрипучий стул, закинула ноги, одну на другую (отменные, к тому же в чулках, это зимой-то!).
Саныч покосился на это безобразие, дернул бровями, рыкнул:
— Раз трезвая, так и веди себя как следует.
— Прошу вас, — пригласил Акимов.
Чуть притихшая от непривычного обращения, Останина принялась излагать дело:
— С утра прихожу в столовку, а тут — батюшки мои! Дверь нараспашку, бутылки с ситро разбитые, раздавленные пироги, шоколад валяется… «Серебряный ярлык», между прочим! Конфеты побросали, подавили, плавают в лужах, сахарин распатронили…
Остапчук приостановил:
— Притормози, тпру-у-у. Что за дверь нараспашку?
— Ну я и говорю, Иван Саныч, для приема товара, со двора.
— Кто запирал ее вечером?
— Тетя Тамара, она позже уходила.
Царица Тамара, заведующая столовой, по не вполне понятным причинам покровительствовала этой мелкой заразе. Анька ее уважала, побаивалась и называла тетей, хотя в родстве они не состояли.
— Замок она сама закрывала? С вечера все тихо было? Подозреваешь кого? — Остапчук, справедливо полагая, что пока от болящего Акимова чудес ждать не приходится, беспрестанно задавал краткие вопросы с таким скучающим видом, как будто у него зубы ныли и все ему до смерти надоело, и все, что ему сейчас действительно охота, — холодного пивка и лучше с лещиным хвостом.
Останина, которая по сотому разу повторяла одно и то же, отвечая на, казалось бы, повторяющиеся вопросы, заметно успокоилась и уже начала повякивать в том смысле, что сколько можно талдычить, а потом еще и принялась оправлять пострадавший от беготни туалет — белый халат и щегольский платок, навязанный на шею.
— Что ж на свадьбу-то не пригласила, Ань? — спросил Иван Саныч, бросив на нее взгляд. — Зажала? А ведь не чужие, чай, люди.
Та удивленно захлопала начерненными ресницами (как это она умудрилась реветь, как корова, а краска осталась?):
— Чего это?
— Как чего? Зажала, говорю, бракосочетание, — повторил Остапчук, не отрываясь от чистописания.
— Ничего я… что это вы, Иван Саныч, шутки все шутите?
Остапчук по-свойски щелкнул по колечку у нее на правой руке:
— Или просто для охальников носишь?
Анька покраснела, а может, и нет — лицо у нее, в общем миловидное, было чрезмерно румяным, как из бани, — ответила кратко:
— Да.
Акимов, отлучившись, растерся снегом, приободрился, а когда вернулся, выяснилось, что Остапчук уже собирается.
— Иван Саныч, погоди, я с тобой.
— Много чести, — ответил тот без обиняков, — справлюсь, сиди уж.
Как и обещал, справился.
Глава 16
Спустя часа два снова послышались в коридоре шаги, теперь уже трех пар ног. Слышались сдавленный ропот и начальственный посыл Остапчука: «Марш, марш, выступать в суде будете». Шаги проследовали вдоль по коридору, лязгнула дверь «клетки». Вскоре в кабинет вошел Саныч, по-прежнему сонный, но в целом довольный.
— Детский сад, — пробормотал он.
— Ты кого там словил?
— Да этих дурачков, Аньку и хахаля ее.
И поведал о своем очередном оперативном успехе. Вскрытая столовая в самом деле имела вид нездоровый и встрепанный: разбитые бутылки с фруктовыми водами и ситро, безжалостно раздавленные плитки «Серебряного ярлыка», испорченные пироги, конфеты и прочее, от чего у Саныча, по его выражению, «ажно к горлу подкатило».
— Ну и как вскрыто? — спросил Акимов.
— А никак, — ответил Остапчук, выгружая из кармана бумажный кулек, — вот замочек-то.
Сергей осторожно, чтобы не наляпать пальцами, развернул. В самом деле, замок цел, дужка не надкушена. Задумчиво поскреб щетину:
— И где же он был? Или Тамара забыла закрыть?
— Валялся неподалеку. Собрал сопляков, попросил их поковыряться — они мигом нарыли, на снегу-то видно многое. Ну а там и ма́стера этого, Мохова, зажучил. Надо теперь доставку оформлять…
Акимов взмолился:
— Саныч, сжалься. Какого мастера Мохова?
— Да мастера из ремесленного, он же и хахаль Анькин, — с недовольством объяснил Саныч, — чего непонятного?
— Он-то тут с какого…
— Не ругайся. Вот с этого, — и сержант выложил еще один бумажный кулек, в котором оказалось полплитки «Серебряного ярлыка», — сам смотри.
Сергей развернул и этот «подарочек», правда, не без брезгливости: шоколадка оказалась надкушена.
— Видишь след? Одного зуба нет, переднего.
— Ну?
— Вот и ну. Знать надо людей и их житье-бытье, — назидательно заметил Остапчук. — А бытье таково, что третьего дня Егорке Мохову за эту дуру у «Родины» рожу отканифолили. Минус зуб.
— Да мало ли… — промямлил Сергей больше для порядка, нежели для возражения.
— Ой, оставь, — поморщился Саныч, — картинка-то для дурачков. Замочек целехонек — значит, не взлом. Орудовали свои. Какой гастролер подорвется на окраину в ремесленное конфеты да пироги тырить? Да и нарочито ведь набито-попорчено, без меры. Так улик хоть отбавляй, и надкус на продукте питания характерный — не более чем козыря, на погоны. Тамарке надо инвентаризацию сделать, наверняка вскроется недостача. Вот и мотив: проворовалась Анька и решила так дела поправить.
Сергей прищурился:
— Красиво излагаешь. А Мохова как расколол?
— А просто, — невозмутимо признал Иван Саныч, — припер этого умника к стеночке. Он сперва в крик: как вы смеете! Не берите на пушку, я пуганый, да не те времена.
— Ну а ты?
— А я ему как раз вот плиточку — видишь, говорю, след твой? Грамотный, небось, со средним образованием, детей учишь уму-разуму? Любой эксперт подтвердит. Он снова в крик: один тянуть не желаю! Вот и вся любовь, понимаешь. Тамарка появится — закончим.
— Все позабываю спросить: что там прокурор, отказал по дачке на Нестерова? — спросил Саныч, когда они гоняли чаи в перерыв.
— Отказ, — подтвердил Акимов, — ну, баба с возу — кобыле легче.
— Это ты точно заметил, хотя, по правде говоря, бабу-то ты зря упустил, — заметил сержант, — не надо было. Хотя бы опросил…
— Саныч, она в стельку была, — напомнил Сергей уже с утомлением, потому что этот вопрос Остапчук поднимал по сотому разу, притягивая к чему угодно. — Никуда она не денется. Место работы известно, в любой момент можно вызвать.
— Да это все понятно, но все же не стоит хвататься за версийку, подкинутую на месте.
— Картина очевидная, — терпеливо увещевал Акимов, — как и теперь, со столовой.
— Тут другое, Серега, — серьезно заметил Саныч, — кражонка очевидная. А ты вообрази: а ну как не самоубийство?
— Не хочу, — признался лейтенант.
— Я тоже не стремлюсь, но, признаться, не люблю, когда уж очень все ясно. К тому же целый свидетель не опрошен…
— Ну что я должен был делать? Просил же человек.
— Мало ли! И надо было группу вызывать для осмотра и очистки совести. Пусть поорали бы, зато совесть чиста.
«Чего это он развыступался-то?» — недоумевал Акимов, но, случайно глянув на стол Саныча, посчитал вопрос снятым.
Там лежала пачка листов, заботливо выделенная под запросы. Их надо было составить, а потом и направить, беда в том, что Остапчук писать не любил. То бумага ему была не ахти, то перо какой-то гад укатал вусмерть, поэтому любая письменная работа превращалась для Ивана Саныча в битву против строптивых букв и их подельников — клякс и помарок.
«Умничает, тянет время, упаси боже, сейчас писать придется», — благодушничал Сергей, и все-таки червяк глодал. Ведь все правильно толкует опытный, не ладящий с писаниной товарищ.
Остапчук подлил кипятку в стакан, откусил сахарку:
— Как-то раз нашли, понимаешь, женщину задушенную. Вот похлопотали вокруг, как положено. Все вещи на месте, все в аккурате, соседка, подруга убитой близкая, так она говорит: занавеска пропала. За выполненный план нам на базе отоварили хлопковую тюлю…
— Тюль, — машинально поправил Сергей.
— Да ну и пусть. Мы ей — как же, вот висит, а она упрямится: нет, две было, теперь одна.