Человек в чужой форме — страница 12 из 36

— А вы что?

— Подергали, посмотрели — да к чему тут две-то занавески? И одна все окно закрывает, ошибается мадам. В общем, решили — ну ее. Потом слово за слово, выяснилось, что у убитой с мужем отношения были не ахти, выгнала она его за кобеляж. Конечно, нашли его, поднадавили.

— А он?

— Он, знамо дело, в глухой отказ. Нету, и все. Особенно, черт чудной, на отпечатки налегал: коль я ее удушил, то где пальцы мои?

— Алиби?

— Это отдельная история, — ухмыльнулся Остапчук, — троих корешков его опросили, те тельники на грудях рвали: да ни при чем братан! Вместе удили, выпивали, крестили — ну кому что на ум взбрело. Потом, как им жены шеи намылили, признались, что брешут.

— Товарищи настоящие.

Саныч кивнул:

— Во-во. Но суть в другом: при обыске у него, в комнате у сожительницы, нашли-таки вторую занавеску, разорванную. И что ты думаешь? Эксперт на шее убитой отыскал отпечатки, только такие маленькие, и не пальцевые отпечатки, а какие-то в сеточку. Следователь и задумался, попросил сравнить эти следы с тканью занавески — перекрестья-то и сошлись.

— Он ее через занавеску задушил?

— Ну да, чтобы, значит, как в перчатках. Вот если б не припомнила тетка про вторую-то тюлю — глядишь, и сорвался бы мальчонка. Вот тебе и мелочи. А тут баба целая у тебя пропала…

Тут тихий голос, который вот уже который год не сулил им ничего хорошего, спросил:

— И что за баба?

Глава 17

Это был Сорокин, непривычно румяный, гладко выбритый, отглаженный. И глаз нормального, человеческого цвета, не красный. Главное: непозволительно, необыкновенно и настораживающе спокойный. Загадка его ледяной невозмутимости разрешилась быстро.

— Врачи сориентировали: не хочешь в ящик сыграть в обозримом будущем — плюй на все и не нервничай.

Сорокин огляделся, все сразу срисовал: стол, заваленный бумагами, помятый акимовский вид, явно не по процедуре изъятые вещдоки. Молчание его было красноречивее любых воплей и, прямо сказать, угнетало.

— …я так рассудил: постараюсь на дураков не орать, — вздохнул Николай Николаевич.

Он перебрал несколько папок:

— Ну-ну… ага-ага. Ну вы… да, а вот если я, вашей милостью, на тот свет отправлюсь, то мне ж лучше: буду сверху на вас смотреть и поплевывать. И в связи с этим вопрос первый: что за детки у нас там, в клетке? Мало того, что разнополые, еще и шумные. Сперва вопли: иуда, предатель, то да се. А как зашел, понимаете ли, с комиссией — сидят голубки в обнимочку, воркуют, она слезки проливает, он вытирает. В общем, идиллия. Остапчук, докладывай.

— Ограбление столовой ремесленного училища, — кратко отрапортовал Иван Александрович.

— Анька, само собой? — таким же манером уточнил Сорокин.

— Не Анька, а Анечка, — поправил его женский голос, низкий, с характерным акцентом. Выяснилось, что мужская компания украсилась Царицей Тамарой.

Вот и она сама. В возрасте, а гибкая, легкая в движениях, быстрая, глазищами сверкает, как молодая, и седина в черной короне лишь пробивается, подчеркивая вороные пряди. Под ветхим зимним пальто — белоснежный фартучек поверх темного строгого платья. Лицо у нее царственное, горделивое, тонкое, и ни морщинки не видно.

— Долго же вы добирались… — начал было Остапчук, но осекся под повелительным взглядом. «Да, характерец у дамочки».

— Как управилась, так и пришла. Я к вам, товарищ капитан Николай Николаевич.

— Слушаю вас, товарищ свидетель, — холодно отозвался Сорокин.

— Если товарищи не возражают, наедине.

Товарищи не возражали и оба сгинули в момент. Николай Николаевич указал на стул:

— Присаживайтесь.

— Постою. — Тамара Тенгизовна, бросив быстрый взгляд в сторону двери, все-таки для надежности прикрыла ее и вернулась.

— Николай Николаевич, надеюсь, понимаете, что так нельзя?

— Почему нельзя-то, Тамара Тенгизовна? — Сорокин кивнул на вещдоки, лежащие на столе. — Сработали, как и положено, картина, насколько я могу судить, ясна и легко реконструируется. Вот и замочек нетронутый, даже не взломанный, ну хотя бы для виду.

Царица Тамара сплела длинные пальцы в особый коврик, выражающий снисхождение и высокомерие в равных частях. Склонив голову, слушала, не перебивая, но с явным снисхождением к слабости ближнего, несущего чушь.

— Если прямо сейчас начать инвентаризацию, — продолжал раздраженно Сорокин, — полагаю, причины этой, с позволения сказать, имитации вскроются немедленно.

— Какие же?

— Проворовалась Анька. А вы, простите, личными женскими своими симпатиями руководствуясь, не видите ничего плохого в том, чтобы хорошо знакомая вам воровка орудовала чуть ли не на глазах у всех, расхищая государственное добро….

— Обижаете, Николай Николаевич.

— Чем же, Тамара Тенгизовна?

— Неужели вы думаете, что я не помню слова моего великого земляка, товарища Сталина? — внушительно вопросила она. Улыбалась, впрочем, с неуместным ехидством. — Конечно, вор, расхищающий народное добро и подкапывающийся под интересы народного хозяйства, есть тот же шпион и предатель, если не хуже.

— Так что же? — более резко, чем следует, прервал Сорокин.

— А то, что вы забываете главное. А главное для нас что? Интересы народного хозяйства. Вот сядет она, и что же получит хозяйство — шиш с маслом? Поступило такого рода предложение: Останина Анна Игоревна добровольно, в порядке активного раскаяния, внесет сумму пропавшего в счет погашения.

— А ты уж все подсчитала? Или заранее знала? — язвительно спросил Сорокин.

— Как же иначе, — невозмутимо призналась Царица Тамара, — конечно. Продолжая честно трудиться, она возместит ущерб народному хозяйству…

— …как же, понимаю, — снова поддел он, — по прошествии времени она и себе все обязательно возместит, из того же государственного кармана.

Царица Тамара вздохнула, опустила ресницы, густая тень от них легла на щеки, смягчив резкие, чеканные черты, и похорошела она невероятно. Подобравшись поближе к капитану, подцепила его за лацканы, притянула к себе и прошептала на ухо:

— Коля, она беременная.

— Ты откуда… — начал было Николай Николаевич, краснея.

— А вот знаю. — Она легонько отстранилась, сложила руки на груди. — И папаша — комсомолец, мастер и официальный умница Жорка Мохов. Который, чтобы ты знал, левые партии деталей гонит из казенного, а то и материала заказчика.

— Это-то откуда…

— Не твое дело. Знаю наверняка.

Сорокин молчал.

— Эва как ты меня орлиным оком сверлишь, — усмехнулась Тамара Тенгизовна. — Ты не на меня, ты хотя бы на шаг вперед смотри. Анька только-только за ум взялась, путалась с кем ни попадя, но теперь, как обручилась с Моховым…

— Ничего себе, взялась за ум! — возмутился Николай Николаевич, отводя глаз. — Или это, по-твоему, распоследняя пакость, а там — до смерти святая?

Царица Тамара, как будто не услышав замечания, продолжила:

— Дура она, да. И он дурак. Попили чайку вечерком, придумали ограбление: под покровом темноты Анька открывает замок, наводит беспорядок. Только дурачок этот, брезгливый сластена, уронил надкушенную шоколадку на пол и не стал поднимать… Детский сад? Глупость?

— Глупость, Тома, — эхом повторил Сорокин, — наивная, глупая… глупость.

Тамара Тенгизовна по-прежнему улыбалась, но уже чуть не умоляюще — невыносимая картина.

— Коля, дорогой, ущерба-то на полсотни. Девочке двадцать, идиоту этому — двадцать три. Как она будет с ребенком за решеткой? А этот… мамашу его, комсомолец, как будет людям в глаза смотреть? Неужто такой грех на себя возьмешь, Коля?

«Вот это да-а-а-а», — думал Остапчук, глядя на то, как Анька Останина и мастер Мохов, скрючившись да скукожившись, поспешают мелкими шажками за строгой Царицей Тамарой, плывущей лебедем в своем видавшем виде пальтишке.

Поравнявшись с сержантом, заведующая столовой повернулась и приказала:

— В ножки поклонитесь человеку, за себя и за дитятко ваше! Если бы не Иван Александрович…

И эти двое — крикастая Анька и вечно дерущий нос сопляк Мохов, — беспрекословно подчинились.

Саныч вспыхнул, как рак в кипятке, бросил затравленный взгляд на Тамару, та предостерегающе подняла палец: оставьте, все правильно.

Сорокин, злой и чем-то сконфуженный, крикнул в форточку:

— Товарищи, рабочий день не закончен. Не желаете вернуться к прямым обязанностям?

Глава 18

Целый день Оля морально готовилась к тому, чтобы поговорить с мамой: не поговорит ли она с Кузнецовым, не замолвит ли словечко за Николая. Беда в том, что прекрасно известно, как мама относится ко всему, что хотя бы каким-то образом напоминает кумовство и протекции. Она обязательно начнет говорить о том, что это тупиковый путь, что человек сам должен прокладывать свою дорогу по жизни, что если прямо сейчас не складывается так, как хочется, то, значит, прямо сейчас ты нужнее в другом месте.

Оля сто раз пожалела о том, что поддалась на умоляющие Колькины взгляды. Чем ближе к вечеру, тем больше она нервничала, а то и трусила: «Ну вот как тут подступиться? «Мамочка, не могла бы ты поговорить с товарищем Кузнецовым, может, убедит он командование вэ-чэ пристроить Николая ну хотя бы на лето»… Как-то очень некрасиво это смотрится. Да еще выступил он не к месту, жену помянул. Промолчать бы в худой час, а он языком метет. Ладно, попробую, спрос не беда, в конце концов, он сам говорит, что мастера его хвалят, он умеет работать».

Она один раз прикинула на бумажке, что имеет смысл сказать, потом второй раз — и разорвала программную речь. Рассердилась и решила: скажу, как есть, а не выйдет — ну и что?

Дома, на удивление, никого не было. Оля вспомнила: мама говорила, что на сегодня назначена комиссия по приемке дороги. Уже отремонтировали ее военспецы, да еще и с опережением графика. Ну и что, что комиссия, не могут же ее до вечера проводить. Глупо же, ничего не видно, а на часах уже восемь…

Оля, расположившись за столом, попыталась сосредоточиться на картинах разложения, описываемых в произведениях дор