Причины нашего недуга
Первый шаг в преодолении проблем заключается в осознании их причин. Что же происходит в наше время в западном обществе, что отдельные личности и целые народы страдают от всей этой неразберихи и хаоса? Для начала давайте поинтересуемся, коротко взглянув на предшествующий период, какие же фундаментальные изменения произошли, что наш век стал веком тревоги и пустоты?
Утрата центра ценностей в нашем обществе
Основополагающим фактом является то, что мы живем в такой период истории, когда один способ бытия умирает в агонии, а другой только рождается. Иными словами, западное общество переживает переходный период с точки зрения ценностей и целей. Какие же именно ценности мы утратили?
Одним из двух главных убеждений современного общества со времен Ренессанса является ценность индивидуальной конкуренции. Считалось, что чем больше человек работает на свой экономический интерес и укрепление своего благосостояния, тем больше его вклад в материальный прогресс общества. Эта известная теория невмешательства государства в экономику хорошо работала на протяжении нескольких столетий. На ранних этапах современного индустриализма и капитализма ситуация складывалась таким образом, что для вас или для меня стремление к богатству через увеличение продаж или строительство более крупных заводов должно было означать увеличение производства материальных благ в обществе. Увлечение конкуренцией было в свое время удивительной и смелой идеей. Но в XIX и XX столетиях произошли значительные изменения. В наше время гигантского бизнеса и монополистического капитализма сколько людей успешно победили в индивидуальной конкуренции? Осталось только несколько групп, таких как доктора и психотерапевты или отдельные фермеры, сохранившие роскошь быть боссами самим себе, – хотя и их тоже, как и любого другого человека, затрагивает повышение и понижение цен, а также нестабильный рынок. Подавляющее большинство работающих людей, в том числе капиталистов, профессионалов, владельцев бизнеса, должны входить в состав более крупных образований, таких как профсоюзы, отраслевые корпорации, университетские системы, в противном случае их ждет крах. Нас учили стремиться к первенству над теми, кто рядом с нами, но в действительности наш успех гораздо больше зависит от того, насколько эффективно мы научились работать в связке со своими коллегами. Совсем недавно я где-то прочитал, что даже мошенник-одиночка не может существовать сам по себе, он должен входить в банду.
Мы не имеем в виду, что что-то неправильно с индивидуальными усилиями и инициативой как таковой. В действительности, основную идею данной книги можно выразить как открытие заново уникальных сил и инициативы каждого конкретного человека и использование их как основы для работы на благо общества, а не растворение их в коллективном котле конформности.
Но мы убеждены, что в XX столетии, когда в результате научного и иного прогресса мы стали гораздо больше зависеть друг от друга в рамках нашей нации и в мире в целом, индивидуализм должен стать чем-то иным, нежели «своя рубашка ближе к телу». Если бы у вас или у меня была ферма в лесу, или мы хотели бы освоить новые территории пару веков назад, или обладали бы небольшим капиталом для начала бизнеса в прошлом столетии, философия «каждый сам за себя» могла бы раскрыть лучшее в нас и принести пользу обществу. Но каким образом подобный индивидуализм, направленный на конкуренцию, работает в наше время, когда даже супруги топ-менеджеров корпораций оцениваются на соответствие «паттерну»?
Одним словом, стремление индивида к личной выгоде без равноценного вклада в общественное благосостояние больше не приводит автоматически ни к чему хорошему для социума. Более того, такой тип индивидуальной конкуренции, когда проигрыш для вас оказывается выигрышем для меня, заставляя меня карабкаться вверх по лестнице, выявляет много психологических проблем. Он делает любого человека врагом для своего ближнего, вызывает сильную межличностную враждебность и недовольство, существенно повышает нашу тревогу и изоляцию друг от друга. Столкнувшись с подобной враждебностью в последние десятилетия, мы пытались скрыть ее самыми разными способами – через членство в благотворительных организациях от «Ротари Интернешнл» до «Клуба оптимистов» в 1920-е годы, через дружбу, когда ты нравишься всем вокруг, и многое другое. Но конфликты рано или поздно все равно становятся явными.
Это прекрасно и одновременно трагично воплощено в главном персонаже Вилли Ломане в пьесе Артура Миллера «Смерть коммивояжера»[17]. Вилли самого так учили, а он так учил своих сыновей, что главные цели – это оказаться впереди соседа и стать богатым, и для их достижения нужна инициатива. Когда мальчики крадут мячи и другой хлам, Вилли, хотя и лицемерно порицает их действия, восхищается их «бесстрашными характерами» и утверждает, что «их тренер, возможно, одобрил бы такую инициативу». Его друзья напоминают, что тюрьмы переполнены такими «бесстрашными характерами», на что он резонно отвечает, что «и фондовые биржи тоже».
Вилли пытается как-то побороть свою конкурентность, стремясь поступать так, как и большинство людей двадцать-тридцать лет назад, – «нравиться окружающим». Когда его на старости лет увольняют при смене политики в компании, Вилли приходит в глубокое замешательство, продолжая повторять самому себе: «Но ведь меня больше всех любили». Его смятение в этом конфликте ценностей – почему не сработало то, чему его учили? – нарастает, пока не достигает кульминации в сцене его самоубийства. Стоя у могилы отца, один из его сыновей продолжал настаивать: «У него была хорошая мечта – стать первым». Но другой его сын очень точно увидел то противоречие, которое и привело к смещению ценностей: «Он никогда не знал, кем он был».
Вторым фундаментальным убеждением нашего века является вера в индивидуальный разум. Это понятие, введенное в эпоху Ренессанса, как и тезис о ценности индивидуальной конкуренции, который мы только что обсуждали, оказалось чрезвычайно полезным для решения философских вопросов XVII века и способствовало прогрессу науки и образования. На протяжении первых веков Нового времени под индивидуальным разумом подразумевался «универсальный разум»: каждый мыслящий человек стремился найти универсальные принципы, благодаря которым все люди могли бы жить счастливо.
Очевидные изменения этой концепции также произошли в XIX веке. Психологически «разум» был отделен от «эмоции» и «воли». В основе такого разделения личности лежала предложенная Декартом дихотомия тела и души – что мы сможем проследить на всем протяжении книги, – но все следствия данной дихотомии не проявлялись до прошлого столетия. Человек конца XIX – начала XX века полагал, что разум может найти ответ на любой вопрос, что воля способствует этому, а эмоции, как правило, только мешают и их лучше подавить. Поразительно, но понятие «разум» (которое уже трансформировалось в «интеллектуальную рационализацию») начали использовать для расщепления личности, что в результате привело к подавлению и конфликту между инстинктом, эго и суперэго, так хорошо описанному Фрейдом. Когда Спиноза в XVII веке использовал слово «разум», он подразумевал такое отношение к жизни, когда мозг объединял эмоции с этическими целями и другими аспектами «целостного человека». В наши дни при использовании этого термина практически всегда подразумевается расщепление личности. В разных формах звучит один и тот же вопрос: «Должен ли я руководствоваться разумом, или дать волю чувственным страстям и потребностям, или же исполнить мой нравственный долг?»
Приверженность индивидуальной конкуренции и разуму, которую мы здесь рассматриваем, – это именно то, что действительно направляло развитие современного западного общества, но это вовсе не обязательно представляло собой идеальные ценности. Несомненно, большинством людей воспринимались как идеальные ценности иудейско-христианской традиции в сочетании с нравственным гуманизмом, включавшие в себя такие заповеди, как «возлюби ближнего своего», «служи обществу» и т. п. В целом этим идеальным ценностям обучают в школах и церквях параллельно с настроем на конкуренцию и индивидуальный разум. (Мы можем проследить упрощенное влияние ценностей «служения» и «любви» в повсеместном распространении благотворительных клубов и выраженном стремлении «нравиться»). Действительно, два набора ценностей, первый из которых восходит к древним источникам в Палестине и Греции, а второй появился в эпоху Ренессанса, в значительной степени могут быть объединены. Например, протестантизм, являющийся религиозной основой культурной революции, произошедшей в эпоху Ренессанса, отражал новый индивидуализм в подчеркивании права и способности каждого человека на поиск религиозной истины для самого себя.
Брак вечных ценностей с рациональным прагматизмом просуществовал долго: на протяжении веков противоречия между «супругами» сглаживались достаточно успешно. Идеалу братства людей в значительной степени содействовала экономическая конкуренция – выдающиеся научные открытия, новые заводы и ускоренный рост производства способствовали повышению материального благосостояния и физического здоровья человека, и впервые в истории наша индустрия и наука могли развивать такие мощности, чтобы стереть с лица земли голод и материальную нужду. Бесспорно, наука и конкуренция в бизнесе подводят человека ближе, чем когда бы то ни было, к нравственным общечеловеческим идеалам.
Но за последние десятилетия стало очевидно, что этот брачный союз трещит по швам и нуждается в радикальном пересмотре или разводе. Ведь теперь победа одного, – вне зависимости от того, получает он более высокие оценки в школе или звездочки в воскресной школе или же обретает спасение души за счет экономической успешности, – блокирует возможность возлюбить ближнего. И как мы увидим позже, это даже препятствует любви между братом и сестрой, между мужем и женой в рамках одной семьи. Кроме того, поскольку благодаря научным и промышленным достижениям наш мир стал «единым» в буквальном смысле этого слова, то значение индивидуальной конкуренции настолько же устарело, как если бы каждый человек стал доставлять свою почту собственной службой доставки. Последней каплей, вскрывшей противоречия в нашем обществе, был фашистский тоталитаризм, направленный против гуманистических и иудеохристианских ценностей, в частности ценности человеческой личности, попранных в чудовищном разгуле варварства.
Некоторые читатели могут подумать, что многие из вышеобозначенных вопросов поставлены неверно. Почему стремление к экономическому благополучию должно быть направлено против кого-либо из близких и почему разум идет вразрез с эмоциями? Согласен, но характерной чертой нашего времени как раз и является то, что все задают неверные вопросы. Старые цели, критерии, принципы до сих пор укоренены в наших умах и «привычках», но они уже больше не работают, и поэтому большинство людей испытывают фрустрацию оттого, что на поставленный вопрос невозможно получить правильный ответ. Или они попадают в круговерть противоречивых ответов – «разум» действует, когда человек идет на занятия, «эмоция» – когда он встречается с возлюбленным, «сила воли» – при подготовке к сдаче экзамена, а религиозный долг – на похоронах и на Пасху. Подобное дробление ценностей и целей очень быстро приводит к обесцениванию целостности личности, и человек, раздираемый противоречиями, не ведает, куда ему двигаться.
Несколько выдающихся личностей, живших в конце XIX – начале XX века, наблюдали подобное расщепление личности. Генрик Ибсен в литературе, Поль Сезанн в искусстве, Зигмунд Фрейд в науке о человека осознавали и отражали все происходящее. Каждый из них провозглашал, что нам нужно обрести некую новую целостность в нашей жизни. Ибсен в своей пьесе «Кукольный дом» показал, что если муж просто занимается бизнесом, разделяя работу и дом, как добропорядочный банкир XIX века, и относится к своей жене как к кукле, то такой дом постигнет крах. Сезанн выступал против фальшивого и сентиментального искусства XIX века и утверждал, что искусство должно честно отображать реалии жизни, а красота больше связана с целостностью, нежели с привлекательностью. Фрейд отмечал, что если люди подавляют свои эмоции и пытаются вести себя так, будто секса и гнева не существует, это заканчивается неврозом. Он разработал новый метод взаимодействия с глубинными, бессознательными, «иррациональными» уровнями личности, которые до этого подавлялись, что должно было позволить человеку стать единым думающим-чувствующим-желающим целым.
Работы Ибсена, Сезанна и Фрейда были настолько значимы, что большинство из нас начали считать их пророками своего времени. И действительно, вклад каждого, вероятно, был крупнейшим в соответствующих областях. Но не являлись ли они последними титанами уходящего времени, нежели первыми – нового времени? Они считали актуальными ценности предыдущих трех столетий; грандиозные и незыблемые, как и созданные ими произведения, они руководствовались целями своего времени. Они жили до века опустошенности.
К сожалению, теперь уже кажется, что истинными пророками для середины XX века были Серен Кьеркегор, Фридрих Ницше и Франц Кафка. Я сказал «к сожалению», ибо это означает, что наша задача становится гораздо сложнее. Каждый из этих людей предвидел разрушение ценностей, вершащееся в наше время, одиночество, пустоту и тревогу, которые накроют нас в XX веке. Каждый из них предвидел, что мы не сможем больше опираться на цели прошлого. Мы будем часто цитировать этих трех мыслителей в данной книге, и не только потому, что они мудрейшие люди в истории, но и потому, что каждый из них тонко чувствовал и предвосхищал те дилеммы, с которыми сталкивается сейчас любой интеллектуал нашего времени.
Фридрих Ницше, например, заявлял, что наука в конце XIX века стала превращаться в фабрику, и он опасался, что достижения человечества в области технологий без параллельного прогресса в плане этики и самопознания могут привести к нигилизму. Выражая пророческие опасения того, что будет происходить в XX веке, он написал притчу о «смерти Бога». Это пугающая история о сумасшедшем, выбегающем на деревенскую площадь с возгласами «А где же Бог?». Окружающие его люди не верили в Бога, они смеялись и говорили, что Бог, возможно, уехал путешествовать или эмигрировал. Тогда этот сумасшедший начал кричать: «Так куда же подевался этот Бог?»
«Я должен сказать вам! Мы убили его – вы и я!.. и как же мы сделали это?.. Кто дал нам губку стереть весь горизонт? Что содеяли, когда разорвали эту цепь, связывающую землю с солнцем?.. Куда же нам идти сейчас? Прочь от всех солнц. Не падаем ли мы беспрестанно? Назад, вбок, вперед, во всех направлениях? Существует ли теперь верх и низ? Не блуждаем ли мы в бесконечном ничто? Не чувствуем ли мы дыхание космоса? Не становится ли холоднее? Не наступает ли бесконечная ночь?.. Бог умер! Бог умер навсегда!.. и мы убили его!» На этом сумасшедший замолчал и оглядел своих слушателей: они тоже замолкли и смотрели на него… «Я пришел слишком рано, – сказал он… – это знаменательное событие еще в пути»[18].
Ницше не призывает возвращаться к традиционной вере в Бога, но он отмечает, что́ случается, когда люди теряют свой центр ценностей. Это его пророчество проявилось в волнах погромов, массовых убийств и тирании середины XX века. Знаменательное событие было в пути; ужасная ночь варварства спустилась на нас, когда гуманистические и иудеохристианские ценности были попраны.
По словам Ницше, выход состоял в обретении нового центра ценностей – он называет это «переоцениванием» или «трансоцениванием» всех ценностей. Он говорил, что «переоценивание всех ценностей является главным рецептом в деле окончательной самоэкзаменовки человечества»[19].
Вкратце, ценности и цели, представляющие собой некий консолидирующий центр в предыдущие века, сейчас стали неактуальны. Мы пока не нашли новый центр, который позволил бы нам конструктивно выбирать цели и преодолевать болезненную неопределенность и тревогу, когда мы не знаем, в каком направлении двигаться.
Утрата чувства собственного «я»
Другим источником нашего недуга является потеря ощущения значимости и человеческого достоинства. Ницше предсказывал это, когда обратил внимание на то, что индивидуальность поглощается стадом и что мы следуем «рабской морали». Маркс также это предугадывал, когда заявлял, что современный человек подвергается «дегуманизации», а Кафка в своих удивительных историях показал, как люди буквально могут потерять свою самоидентификацию.
Но эта утрата собственного «я» не случилась за одну ночь. Те из нас, кому довелось жить в 1920-х годах, могут вспомнить проявления нарастающей тенденции отзываться о себе в несостоятельных, упрощенных терминах. В те дни «самовыражением» считалось делать все, что взбредет в голову, как если бы самость была синонимом какого-то внезапного импульса и как если бы человек принимал решения из-за внезапной блажи, которая могла стать результатом как несварения желудка после быстрого ланча, так и жизненной философии. Тогда «быть собой» считалось оправданием соскальзыванию к наипростейшему знаменателю своих наклонностей. «Познать себя» не считалось чем-то особенно сложным, а личностные проблемы могли быть относительно легко решены путем лучшей «подстройки». В дальнейшем эти взгляды получили поддержку в таком чрезмерно упрощенном направлении психологии, как бихевиоризм Джона Б. Уотсона[20]. Тогда мы радовались, что ребенка можно вывести из состояния страха, подозрительности и других поведенческих проблем с помощью техник, существенно не отличающихся от той, которая обусловливает выработку слюны у собаки на звук колокольчика. Такие поверхностные взгляды на человека в дальнейшем были поддержаны верой в автоматический экономический прогресс – мы все будем становиться все богаче и богаче без особой борьбы или страдания. И окончательную ратификацию эти взгляды получили в религиозном морализме, который процветал в 1920-х, хотя до этого никогда не поднимался выше уровня воскресной школы и больше брал от метода Куэ[21] и поллианнизма[22], чем от глубоких мыслей исторических или духовных лидеров. Практически любой, кто брался писать в те дни, поддерживал подобное упрощенное восприятие человека: Бертран Рассел (который, я уверен, был бы сторонником совершенно иной точки зрения в наши дни) написал в 1920-х годах, что наука развивается столь стремительно, что в скором времени лишь посредством обычных инъекций мы сможем обеспечивать людям те темпераменты, которые они хотят иметь, – вспыльчивый или застенчивый, с ярко выраженной сексуальностью или наоборот. Такая «кнопочная» психология была едко высмеяна Олдосом Хаксли в романе «О дивный новый мир».
Хотя 1920-е казались временем, когда у человека была огромная вера в силу личности, на самом деле все обстояло иначе: у людей была вера в технологии и аппараты, но не в человеческую сущность.
Чрезмерно упрощенное, механическое восприятие самости на самом деле означало подспудное отсутствие веры в достоинство, сложность и свободу личности.
В последующие два десятилетия после 1920-х неверие в силу и достоинство личности стали признавать уже открыто, поскольку появились железные «доказательства» того, что отдельная личность неважна, а личный выбор не имеет значения. Перед лицом тоталитарных движений и таких бесконтрольных экономических катаклизмов, как Великая депрессия, как отдельные личности мы чувствовали себя все меньше и незначительнее. Индивидуальное «я» было измельчено до беспомощной позиции той пресловутой песчинки, носимой волнами:
Мы движемся, как пожелает колесо;
Один поворот запечатлевает все – взлет и падение —
В счетах и ценах[23].
Таким образом, сегодня у большинства людей есть благовидные внешние «причины» для своей убежденности, что как самостоятельные личности они незначительны и слабы. Скорее всего, перед лицом огромных экономических, политических, социальных пертурбаций нашего времени они будут спрашивать, как им поступать. Авторитаризм в религии и науке, не говоря уже о политике, становится все более и более приемлемым не только потому, что множество людей прямо и открыто верят в него, но и потому, что по отдельности, индивидуально, они ощущают себя бессильными и полными тревоги. И вот появляется оправдание: что же может сделать отдельный человек, как не следовать за политическим лидером (как произошло в Европе) или подчиниться авторитету традиций, общественного мнения и социальным ожиданиям, как происходит сейчас в нашей стране?
Что забывается в таком «оправдании», так это, конечно, сам факт, что утеря веры в ценность личности и является частично причиной таковых значительных социальных и политических изменений. Или же, если говорить более точно, утеря самости и расцвет коллективистских движений, как мы уже указали, являются результатом таких же подспудных исторических изменений в нашем обществе. Поэтому нам нужно сражаться на обоих флангах: противостоять тоталитаризму и другим тенденциям, направленным на дегуманизацию личности, на одном фланге, и восстанавливать наш опыт и веру в ценность и достоинство личности – на другом.
Ошеломляющая картина утери чувства собственного «я» в нашем обществе дана в короткой новелле современного французского писателя Альбера Камю «Посторонний». Это история француза, который совершенно ничем не примечателен. И на самом деле, его вполне можно назвать «среднестатистическим» современным человеком. Он переживает смерть матери, ходит на работу и занимается обычными вещами, у него есть возлюбленная и сексуальная жизнь. И все это происходит без его прямого решения или четкого осознания с его стороны. Позже он стреляет в человека, и даже в его собственном мозгу нет никакой ясности, выстрелил он по случайности или в целях самообороны. Он подвергается суду по обвинению в убийстве и приговаривается к казни. Все это – с ужасающим ощущением нереальности происходящего: как будто все это происходит с ним, но сам он не действует. Книга пропитана неопределенностью и шокирующим отсутствием ясности в мыслях, напоминающим зыбкую иллюзорность историй Кафки. Кажется, что все происходит во сне, когда человек никак не связан с окружающим миром, с тем, что он делает или что происходит с ним. Он – человек, не имеющий мужества или отчаяния, несмотря на внешне трагические события, которые с ним происходят, потому что у него нет понимания себя. В конце, когда он ожидает смертной казни, у него почти загорелась искра понимания, что было выражено словами Джорджа Херберта[24]:
Безвольный корабль в шторм, врезающийся в каждую волну…
Боже, я говорю о себе.
Почти, но не в полной мере; у него нет достаточного чувства собственного «я», чтобы родилось даже это понимание. Эта новелла – запоминающееся и слегка пугающее отображение современного человека, который является настоящим «посторонним» даже для самого себя.
Менее драматичные иллюстрации к утере значимости собственной личности встречаются повсеместно в современном обществе и стали настолько обычным делом, что мы воспринимаем их как нечто само собой разумеющееся. Например, в наши дни радиопередачи завершаются такой интересной репликой: «Спасибо, что слушали нас». Эта реплика удивительна, если вдуматься. Почему некто, производящий некий развлекательный продукт, дающий нечто, на первый взгляд ценное, благодарит получателя за то, что он это принимает? Принимать аплодисменты – это одно, но благодарить получателя за соизволение слушать и развлекаться – это совершенно другое.
Это означает, что развлекательному продукту придается ценность, или видимость ценности, желанием потребителя; в нашем случае потребители являются их повелителями, их публикой. Представьте Крейслера после отыгранного концерта, благодарящего слушателей за уделенное время! Можно провести параллель между этой ремаркой радиовещателя и придворным шутом, который должен был не только играть представление, но и одновременно умолять своих господ снизойти до развлечения его игрой, – в итоге придворный шут оказывался в максимально унизительной позиции, которую только способно принять человеческое существо.
Понятно, что мы не критикуем конкретно радиодикторов. Эта реплика просто характеризует повсеместный подход в нашем обществе: множество людей судит о ценности своих действий, основываясь не на действиях как таковых, а на том, как они будут восприняты. Как если бы некто должен был бы откладывать свое суждение до того, пока не посмотрит на свою аудиторию. Человек в пассиве, то есть тот, для кого или в отношении кого было произведено действие, обладает властью сделать данное действие эффективным или неэффективным, а совсем не тот человек, кто это действие производит. Так мы получаемся исполнителями, а не личностями, живущими своей собственной жизнью и действующими самостоятельно.
Используя иллюстрацию из сексуальной сферы, представим, что мужчина, осуществляя половой акт, умоляет женщину: «Пожалуйста, испытай удовольствие», – такая тенденция существует на самом деле, хотя в большинстве случаев и на бессознательном уровне, среди мужчин в нашем обществе в гораздо большем объеме, чем это признают. И чтобы проиллюстрировать, как данная тенденция аукается в личных отношениях, можно добавить, что когда мужчина преимущественно заинтересован в удовлетворении женщины, то его раскрепощенность и активная сила не попадают в фокус его внимания, и во многих случаях это как раз и является причиной, почему женщины не получают полного удовлетворения. Неважно, насколько технически подкован жиголо, женщина вряд ли предпочтет его настоящей страсти! Сущность жиголо, позиция придворного шута – когда сила и ценность соотносятся не с действием, а с пассивностью.
Другой пример того, как разрушительна бывает утеря веры в собственное «я» в наши дни, можно наблюдать в ситуациях, подразумевающих юмор и смех. Большинство людей не осознает, насколько тесно взаимосвязаны чувство юмора и самость. В норме у юмора должна быть функция сохранения чувства собственного «я». Это выражение нашей уникальной человеческой способности чувствовать себя субъектами, которых не засасывает объективная ситуация. Это здоровый способ держать «дистанцию» между собой и проблемой, способ отступить в сторону и посмотреть на ситуацию в перспективе. Человек не может смеяться в панике, поскольку в такой момент он поглощен ситуацией, а различие между ним как субъектом и объективным миром вокруг него стерто. Насколько долго человек может смеяться, настолько долго он не в полной мере находится под давлением страха или тревожности. Отсюда и бытующее в народе убеждение, что способность смеяться в минуты опасности – это признак мужества.
В случаях с психически больными людьми в пограничных состояниях: пока у человека присутствует подлинный юмор, то есть пока он способен смеяться или смотреть на себя с мыслью, как некто выразился: «Каким же сумасшедшим я был!» – он сохраняет свою индивидуальную личность. Когда любой из нас, нервнобольной или нет, проникает в суть своих психологических проблем, то его нормальной спонтанной реакцией является смех – озарение типа «ага!». Юмор появляется в результате нового подтверждения чьей-либо самости как субъекта, действующего в объективном мире. Теперь, зная функцию, которую юмор в норме выполняет для человека, давайте зададимся вопросом: каково преобладающее отношение к юмору и смеху в нашем обществе? Наиболее удивительным будет тот факт, что из смеха сделали товар. Мы измеряем смех, звукозаписывающая машина подсчитывает, что в том или ином фильме или радиопередаче было «такое-то количество смеха», как будто смех – это исчисляемое явление, как дюжина апельсинов или корзина яблок.
Несомненно, существуют и исключения. В работах Э. Б. Уайта[25], редкий случай, показано, как юмор может углубить чувство значимости и достоинства читателя и снять шоры с глаз, когда человек противостоит возникающим проблемам. Но в целом в наши дни юмор и смех означают «смешки» в численном выражении, произведенные с помощью кнопочных технологий и адресной доставки. Как фактически и происходит, скажем, с авторами острот и шуток на радио. На самом деле термин «гэг» здесь отлично подходит: «смешки» выступают в качестве «веселящего газа» в яркой фразе Торстейна Веблена[26], чтобы обеспечить притупление чувствительности и восприятия ровно так же, как это делает газ в действительности. Таким образом, смех – это больше побег от тревожности и пустоты в духе страуса, нежели способ обретения новой и более смелой перспективы на жизненном перепутье. Подобный смех, часто звучащий как пронзительный хохот, может иметь функцию простого освобождения от напряжения наравне с алкоголем и сексом. Но опять-таки, как и секс и алкоголь, при использовании в развлекательных целях такой вид смеха оставляет нас такими же одинокими и потерянными, какими мы были и до того. Существует, конечно, и смех карательного характера. Это триумфальный смех, красноречивым признаком которого является отсутствие и намека на улыбку. Так человек может смеяться в ярости, в гневе. Довольно часто мне кажется, что такого типа гримасу видели на лице Гитлера на тех фотографиях, где он должен был «улыбаться». Мстительный смех сопровождает видение себя триумфатором над остальными, а совсем не является показателем нового достижения в развитии собственного «я». Мстительный смех, наряду с количественным смехом разновидности «веселящего газа», отражает юмор людей, которые довольно сильно растеряли чувство достоинства и ценности отдельного человека.
Для некоторых читателей утеря значимости собственной личности на самом деле окажется одним из основных препятствий при слежении за ходом мысли в данной книге. Многие люди, как образованные, так и необразованные, не понимают, насколько важен сейчас вопрос нового обретения чувства собственного «я». Они все еще предполагают, что «быть собой» означает то же, что «самовыражение» означало в 1920-х. И тогда они могут задать вопрос (базируясь на своих предположениях): «Не окажется ли чье-то “я” одновременно неэтичным и скучным?» и «Должен ли человек выражать себя, играя Шопена?». Такие вопросы являются признаком того, насколько далеки мы от понимания задачи «быть собой». Поэтому в наши дни многим людям почти невозможно осознать, что в своем наставлении «познай самого себя» Сократ убеждал, что быть отдельной личностью – самое сложное испытание среди всех. А также им почти невозможно постичь, что имел в виду Кьеркегор, когда заявил: «Рисковать в самом высоком понимании – это именно прочувствовать себя…»
Утрата языка личных коммуникаций
Вместе с утратой чувства собственного «я» был утерян и наш язык для передачи друг другу глубоко личных смыслов. Это один из важных аспектов нынешнего одиночества людей в западном мире. Возьмем для примера слово «любовь» – слово, которое, очевидно, должно быть самым важным для передачи личных чувств. Когда вы используете его, человек, которому вы его говорите, может подумать, что вы имеете в виду голливудскую любовь или сентиментальную эмоцию из популярных песен: «Я люблю свою крошку, моя крошка любит меня», или религиозное милосердие, или дружелюбие, или сексуальное влечение, или что-то подобное. То же справедливо и в отношении почти любого другого важного слова из нетехнических сфер – «правда», «целостность», «мужество», «дух», «свобода» и даже само слово «я». У большинства людей имеются собственные коннотации этих слов, которые могут значительно отличаться от значений этих же слов у соседей, и вот потому некоторые люди даже стараются избегать употребления подобных слов.
У нас есть прекрасный лексикон для технических терминов, как отметил Эрих Фромм; практически любой человек может четко и ясно назвать части двигателя автомобиля. Но когда дело касается значимых межличностных отношений, язык общения утрачен: мы смущаемся и оказываемся практически так же изолированы от мира, как глухонемые, общающиеся с окружающими только посредством языка жестов. У Элиота в его «Полых людях» это звучит так:
Наши шелестящие голоса,
Когда мы шепчем вместе,
Тихи и бессмысленны,
Как ветер в сухой траве
Или шорох мышей по разбитому стеклу
В сухом подвале[27].
Возможно и странно на это указывать, но утрата эффективности языка является симптомом краха исторического периода. Когда исследуешь взлеты и падения исторических эпох, можно заметить, насколько в определенные времена был мощный и богатый язык: например, греческий язык V века до н. э., когда писали свои сочинения Эсхил и Софокл, или английский Шекспира в елизаветинскую эпоху и перевод Библии времен короля Якова I. В другие периоды язык слабый, аморфный, не-вдохновляющий – как, например, в эллинистический период, когда греческая культура была разрознена и находилась в упадке. Я уверен, что этот феномен может стать предметом исследования, которое, понятно, невозможно поместить здесь, – что в случаях, когда культура находится в исторической фазе развития и консолидации, ее язык отражает всю силу и единство; когда же культура находится в процессе изменения, распыления, разрушения, то и язык следом теряет свою силу.
«Когда мне было восемнадцать, Германии было восемнадцать», – сказал Гёте, имея в виду не только то, что идеалы его нации были устремлены к объединению и усилению, но и то, что язык – инструмент его поэтической мощи – также находился на этой стадии. В наши дни изучение семантики имеет исключительную ценность для адекватной передачи смысла. Но по-прежнему не дает покоя вопрос: почему мы должны так много говорить о значении слов, когда мы выучили язык друг друга, но у нас не осталось времени и сил для коммуникации.
Существуют и другие формы коммуникации помимо слов – искусство и музыка, например. Изобразительное искусство и музыка – это голоса тонко чувствующих провозвестников, передающих свои глубоко личные смыслы другим членам этого общества, а также другим обществам и даже в другие исторические эпохи. Но вновь в современном искусстве и музыке мы находим язык, посредством которого не общаются. Если большинство людей, даже образованных, взглянут на современное искусство в отсутствие ключевого знания, доступного лишь немногим, то они практически ничего не поймут. Перед ними на выбор все стили – импрессионизм, экспрессионизм, кубизм, реалистическое и беспредметное изобразительное искусство. Мондриан выражает свое послание в квадратах и треугольниках, а Джексон Поллок – в «доведенных до абсурда» брызгах краски, хаотично разбросанных на больших полотнах, где единственной подписью является дата окончания работы. Я, конечно, не критикую этих художников, работы которых, бывало, доставляли мне удовольствие. Но не подразумевает ли это нечто очень важное о нашем обществе, когда талантливые художники могут коммуницировать только посредством такого нераспространенного языка?
Если вы посетите Лигу студентов-художников Нью-Йорка – где, возможно, собралась самая большая группа выдающихся деятелей американского искусства в лице учителей и самая колоритная группа студентов, – то удивитесь, что, переходя из студии в студию, где студенты пишут практически в любом стиле, вам нужно будет перенастраивать чувственное восприятие буквально каждые двадцать шагов. В эпоху Ренессанса обычный человек мог смотреть на работы Рафаэля, Леонардо да Винчи или Микеланджело и чувствовать, что картина передает ему сокровенный смысл бытия и его собственной жизни в частности. Но если бы неискушенный человек прогулялся сегодня по галереям на 57-й улице Нью-Йорка и увидел, например, выставку работ Пикассо, Дали и Марина, то он бы согласился, что в этих работах транслировалось нечто важное, но был бы абсолютно уверен, что только Бог и сам художник знают, что именно. Он даже, вполне возможно, был бы смущен и где-то раздражен.
Ницше говорил, что личность узнают по ее «стилю», иначе говоря, по уникальному «паттерну», придающему любой деятельности этой личности подспудные единство и отличимость. То же самое частично применимо и к культуре. Но когда мы задаемся вопросом, каков «стиль» современности, то обнаруживаем, что нет ни одного стиля, который мы можем назвать современным. Единственное, что объединяет все эти многочисленные движения в искусстве, начиная с великих работ Сезанна и Ван Гога, – это их отчаянное стремление прорваться сквозь лицемерие и сентиментальность искусства XIX века. Сознательно или нет, в своих работах они искали некий способ выразить себя, основываясь на прочном реализме и самостоятельном опыте изучения мира. Но за этим отчаянным поиском честности, который больше относится к Фрейду и Ибсену в их сферах интересов, есть только сборная солянка из стилей. Всячески подчеркивая тот факт, что время еще не расставило все по местам в современности, как оно уже сделало, скажем, для Ренессанса, все же осмелимся утверждать, что эта сборная солянка – показатель разобщенности нашего времени. Диссонирующие, пустые картины, как и многое в современном искусстве, таким образом, являются честными портретами состояния умов эпохи. Как будто бы каждый истинный художник неистово пробовал разные языки, чтобы увидеть, какой из них донесет музыку формы и цвета для его окружения, но единого языка не существует. Мы видим такого гиганта, как Пикассо, сменяющего на протяжении жизни один стиль за другим, частично как отражение меняющегося характера последних четырех десятилетий в западном обществе, а частично – как человек, настраивающий рацию посреди океана в тщетной попытке найти волну, на которой он сможет общаться с другими людьми. Но художники – и все мы остальные тоже – остаются в духовной изоляции и смятении, потому мы и маскируем свое одиночество, обсуждая с людьми вещи, для которых, для которых у нас есть язык: сериалах, деловых сделках, последних новостях. Мы запихиваем наш сокровенный эмоциональный опыт все глубже, становясь таким образом все более одинокими и опустошенными.
«Природе мы и чужды, и немилы…»
Люди, потерявшие чувство самоидентификации, также склонны к утрате ощущения связи с природой. Они теряют не только опыт органической связи с неживой природой, например деревьями и горами, но также теряют некоторую способность к эмпатии в отношении живой природы, то есть к животным. В психотерапии люди, ощущающие пустоту, часто сознают, каким может быть живой отклик на красоту природы, чтобы понимать, чего они лишаются. Они могут с грустью отмечать, что в то время как других трогает великолепие заката, они относятся к нему достаточно прохладно; и хотя другие находят океан магическим и прекрасным, эти люди не чувствуют практически ничего, стоя на камнях на побережье.
Наша связь с природой разрушается не только из-за опустошенности, но и из-за тревожности. Девочка, вернувшаяся из школы после лекции о защите при взрыве атомной бомбы, спросила: «Мама, мы можем переехать куда-либо, где нет неба?» К счастью, ужасающий, но и изобличающий вопрос этого ребенка – больше аллегория, чем иллюстрация, однако он достаточно хорошо демонстрирует, как тревожность заставляет нас отрываться от природы. Современный человек, напуганный бомбами, которые он сам же и создал, обязан скрыться от неба и спрятаться в пещерах – должен оградить себя от небес, традиционно считающихся символом необъятности, воображения, освобождения.
Если говорить на более рутинном уровне, наша точка зрения заключается в том, что если человек ощущает себя пустым внутри, как это и происходит с огромным количеством современных людей, то и природу вокруг себя он воспринимает такой же пустой, высушенной, мертвой. Два восприятия пустоты – две стороны одного и того же ущербного отношения к жизни.
Мы глубже поймем, что именно означает для человека потеря контакта с природой, если оглянемся назад и проследим, как отношения с природой процветали в Новое время, а затем угасли. Одной из главных характеристик Ренессанса в Европе был бурный рост интереса к природе во всех ее проявлениях: к животным, деревьям или даже к неживой форме звезд и краскам неба. Это прекрасное новое чувство можно видеть в работах Джотто в эпоху Проторенессанса. Если после созерцания стилизованных и грубых средневековых изображений природы вы внезапно взглянете на фрески Джотто, то будете удивлены обилием милых овечек, игривых собачек, обаятельных осликов как неотъемлемой части человеческой жизни. И вы также будете удивлены, узнав, что, в отличие от других художников Средних веков, Джотто изображал горы и деревья в их природной форме, примечательные именно своей натуральной красотой, а не каким-либо символическим религиозным смыслом, и что, также на контрасте со средневековым искусством, он изображал людей, переживающих веселье, горе, негу как личные эмоции. Его работы ярче чем слова подтверждают, что если человек ощущает себя индивидуальной личностью, остро чувствующей связь с жизнью, то он также ощущает тесную связь с животными и природой.
Новое понимание природы проявилось и в интересе Возрождения к человеческому телу. Подтверждение этому можно увидеть в чувственности историй Боккаччо, в мощных и гармоничных телах на картинах Микеланджело, в отношении к физическому как части многогранного, органического восприятия жизни в драмах Шекспира. Помимо прочего, это проявилось и в новом интересе науки к изучению природы. Таким образом, одним из проявлений силы титанов эпохи Возрождения – этих «людей мира» – была их способность глубоко чувствовать природу.
Но к XIX веку интерес к природе стал исключительно техническим. Больше всего человек думал о том, чтобы обуздать природу и управлять ею. Как образно выразился Пауль Тиллих, мир потерял свои волшебные чары. Следует признать, что этот процесс разочарования начался намного раньше – в XVII веке, когда Декарт учил, что тело и разум следует разделить, что объективный мир физической природы и тела (который можно измерить и взвесить) радикально отличается от субъективного мира человеческого сознания и «внутреннего» опыта. Практическим результатом такого деления стало то, что субъективный, «внутренний» опыт – «психическая» сторона дихотомии – оказался, главным образом, на полке, в то время как современный человек с огромным успехом устремился за механическими, измеряемыми аспектами опыта. И так к XIX веку природа в большинстве случаев стала обезличенной, если говорить о науке, или объектом, поддающимся счету в целях зарабатывания денег, когда, например, географы стали создавать карты морей для коммерческих целей.
Очевидно, что когда мы указываем, что излишняя концентрация на вещах, которые можно было подсчитать или переработать, шла рука об руку с ростом индустриализма и буржуазной торговли, мы не критикуем машины и технический прогресс как таковые. Мы просто стараемся указать на исторический факт, что в этом развитии природа отделилась от субъективной, эмоциональной жизни отдельного человека.
В начале XIX века Уильям Вордсворт[28], как и другие, четко видел эту утрату связи с природой, и он также замечал чрезмерный акцент на коммерциализации, которая стала отчасти ее причиной, и пустоту, которая станет ее итогом. Он описал происходящее в своем известном сонете:
Чрезмерен мир для нас: приход-расход
Впустую наши расточает силы.
Природе мы и чужды, и немилы:
Сердец опустошили мы оплот.
Грудь океана лунный свет зальет;
Взовьются ветры с ревом, легкокрылы
(Сейчас бутоны никнут их, унылы) —
Что толку? В нас – сплошной разлад, разброд.
Ничем нас не пронять. О Боже, мне
Языческой религии забытой
С младенчества служить бы! По весне
Простор зеленый был бы мне защитой;
Мне б чудился Протей в морской волне
И дул при мне Тритон в свой рог извитый[29].
Такие мифологические существа, как Протей и Тритон, вряд ли возникли в творчестве Вордсворта только как плод поэтического воображения. Эти фигуры олицетворяют собой силы природы. Протей – бог, постоянно меняющий форму, – является символом моря, беспрестанно изменяющего свои движения и цвет. Тритон – бог, чей рог сделан из морской раковины, и его музыка – это гул, который слышен в больших раковинах, если приложить их к уху. Протей и Тритон – непосредственные примеры того, что мы потеряли, а именно способность ощущать себя и свои настроения в природе, относиться к природе как к обширной грани нашего собственного опыта.
Дихотомия Декарта дала современному человеку философскую базу для того, чтобы избавиться от веры в ведьм, что в значительной степени повлияло на фактическое преодоление чародейства в XVIII веке. Любой мог бы согласиться, что это – важное достижение. Но вместе с этим мы избавились от веры в фей, эльфов, троллей и других волшебных существ, населяющих леса и землю. В общем, это тоже считалось достижением, поскольку помогло очистить человеческое сознание от «предрассудков» и «магии». Но я уверен, что это была ошибка. Фактически, избавившись от фей, эльфов и их соплеменников, мы на самом деле обеднили свои жизни, а обеднение – не лучший способ очистить человеческое сознание от предрассудков. Есть рациональное зерно в старой притче о человеке, который прогнал из своего жилища злого духа. Но дух, прознав, что дом свободен и чист, вернулся снова, да еще привел с собой других семерых злых духов. Таким образом, положение этого человека стало хуже, чем было изначально. Ведь именно пустые и «свободные» люди охочи до новых и еще более деструктивных суеверий нашего времени: веры в тоталитарную мифологию, энграммы, конец света. Наш мир стал свободным от иллюзий. А это означает утрату нашей связи не только с природой, но и с самими собой.
Как человеческие существа, мы глубоко связаны с природой, но не только потому, что фактически состоим из тех же химических элементов, что и воздух, земля, трава. Мы соотносимся с нею в миллионе других аспектов, проявляющихся в жизни: ритмичная смена времен года или дня и ночи, например, отражается в наших телах голодом и насыщением, сном и бодрствованием, сексуальным влечением и удовлетворением и еще многими способами. Протей может быть воплощением изменчивости моря, поскольку он символизирует то, что у нас с морем общего, – изменение настроения, многоликость, своенравие и приспособляемость. В этом отношении, когда мы устанавливаем связь с природой, то всего лишь возвращаем свои корни в их родную почву.
Но, с другой стороны, человек весьма отличается от остальной природы. У него есть осознание себя. Его чувство личностной идентичности отличает его от остального живого и неживого мира. Но к личностной идентичности человека природа относится с полным безразличием. И этот важный аспект в наших отношениях с природой ставит во главу угла основную тему данной книги – человеку необходимо осознавать себя. Каждый должен быть способен заявить о своем «я», несмотря на обезличенность природы, и заполнить ее безмолвие своей внутренней «живостью».
Чтобы полностью соотносить себя с природой и не быть поглощенным ею, нужно иметь сильное «я», то есть стойкое ощущение личностной идентичности. Ибо в безмолвии и неорганических проявлениях природы действительно таится немалая угроза. Если стоишь, например, на уступе утеса и смотришь на волны, бьющиеся о берег, и в полной мере осознаёшь, что у моря никогда «нет слез для ран других и не заботит его, что думают другие», что жизнь твоя может исчезнуть незаметно для грандиозного, непрекращающегося химического процесса сотворения мира, то чувствуешь угрозу. Если предаться созерцанию далеких горных вершин, проникнуться их величием и бездной и в то же время четко понимать, что гора «никогда не была другом и не обещала того, что дать не могла», что при падении с такой горы у ее каменного подножия от человека останутся лишь мелкие кусочки, а его исчезновение как личности не оставит на этих гранитных отрогах ни малейшей царапины, то становится страшно. Это и есть широко известный страх «ничтожности», «небытия», который мы испытываем при полном отказе от связи с неорганическими проявлениями природы. А напоминание себе, что «всё есть прах и во прах возвращается», дает слабое утешение.
Подобный опыт общения с природой приводит большинство людей в трепет. Они бегут от этого страха, ограничивая свое воображение, обращая свои мысли к практичным и рутинным мелочам, например к выбору меню на обед. Или защищаются от всепоглощающего страха небытия «превращением» моря в человека, который не причинит вреда, или укрываются в некоем подобии веры в личное Провидение, повторяя себе: «Ангелам своим заповедает о Тебе… да не преткнешься о камень ногою Твоею». Но в конце концов подобное бегство от тревоги и попытки рационализировать пути выхода из нее только делают человека еще слабее.
Как уже упоминалось, чтобы соотносить себя с природой через искусство, требуется развитое чувство собственного достоинства и завидное мужество. Но, в свою очередь, утверждение собственной идентичности над неорганической составляющей природы приводит к росту силы личного «я». Но здесь мы зашли слишком далеко в рассуждениях – то, как развивается эта сила, мы будем рассматривать в следующих главах. На данном этапе лишь подчеркнем, что утрата связи с природой идет рука об руку с утратой чувства собственного достоинства. «Природе мы и чужды, и немилы» как описание многих современных людей – это признак ослабленной и истощенной личности.
Утрата ощущения трагедии
И наконец, следствием и доказательством потери нами уверенности в ценности и достоинстве человека становится утрата ощущения трагической значимости человеческой жизни. Поскольку именно ощущение трагедии – это обратная сторона веры в важность человеческой личности. Трагедия подразумевает глубочайшее уважение к человеческому существу и почитание его прав и судьбы. В противном случае не имеет совершенно никакого значения, проиграют или выстоят в своей борьбе Орест, или Лир, или вы, или я.
В предисловии к пьесе «Смерть коммивояжера» Артур Миллер оставляет несколько глубоких комментариев по поводу отсутствия трагедии в наши дни. Он пишет: «Трагический персонаж – это тот, кто готов положить свою жизнь, если потребуется, чтобы защитить одну вещь – чувство собственного достоинства». И еще: «Право на трагизм – это условие в жизни; условие, при котором личность человека имеет возможность расцвести и реализовать себя». Такие условия существовали в те периоды западной истории, когда были написаны самые великие трагедии. Стоит только взглянуть на Грецию V века, когда Эсхил и Софокл создали мощные трагедии об Эдипе, Агамемноне и Оресте, или Англию Елизаветинской эпохи, когда Шекспир подарил нам Лира, Гамлета и Макбет.
Но в наш век пустоты трагедии стали сравнительно редкими. А если их и пишут, то трагическим аспектом в них является самый факт, что человеческая жизнь абсолютно пустая, как в драме О’Нила[30] «Продавец льда грядет». Действие этой пьесы происходит в салуне, а действующие лица в ней – алкоголики, проститутки и, в качестве главного персонажа, человек, который по ходу пьесы теряет рассудок, – едва ли могут вспомнить периоды в жизни, когда они действительно верили во что-нибудь. Именно эхо человеческого достоинства в бесконечной пустоте придает этой драме силу добиться эмоций ужаса и жалости, присущих классической трагедии.
«Смерть коммивояжера» Артура Миллера, которая уже упоминалась ранее, сама по себе является одной из немногих настоящих трагедий об обычных людях – не алкоголиках или психопатах, – создающих ту социальную ситуацию в стране, из которой многие из нас и появились впоследствии. (В киноверсии этой драмы Вилли Ломан, коммивояжер, к сожалению, показан убогим. Те, кто знаком только с фильмом, должны представить Вилли в более широком контексте, чтобы оценить его подлинный трагический пафос.) Он был человеком, который всерьез воспринимал идеи общества о том, что преуспевают те, кто много и тяжело работает, что экономический прогресс – это реальность и что если у кого-то есть «правильные» связи, это приведет к успеху и спасению. Нам, зная финал, достаточно просто развенчивать иллюзии Вилли и подшучивать над его невысказанными карьеристскими ценностями. Но суть не в том. Единственная вещь, которая имеет значение, заключается в том, что Вилли верил. Он всерьез воспринимал свое собственное существование и мог резонно ожидать от жизни того, чему его учили. «Я не утверждаю, что он великий человек, – говорит его жена о размолвке Вилли с сыновьями, – но он человек, и сейчас с ним происходит нечто страшное. И это нельзя оставить без внимания». Трагический факт здесь заключается не в том, что Вилли – человек, сравнимый по величию с Лиром или обладающий внутренним богатством, как у Гамлета; «он лишь небольшое суденышко в поисках причала», – как и говорит его жена. Но это трагедия исторического периода: если помножить такого Вилли на сотни и тысячи отцов и братьев, которые так же верили в то, чему их учили, но в эпоху перемен обнаружили, что все это не работает, то этого окажется достаточно, чтобы трястись от страха и жалости, как это бывало в старых трагедиях. «Он никогда не знал, кем он был», – а он был тем, кто всерьез воспринимал свое право знать.
Миллер пишет, что «ущербность или надлом в трагическом персонаже – это на самом деле ничто, и так и должно быть, – но важно его врожденное нежелание оставаться пассивным перед лицом того, что он считает вызовом своему достоинству, своему видению собственного правового статуса. Только пассивные, только те, кто принимает свою судьбу без активного сопротивления, и являются “неущербными”. Большинство из нас в этой категории». Продолжая, Миллер указывает, что воздействие трагедии, которая потрясает нас, «рождается из подспудного страха быть вытесненным, катастрофы, происходящей из-за нашего отрыва от выбранного нами представления, кто и что мы в этом мире. В настоящее время этот наш страх очень сильный, и, возможно, даже сильнее, чем когда-либо»[31].
Но давайте не будем думать, что мы здесь выступаем в защиту пессимистического мировосприятия, когда жалуемся на утрату ощущения трагедии. Наоборот, Миллер отмечает: «Трагедия подразумевает больше оптимизма в своем авторе, чем комедия, и… в конечном счете должна бы подкреплять самые радужные представления стороннего наблюдателя о человеческом существе». Поскольку трагическое восприятие означает, что мы всерьез воспринимаем свободу человека и его потребность в самореализации. Оно демонстрирует нашу веру в «нерушимую волю человека к достижению своей человечности».
Знание человеческой природы и результаты анализа человеческих бессознательных конфликтов, раскрытых в психотерапии, дают новую почву для веры в трагические аспекты человеческой жизни. Психотерапевт, наделенный привилегией быть личным свидетелем внутренней борьбы некоторых людей и, зачастую, их тяжелых и горьких сражений с самими собой и с внешними силами, покушающимися на их достоинство, проникается новым уважением к этим личностям и получает новое понимание потенциальной гордости человеческого существа. Более того, в своей работе бесчисленное количество раз в неделю он получает подтверждение того, что когда люди наконец принимают тот факт, что удачно врать сами себе они не могут, и воспринимают себя всерьез, они раскрывают в себе доселе неизвестные и зачастую удивительные живительные силы.
Получившаяся в этой главе картина причин болезни нашего времени дает в сумме гнетущий диагноз. Из положительного тут только то, что у нас нет другого выхода, кроме как двигаться вперед. Мы как те люди, находящиеся на середине пути в психоанализе, чьи защиты и иллюзии уже разбиты, и единственный их выбор – это продвигаться дальше в поисках чего-то лучшего.
Мы – здесь я имею в виду всех и каждого вне зависимости от возраста, кто в курсе исторической ситуации, в которой мы живем, – не «потерянное» поколение 1920-х годов. Термин «потерянное» в отношении тех, кто жил в тот период подросткового бунта после Первой мировой войны, означал, что человек был временно вдали от дома и мог туда вернуться в любое время, когда ему становилось слишком страшно от самостоятельного существования. Но мы – поколение, которое вернуться не может. В середине XX века мы – как пилоты в трансатлантическом рейсе, которые уже пересекли точку невозврата, у кого нет топлива в достаточном количестве, чтобы повернуть назад, поэтому должны двигаться вперед вне зависимости от штормов и других опасностей.
Какая в этом случае перед нами стоит задача? Все выводы четко изложены в приведенном выше анализе: мы обязаны заново открыть в себе источники сил и целостности. Естественно, это неразрывно связано с открытием и принятием как в самих себе, так и в обществе ценностей, которые будут служить ядром такого объединения. Но никакие ценности не будут действительными ни в отдельной личности, ни в обществе в целом, если у человека отсутствует первичная способность оценивать значимость, то есть выбирать и присваивать ценности, согласно которым он будет жить. Это индивидуальная обязательная работа, и таким образом он будет помогать выстраивать фундамент для нового конструктивного общества, которое в итоге получится из нашего неспокойного времени, как когда-то Ренессанс вырос из разобщенности Средневековья.
Однажды Уильям Джеймс[32] заметил, что тем, кто хочет сделать мир вокруг себя здоровее, лучше всего начать с себя. Можно пойти дальше и отметить, что открытие центра силы внутри себя – это в конечном счете лучшее, что мы можем дать другим людям. Говорят, что когда норвежский рыбак попадает в водоворот Мальстрём, то он сам тянется вперед к водовороту и старается кинуть в него весло. Если у него это получится, то Мальстрём стихнет, а рыбак со своей лодкой смогут выйти из него целыми и невредимыми. Ровно так же один человек с врожденной внутренней силой оказывает большой успокаивающий эффект на паникующих людей вокруг себя. Это то, что нужно нашему обществу. Не новые идеи и изобретения, которые важны сами по себе, не гении и супермены, а люди, которые могут быть, то есть люди, у которых есть внутри центр силы. И наша задача в этих главах будет состоять в том, чтобы пытаться найти источники этой внутренней силы.