Глава 5
Может, вы нагрели кого-то на кучу «бабок», а этот кто-то носит спортивные костюмы за три сотни баксов, и весь его бизнес — в гроссбухе, куда никому не известным шифром записываются должники из ломбарда, бара и бильярдной. Может, вы переспали с чьей-то женой, пока муж мотает срок в тюрьме. Этому парню сам чёрт не брат, и он поклялся отыскать вас, когда выйдет на волю. Или он — стремительно лысеющий карьерист возрастом чуть за тридцать. Сколько раз неизвестные злоумышленники со стоянки обсирали его драгоценную тачку, сколько раз игнорировали официантки в коротких юбках, сколько раз унижал негодяй-босс… И вот парень решил сорваться — на вас.
Короче говоря, вам нужно исчезнуть.
Возможно, вы найдёте умирающего примерно вашего возраста с подходящими паспортными данными, желательно без семьи и друзей, который за пару сотен согласится продать своё имя. Возможно, но маловероятно. Поэтому придётся начать с самого начала.
Выберите фамилию. Можно ходить по кладбищам и антикварным салонам, покупать старые газеты и читать некрологи. Фамилия должна быть распространённой, но не слишком, простой в звучании, написании и забывании: Нортон, Диллон, Харрис.
Хорошо подходят «профессиональные» фамилии: Купер, Портер, Тейлор, Тэтчер, Барбер, Фармер.
Или что-нибудь материально-вещественное: Вуд, Силвер, Стил.
Связанное с флорой: Бранч, Филдз, Уид.
Или с фауной: Вулф, Берд, Кроу, Хок.
Выбирайте фамилию-звание: Шериф, Сейдж, Поуп, Прист.
Или фамилию-цвет: Браун, Блэк, Уайт, Грин.
Такую, чтобы, услышав, через секунду забыть и никогда не вспомнить. Безутешные пары ищут детей, а вам придётся искать родителей.
Нужно свидетельство о рождении — напишите заявление в окружной архив. Скажут, такой информации не имеется, — настаивайте, твердите, что это ошибка. У меня есть список из сорока пяти больниц и окружных архивов, на которые добропорядочные граждане подали в суд за ненадлежащее обслуживание и пренебрежение обязанностями. Теоретически может пройти даже мошеннический запрос, особенно если сотрудники архива боятся скандала, который способна вызвать очередная задержка с ответом. Однажды мне повезёт, и очередная смена имени совпадёт с пожаром в окружном или больничном архиве. Ждать самого свидетельства придётся довольно долго, зато личность заявителя не проверяется.
При необходимости я могу сделать свидетельство о рождении. Минут за двадцать пять без учёта времени на старение — в тех случаях, когда под рукой нет готовых образцов старой бумаги. Можно использовать крепкий кофе, чай или отвар цикория комнатной температуры, срок замачивания — один час. Второй вариант — прилепить бумагу к окну недели на две. Положите листы в файл, соскребите с гвоздя немного ржавчины и подождите, пока влажность сделает своё дело. Нагрейте согнутую скрепку и поставьте червоточины. Водяные знаки наносятся с помощью силиката натрия и «печати» из линолеума. Без них нельзя: канцелярские крысы обожают подносить бумажки к свету. Нужно быть очень-очень аккуратным. Однажды я видел, как один парень подавал «левое» свидетельство тётке из социального обеспечения. С оформлением он явно переусердствовал, в итоге документ был похож на карту Острова сокровищ.
Отработайте новую подпись: тут главное не спешить и добиться естественной лёгкости. Хорошим подспорьем станут старые школьные ежегодники, открытки, тетради, семейные Библии — в общем, все то, что старьёвщики складывают в коробку из-под гаванских сигар и продают по пятьдесят центов за штуку. Посмотрите, как пишутся имена, как присоединяются одна к другой буквы. Высокие уверенные чёрточки на «г.», наклон вправо. Никаких петель и завитушек — слишком надменно. Имя не перечёркивать, низких точек над «i» не ставить — слишком подавленно. Сочините подпись, распишитесь левой рукой, переверните лист, затем перейдите на правую руку и так далее. Главное тут — собственный стиль и тренировки, тренировки и ещё раз тренировки!
Затем сожгите все образцы, черновики и бумагу, что под них подкладывали. Рвать, спускать в мусоропровод, выкидывать в урны на другом конце города или доверять шреддеру категорически запрещено.
В конце концов я стал оказывать услуги, и совершенно напрасно. Джимми и К° представляли меня как «подделывателя», иногда приправляя эпитетами вроде «шикарный» или «классный», наверное, чтобы почувствовал собственную важность. Мне это не нравилось, и я сказал об этом Джимми. «И как же тебя тогда называть?»
В приливе откровенности проболтался одной девушке, что в детстве мечтал стать человеком-змеёй. Помню, видел по телевизору парня, который, согнувшись чуть ли не вшестеро, уместился в герметичном ящике размером с рюкзак. Он просидел там два часа, якобы не дыша, потом ящик вскрыли, и из него выполз некто, похожий на каракатицу, однако нормально дышащий и без всяких переломов. Не знаю чем, но этот человек близок мне и моему нынешнему занятию.
Однажды на стоянке управления автомобильным транспортом ко мне подошёл незнакомец и сказал, у него есть кое-что интересное. Скорее всего этот тип промышлял, сбывая свой товар нелегалам, и почему-то его внимание привлёк я. В салоне «кадиллака» семьдесят седьмого года выпуска, огромного, как притон, и такого же подозрительного, одуряюще пахло фастфудом и потом, и меня чуть не вырвало. Вертя колесики на кодовом замке чемоданчика, «Эдди» поинтересовался, не коп ли я.
— Конечно, нет!
— Всё что угодно, братан, всё что угодно. Хочешь права или чистый штраф-талон, без отметок о вождении в нетрезвом виде? На, смотри!
Ясно, передо мной гремучая помесь сутенёра, шестёрки и зазывалы. Одни за другими показывает права на имя Санчеса, Лопеса, Гонсалеса и так далее. Мексиканцы на фотографиях как на подбор смуглые и средней комплекции. Меню богатейшее: пустые карточки соцстраха, грин-карты, свидетельства о вакцинации и крещении. Порывшись в пёстрой стопке документов, я выбрал свидетельство о рождении, на первый взгляд совершенно безупречное.
— На любое имя, братан, — снова начал пропахший гамбургерами зазывала. — Хочешь, на пару лет старше сделаем? Нет проблем!
Свидетельство о рождении на имя Карлоса Мейи, родившегося в 1946 году в восточном Лос-Анджелесе, слегка пожелтело от времени (или чая), но текст сохранился прекрасно.
— Всё тип-топ, комар носа не подточит! Мой приятель — настоящий профессионал, — уверял «Эдди».
Я поднёс свидетельство к свету, так чтобы проступили водяные знаки. «Не содержит кислот» — ярко сияло на пожелтевшем листочке. Швырнув свидетельство в чемоданчик, я вышел из машины и захлопнул тяжёлую, как в банковском хранилище, дверцу.
— Эй, братан, вернись! Сторгуемся!
— Скажи приятелю, пусть водяные знаки проверит, — заглянув в окно «кадиллака», посоветовал я.
«Эдди» сделал большие глаза, будто никогда о таких не слышал.
— И напомни ему: в 1946 году документы шариковой ручкой не подписывали.
— Где вы выросли, Дэниел?
Меня зовут Дэниел Джон Флетчер, родился шестого ноября 1961 года в Корнуоллисе, штат Орегон. В июне 1978 года окончил среднюю школу. Отец, Карл Флетчер, умер от аневризмы мозга, когда мне было семнадцать. Мать, Элейн Флетчер, пережила его на семь лет и умерла естественной смертью. Я младший из троих детей; у меня есть старший брат Райан и сестра Эмили. У них свои семьи, а у Эмили — ещё и маленькая дочка.
— В Корнуоллисе, штат Орегон.
Меня зовут Дэниел Флетчер. Я был неплохим студентом со средней успеваемостью, особо не блистал, но и проблем не создавал. Подтверждённых данных об участии во внеклассной работе не имеется, зато, по неподтверждённым, я играл в приходской баскетбольной команде. Учёба меня особо не интересовала, хотелось выбраться из Орегона и увидеть, как живут в больших городах вроде Сиэтла, Нью-Йорка и Сан-Франциско, а родители мечтали, чтобы я поступил в технический колледж.
Об Орегоне могу рассказывать часами: площадь — 7 919 квадратных километров, средняя высота над уровнем моря — 108,55 метра. В тридцати шести округах пронзают 2 617 778 человек. В воскресенье, 14 февраля 1859 да, Орегон стал тридцать третьим присоединившимся Союзу штатом. Да, память у меня что надо.
Неизвестно, существовал ли когда-нибудь дом, указанный мной в свидетельстве о рождении. Естественно, учёл нумерацию на участке шоссе, где после войны вырос жилой комплекс, который усилиями среднего класса превратился в настоящее гетто с самым высоким в округе уровнем преступности, а потом уже бульдозерами и строительными бригадами — в гипермаркеты и торговые центры В среднем на подобные метаморфозы уходит лет сорок-пятьдесят.
— Ваши родители по-прежнему там живут?
— Они там похоронены. — Опускаю глаза, показывая, как непросто мне об этом говорить.
— Когда это случилось?
— Папа умер, когда мне было семнадцать, мама — семью годами позднее. — Снова изучаю светлый линолеум. Решив, что нервный жест не помешает, убираю с глаз волосы.
— От чего умер ваш отец?
— От аневризмы мозга, — чуть слышно отвечаю я.
— С его смертью связаны какие-то особенные переживания? — Эксперт ёрзает на стуле, теперь он копирует мою позу: слегка наклонился вперёд, стопы на полу, локти на коленях, когда не пишет, естественно. Думает, чем больше сочувствия, тем быстрее я расколюсь.
— После уроков я подрабатывал: мыл посуду в кафе, тогда мама и позвонила.
Историю я готовил долго и тщательно, сверяясь с картой Корнуоллиса, датами и данными о госпитализации в местную больницу. Целых четыре ночи без сна пролежал в тёмной комнате, под аккомпанемент работающих на полную мощность кондиционеров снова и снова прогоняя фильм под названием «Юность Дэниела Флетчера».
— Домой я примчался, как раз когда папу заносили в машину «скорой помощи». Глаза у него были полуоткрытые и влажные, будто он долго плакал, а кожа ярко-красная. Я поехал в больницу, но папу не довезли: по дороге он умер.
— А ваша мать? — тактично понизив голос, допытывается Карлайл. «Доверься! Я понимаю тебя, как никто другой».
— После папиной смерти она как-то сникла, потеряла ко всему интерес, даже перестала донимать меня колледжем. А потом у неё случился инсульт.
— Она от него умерла?
— Угу. На похороны я летал в Орегон и провёл там примерно неделю, помогая Эмили разбирать вещи и готовить дом к продаже.
— А ваш отец не жаловался на головную боль?
— Да, в основном когда я был маленьким. Он пил какое-то лекарство; какое именно, не помню.
Ложь! Надеюсь, Карлайл не совсем чокнутый и при составлении отчёта не станет проверять историю болезни Карла Флетчера.
— Чем занимался ваш отец?
Джон Уинсент-старший пил, работал грузчиком, пил, водил грузовик, пил, перепродавал подержанные мотоциклы, пил, исчезал на несколько месяцев, а то и на год, пил… По словам мамы, он искал золото на Аляске. Обычная сказочка для детей, чтобы не стыдились своего папы. Конечно, он самый хороший! Регулярно звонит и посылает открытки.
— Он был окулистом, вроде неплохим. Помню, постоянно получал какие-то грамоты и премии за профессиональные успехи. А ещё папа занимался благотворительностью, «гуманист и филантроп» — вот как его называли в городе.
Папа был похож на джазового трубача Чета Бейкера на полпути от миловидного красавчика до скрюченного скелета, вколовшего себе лошадиную дозу героина. Джон Уинсент-старший к наркотикам не притрагивался, зато почти всё остальное перепробовал. Женщины, бильярд, мотоциклы, машины, драки с копами… Хотя от многолетнего пьянства болевой порог у него был что надо.
Губы изгибаются в улыбке: зачем эксперту правда, ещё расстроится.
— Что смешного? — удивляется Карлайл.
— Помню, в детстве в магазинах продавали игру: на экран телевизора накладывался пластиковый трафарет, чтобы можно было и раскрашивать, и мультфильмы смотреть. Сколько я ни просил, папа мне её не покупал, дескать, нечего глаза портить. Потом её сняли с производства, но я ещё долго на него дулся.
— Как думаете, наверное, он и ружье бы вам не купил! — улыбается Карлайл. Похоже, эксперт устал, но сейчас ему это на руку: я решу, что психиатр расслабился, и сболтну что-нибудь лишнее.
— Ни ружей, ни дротиков! — подыгрываю я.
Суть он ухватил: ностальгия и детские, давно пережитые обиды на родителей. Карлайл хочет сменить тему, что очень кстати: готовых «воспоминаний об отце» почти не осталось, а импровизирую я не всегда удачно.
Расслабленно вытягиваю ноги, начинаю говорить громче — пусть видит: я спокоен и ни о чём не тревожусь.
— Хорошо, перейдём к вашей маме. Она работала?
Мама была официанткой в кофейне и водила школьный автобус. Не пила — по крайней мере при нас с Шелли. Когда папа уезжал, она встречалась с посетителями кофейни. Даже малышом я понимал, что моя мама — красавица. Вечерами её частенько не было дома, особенно по выходным. Может, ей хотелось отвлечься от скуки или подзаработать на карманные расходы — точно не знаю. Как подумаю об этом, начинает болеть горло, поэтому лучше не думать.
Если папы не было дома, после школы я бежал в кофейню. Мама давала мне большой бутерброд с ветчиной, бутылку лимонада и сажала у дальнего конца стойки делать уроки или рисовать. Жирный, с вечной сигаретой в зубах администратор, имени которого я так и не запомнил, любил галстуки-боло и рубашки с перламутровыми пуговицами. Тёмные баки волосатыми Флоридами спускались на толстые щёки. Со мной он держался очень приветливо, маму никогда не ругал. Став постарше, я разобрался, что к чему. С работы её не увольняли, и с каждым днём она тащила из кофейни всё больше вкусностей для нас с Шелли.
Домашние задания я не делал никогда, даже ту малость, что задавали в начальных классах. Переворачивая детские салфетки, рисовал сложные лабиринты, многогранники или копировал бледные разводы шпона на барной стойке. На внешней стороне салфеток были картинки для раскрашивания или точки, которые предлагалось соединить, чтобы получилась машинка или цветок, но у меня они никакого интереса не вызывали.
Ещё я придумал игру: сидя по другую сторону стойки, наблюдал за официантками, которые подходили обсчитать заказ, заглядывал в их записи — цифры были вверх ногами, но меня это не смущало, — быстренько прикидывал в уме, а затем сверялся с кассовым аппаратом. Долго играть не получалось: подходила мама, ругала, что снова ловлю ворон, и совала под нос учебники.
— Отец зарабатывал достаточно, чтобы мама занималась домом и детьми, — усаживаясь поудобнее, объясняю я.
— Значит, вы с ней были близки? — Карлайл ёрзает вместе со мной. На самом деле он на секунду запаздывает, но думает, что я ничего не замечаю, думает, что у нас установилось доверие. Так и строчит в жёлтом блокноте, столбик сокращений аккуратной лентой ползёт к концу страницы: ПС, РГ, РН со стрелочками вверх, вниз, в сторону, крестики, простые и обведённые… Что-то из моих догадок подтверждается, что-то — нет. Поочерёдно двигаемся, буравим друг друга взглядом, потираем лоб, прочищаем горло — мы с Карлайлом будто бы танцуем, а я строчка за строчкой воссоздаю его записи. Хочу домой. Хочу к Кеаре. Хочу дорожку.
— Нет, не особо. Ещё ребёнком я мечтал выбраться из города, что и сделал вскоре после смерти отца. Мыс мамой поддерживали связь, но сблизиться так и не смогли.
— Помните последнюю встречу с отцом или мамой?
— Столько лет прошло… Отца я в последний раз видел утром перед уходом в школу, а маму — летом, когда приезжал в гости. Точную дату назвать не могу.
— А сестра? Её, кажется, Эмили зовут?
— У меня старший брат и сестра. Райан работает в банке на Западном побережье, Эмили так и живёт в Орегоне. У них с Джеффом недавно дочка родилась.
— Значит, вы самый младший из троих, верно?
— Да, самый младший.
Случается, что самолёт падает, а специалисты Федерального авиационного агентства не в состоянии идентифицировать останки. Сбой в работе двигателя на высоте полутора километров или падение четырёхсот тонн металла и мяса в воду со скоростью шестьсот километров в час сильно затрудняют сопоставление отпечатков пальцев и зубных слепков. А случается, что пассажиры сообщают о себе заведомо ложную информацию, тогда и родственников не найти, и опознавать не известно кого. Тайные любовники, отправившиеся в долгожданный отпуск, торговцы наркотиками, бегущие от тиранов-мужей жёны, федеральные свидетели гибнут между небом и землёй, недоумевая, почему не выпадает кислородная маска…
— Вы близки с братом и сестрой?
— Более или менее. Мы живём в разных штатах и после смерти мамы по праздникам не встречаемся. Так, созваниваемся время от времени. Когда Райан бывает в Лос-Анджелесе, ходим вместе в бар или на баскетбол, а у Эмили я в прошлом году встречал Рождество.
Брата у меня никогда не было, так что следует соблюдать крайнюю осторожность. С другой стороны, если Карлайл решит, что у меня «депрессия из-за нехватки общения» или «синдром заброшенного ребёнка», ничего хорошего не выйдет.
— Каким вы были в детстве?
Ну, слава Богу, на смерти родителей он останавливаться не собирается, хотя в отчёте обязательно упомянет. Переходим к следующему этапу: теперь Карлайл хочет узнать, не было ли у меня раньше проблем с психикой.
— В смысле?
— Ну, не было ли энуреза, нарушений сна или чего-нибудь экстраординарного?
— Нет, не припомню.
Ложь! Ходить я начал на год позже своих сверстников, а разговаривать — только в пять лет. Родители предполагали, что у меня задержка умственного развития, но из-за нехватки денег не могли обратиться к хорошему специалисту.
После римских цифр математика пошла как по маслу, только я этого не осознавал. Едва освоив сложение чисел от одного до десяти, я очень скоро мог складывать двух- и трёхзначные. То же самое с вычитанием, причём все подсчёты я производил в уме, не проговаривая вслух и ничего не записывая. Числа будто беседовали со мной на особом языке; но когда их заставляют записывать или показывать другим, они молчат. Задачи и примеры казались мне сборищем цифр-калек: с места на место переставили, руки-ноги вывернули, а спрашивается — зачем? Когда смотришь на сухое русло, без всякой воды ясно, в каком направлении текла река: изгибы, наклон и форма берегов сами всё расскажут. На уроках математики я чувствовал себя птицей, которую учат летать. Учительница объясняла правила сложения столбиком: единицы под единицами, десятки полдесятками, сотни под сотнями, а я недоумевал: разве это можно не понимать?
Однажды, отрешившись от происходящего в классе, я разглядывал квадратик линолеума цвета топлёного молока с тёмными пятнами и крапинками; очень практично: и грязи не видно, и почти не выгорает. Другие дети решали примеры, а я срисовывал орнамент линолеума, старательно выводя разводы тупым карандашом.
Миссис Макмаон ястребом нависла над моей партой. Оказывается, она вызвала меня к доске решать задачу, а я ничего не слышал.
— Я знаю ответ…
Другие дети уже тянули руки: у них всё записано, кое у кого даже вспомогательные чертёжики имелись.
— Он и на пальцах-то не умеет считать! — наябедничал кто-то из одноклассников.
Миссис Макмаон послала меня к директору. Потом во второй раз, потом в третий, а на четвёртый мне устроили проверку, по результатам которой перевели в школу коррекции.
Школьников, обучаемых по специальной программе, автоматически приравнивают к глухонемым, слаборазвитым, проще говоря — к тупым. Каких только детей я не видел: в инвалидных креслах, на костылях, с врождёнными травмами — у кого в виде недоразвитых конечностей, у кого в виде дефекта речи. «Сколько ей лет?», «Что с ним?» — спрашивали взрослые. Стесняться нечего: он или она не слышит или не понимает, а если и понимает, то ответить не может. Если считают идиотом, разговаривают без утайки, будто ты стул или рисунок на обоях. Меня считали идиотом, поэтому представление о психиатрических клиниках, словно лоскутное одеяло, сложилось из обрывков фраз, непристойных, забавных, а порой страшных сплетен, которые повторяли в моём присутствии, поскольку их смысл я не мог понять в силу «непроходимой тупости».
Например, я узнал, что:
Иногда в психушках больные часами просиживают в дерьме, пока кто-нибудь из санитаров не удосужится помочь.
Лекарства экономят и заменяют на более дешёвые, в итоге у кого — эпилепсия, у кого — кома.
Больных держат в палатах без туалета, а потом наказывают за то, что мочились на пол. А как иначе, это же признак антиобщественного поведения!
Смирительные рубашки надевают, не чтобы защитить больного от других или самого себя, а чтобы персонал мог спокойно наслаждаться кофе-брейками.
Недоеденный десерт или отказ смотреть телевизор с остальными приравниваются к антиобщественному поведению.
Электрошок — не крайняя мера, а средство повседневного использования.
Доктора не скупятся на кошмарные диагнозы, чтобы побольше стрясти со страховых компаний.
Когда хочешь побыть один, за тобой следят, когда нужна помощь — не дождёшься. Персонала не хватает, врачи — недоучки-интерны, руководство — дряхлые, обессилевшие от работы старики.
Любой пациент для них — тварь, бесчувственный овощ, над которым они имеют абсолютную власть. Ну а молодым хорошеньким женщинам лучше повеситься в первый же день.
В тюрьмы на свидания приезжают жёны, отцы, матери, сестры, братья, сбегающие с уроков дети — все добираются за многие километры, безропотно проходят через металлоискатель, личный досмотр и просвечивание рентгеном, лишь бы обнять дорогого человека. Если и когда посетители приходят в психушку, это означает, что больной стар и богат. Присмотритесь повнимательнее, какие у безутешных родственников обувь и часы — именно по ним видны большие деньги. Наследники появляются как грибы после дождя и начинают транжирить ещё не унаследованное наследство.
— Дэниел, вы учились в колледже?
— Угу, отсидел два курса в профессиональном. Не понравилось.
— А как насчёт средней школы?
— Тут всё в порядке, в 1978 году окончил.
На самом деле в средней школе я отучился два класса, проводя больше времени в тюрьме, чем на уроках. Только в каникулы между десятым и одиннадцатым классами меня арестовывали дважды. За те два года я устроил восемь драк; три из них остановил учитель физкультуры, по ходатайству которого меня отстранили от занятий. Родители до последнего момента ничего не знали. Я ставил их подписи на школьных документах, мелким маминым почерком написал извинительное письмо в дополнение к тому гневному, что отослал по почте, и вместо папы завизировал предупреждение об исключении. До него не дошло: я предстал перед судом по делам несовершеннолетних.
— Какие оценки получали? — интересуется Карлайл.
— В основном средние, только по ИЗО плохие. — Пока есть возможность, нужно подготовить благоприятную почву. — Мы все четыре года должны были брать хотя бы по семестру ИЗО.
— Похоже, ИЗО вам не нравилось?
Даже если хотите стать новым Пикассо или Гогеном, с таким парнем, как Карлайл, об этом лучше на время забыть. Пусть хоть вся квартира у него завешана гринписовскими постерами с китами и завалена хипповой керамикой — язык разумнее держать за зубами. Стоит упомянуть искусство или что-нибудь творческое, эксперт тут же проведёт тест Люшера и на каждый ответ найдёт по сто новых вопросов, которые подгонят вас к предрешённому диагнозу. Стоит расслабиться, и какой-нибудь тайно ненавидящий мать интерн за шкирку подтащит к маниакально-депрессивно-шизофреничной социопатии, только чтобы доказать, что не зря просидел столько лет в университете.
Творчество либо положительно, либо отрицательно, золотой середины, пригодной для психиатрической экспертизы, не существует по определению. А если экспертиза проводится по запросу больницы, стоит три раза подумать, прежде чем упоминать о любви к прекрасному. Лучше так: искусство вы ненавидите, творческого потенциала не имеете. Живёте обычной жизнью: прогулки, пляж, друзья, походы, по выходным поездки к родителям и серфинг. Если эксперт усмотрит связь между искусством и депрессией, гневом или суицидальной наклонностью, творить придётся в обшитой матрасами палате в компании одетых в смирительные рубашки соседей.
— Просто не очень получалось, — оправдываюсь я. — Помню, вместо ИЗО хотел записаться на черчение. Однако свободных мест не оказалось, и пришлось целый семестр рисовать вазы с фруктами. Выходило ужасно, преподаватель из чистого сочувствия поставил зачёт. Он ведь знал, что я старался.
Ложь, пусть и не полная, рисовать я умею. У меня твёрдая рука и хороший глаз, но нет никакого желания писать кровавый закат или вазы с фруктами, вкладывая в них особый смысл.
— А какие предметы нравились?
Вообще-то большинство математиков — однолюбы.
— История, биология.
Ложь! Ложь!
— Средний балл помните?
— Три с лишним.
Ложь: ноль целых восемь десятых.
— А кроме ИЗО, что из программы вызывало трудности?
— Английский, литература — всё гуманитарное. Особенно грамматика. Слишком много исключений из правил.
— Помимо учёбы чем-нибудь увлекались?
За пять долларов я подписывал ведомости и предупреждения об отчислении, продавал краденые пластинки и трубки, изготавливал ученические права для тех, кто завалил экзамен по вождению. Подделывал подписи на разрешениях на работу, табельные карточки для разносчиков пиццы, делал студентам математику, сдирая дополнительно за имитацию почерка, и ещё дороже, если приходилось объяснять.
— Играл в баскетбол в приходской команде, а так в основном работал после уроков. Папа хотел, чтобы я копил на колледж.
— Значит, внеклассной работой не занимались?
— Нет.
— А конфликтов с учителями не было?
— Нет. Я пытался попасть в команду по лёгкой атлетике, но до испытаний меня не допустили.
— Почему?
— Потому что временно отстранили от занятий после того, как нас с приятелем застукали на стоянке: мы траву курили.
Родители принимают это близко к сердцу, но такие, как Карлайл, знают, что в подростковом возрасте нормально, а что нет. У курения травы имеется положительная сторона: оно указывает, что я был общительным и хорошо ладил со сверстниками. Одиночка — значит социопат Лучше рассказывать, что занимался спортом, желательно командным. Парня моей комплекции в серьёзный бейсбол или баскетбол не взяли бы, а лёгкая атлетика вполне сгодится. Раз был отстранен от испытаний, значит, рвался в команду, в спорт, а проверить это Карлайл не сможет. Детский баскетбол, лёгкая атлетика, желание попасть в команду — беспроигрышная комбинация.
В жёлтом блокноте читаю «марихуана»: подчёркиванием эксперт обозначает темы, к которым хочет вернуться, когда я немного расслаблюсь.
— Вы на самом деле курили марихуану или просто стояли с компанией?
— Нет, я проиграл пари и как раз затягивался косячком, когда на стоянку приехал директор.
— Ясно, из-за травы вам не позволили заниматься лёгкой атлетикой… Как отреагировали родители?
— Отправили меня к наркологу. Такой козёл был! — Изо всех сил изображаю постпубертальное презрение. Всё правильно: ещё один представитель власти, навязанный родителями. Если скажу, что он мне нравился и мы поладили, Карлайл решит, что я вру.
— Почему козёл?
— Не знаю, просто козёл.
— Это был школьный нарколог?
— Нет, знакомый родителей, по фамилии то ли Зайгельман, толи как-то иначе… — Школьный нарколог зафиксировал бы мой визит, а я в той школе никогда не учился. Анонимность анонимностью, но при желании доступ к закрытым файлам эксперт получит. Лучше сказать, что фамилия специалиста вылетела из головы. Ничего странного: столько времени прошло, да и вспоминать не хочется.
— В каком классе это произошло?
— В десятом.
Карлайл пытается выяснить, не совпали ли мои подростковые проблемы со смертью моих псевдородителей, а я иду по тоненькому мостику между обычными юношескими проблемами и полным их отсутствием. Этот мостик — выжимка из статистических данных о белых подростках из среднего класса и их взаимоотношениях с наркотиками, полицией, учёбой и обществом. Приходится бабочкой порхать между будущим студентом Йельского университета и будущим уголовником и наркоманом.
— Кроме случая с марихуаной, других проблем с администрацией не было?
— Ну, пару раз за прогулы после уроков оставляли. А так больше ничего.
Глава 6
Моим первым словом был «свет», точнее — «ет»; сказал я его в пять лет, а ходить начал в два с лишним. Зато задолго до «ета» умел рисовать на бумажных пакетах, салфетках, обёртках так, что карандаши летели с бешеной скоростью.
Срисовывать я полюбил в семь, когда впервые остался на второй год. Мама подарила наполовину решённый сборник головоломок, который купила на распродаже. Больше всего понравились лабиринты; прорешав всю книжку, я начал строить собственные. Забросив лабиринты, копировал всевозможные узоры, чем сложнее, тем лучше, получая не меньше удовольствия, чем другие дети от просмотра мультиков или игры в ковбоев. Высунув язык, срисовывал выцветшие, забрызганные жиром лилии и завитушки с обоев на кухне и витиеватые разводы с наших с Шелли свидетельств о рождении. Все документы хранились в старой Библии, которую никто никогда не читал.
В школе дела шли неважно. На конфискованном у меня листочке с итоговым диктантом было невозможно разобрать слова: сложный лабиринт с как минимум ста пересечениями на квадратный сантиметр покрывал всю его поверхность. Во время утренней перемены меня вызвали к школьному психологу. Просмотрев мои работы, улыбающаяся женщина задала целое море вопросов и велела сделать несколько упражнений. Я рисовал восьмёрку сначала правой рукой, потом левой, закрыв сначала один глаз, потом другой. Ни правой рукой, ни левой ничего хорошего не получалось. Стоило закрыть глаза — рука переставала слушаться. В лучшем случае удавались неловкие судорожные толчки от предплечья, и по бумаге расползалась безвольная чернильная слюна. Открыв оба глаза, я без труда бы мог скопировать долларовую купюру, и это при помощи одной только ручки и блокнота. Несколько раз пробовал — получалось отлично. Но улыбающаяся женщина не дала шанса продемонстрировать своё умение. В конечном счёте меня перевели в школу коррекции, где вскоре начались головные боли.
Став постарше, я называл их черепобойками, после того как однажды папа сказал: «Мальчишка целую ночь выл. Господь Бог от такой боли давно бы черепушку себе разбил!» Случилось всё на свободном уроке, во время которого следовало делать домашнее задание. Как всегда один — другие дети меня пугали, — я увлечённо срисовывал узор на ковре, когда голова будто вспыхнула. Что-то подобное происходит, когда прыгаешь в воду солдатиком: обед по пищеводу двигается к носу, давит на глаза, из которых вот-вот хлынет кровь, и тысяча острых ногтей выцарапывает мозги.
Учителя подумали, что у меня припадок. Засунули в рот обёрнутую марлей ложку — на вид как собачья игрушка для разработки челюстей, — а потом кто-то сильный стал держать руки и ноги, ожидая, что я перестану брыкаться. Никто не понимал, как больно царапают невидимые ногти. Среди жгучего ада я неожиданно почувствовал, как ковёр щекочет голую попу: с меня стянули штанишки и укололи холодным осиным жалом. Руки, ноги и горло будто бетоном налились. В полном сознании, парализованный ниже плеч семилетний мальчишка, я чувствовал, как дрожжевой лепёшкой распухает мой язык. Пусть не сразу, но я понял: эти люди имеют надо мной абсолютную власть. Даже в тюрьмах условия гуманнее!
Сейчас я могу скопировать всё что угодно: прямую линию (длину определяю на глаз с точностью до сантиметра), окружность, угол любого градуса, какую угодно подпись, даже страшные докторские каракули!
Я подписывал себе штрафные купоны и листы о прохождении техосмотра, что у машины было треснуто лобовое стекло и разбита передняя фара. С незапамятных времён у меня сохранился штрафной купон за превышение скорости с подписью и номером значка. Нет денег заменить разбитую фару? Инспектор Блейн подписывает разрешение, и можно ехать. Если что, я и отпечатки пальцев могу подделать!
1968 год, мне девять. После двух лет в школе коррекции успеваемость резко улучшилась, и в сентябре меня перевели в четвёртый класс. «По результатам тестов на устную и письменную речь Джон набрал количество баллов, соответствующее его возрастной категории, а также продемонстрировал хорошую способность слушать и исполнять указания учителя. Уровень социализации оставляет желать лучшего, но мы считаем, повысить его можно, лишь поместив ребёнка в среду, соответствующую его повысившемуся интеллектуальному уровню». И так далее, и тому подобное. Два следующих месяца я то и дело слышал: «Эй, кретин, ты не в тот автобус сел!» или «Макака шестипалая!», эхом разносившиеся по игровой площадке. На самом деле я почти не расстраивался, за предыдущие годы научившись отключаться от неприятностей: загонял их в дальний уголок души и наблюдал как через стекло аквариума. «Это происходит не со мной, а с другим мальчиком», — словно заклинание повторял я.
В том году папа приехал домой на Рождество после тринадцатимесячного отсутствия. Мы с Шелли первым делом спросили, не нашёл ли он золото.
— Пока нет, продолжаю искать, — ответил он.
Рождественским утром мама встала пораньше, чтобы до ухода на работу приготовить завтрак. Мы с папой сидели на крыльце, рассматривая единственный подарок, который принёс мне Санта, — «Простейшие фокусы для начинающих». Триста страниц, мятая обложка, корешок, отклеившийся уже на треть, живущее самостоятельной жизнью приложение. Бумага жёлтая, отвратительно пахнущая гнилью и плесенью. Текст написан непонятным языком, так что смысл раскрывается лишь после третьего прочтения. Волны горького разочарования разбивались о сидящего рядом папу. Разве я когда-нибудь интересовался фокусами?
— Вот смотри, — объяснял папа, — ладонь можно держать чашкой, а можно плоско. — Он тыкал пальцами в страницу, на которой руки в пышных кружевных манжетах ловко управлялись с монетами, картами и носовыми платкам. — Видишь, на рисунке он держит карту костяшками пальцев. Публика видит пустую ладонь, — папа развернул руку тыльной стороной, — и думает, что карта исчезла.
— А как он смог взять её, чтобы никто не заметил? — На Рождество хотелось велосипед. Новые ботинки. Отдельную комнату с настоящей кроватью.
— Потому что он, — папин палец заскользил по серии рисунков, где рука в манжетах держала носовой платок, — использует обманные манёвры и показные движения. То есть отвлекает, заставляет смотреть куда угодно, только не на его ладони. Давай покажу пару движений, а потом будешь тренироваться сам.
Уже в девятилетнем возрасте пришлось потакать отцу в его старании подарить мне на Рождество хоть что-нибудь. Книжку я ненавидел — и вонючие страницы, и заумный язык, — тем не менее через силу читал, чтобы доставить папе удовольствие. Когда двадцатипятицентовик проваливался сквозь пальцы или тройка бубен отказывалась лежать на перевёрнутой ладони, я в бешенстве пинал мебель, но те два месяца были самым долгим периодом, который я провёл с папой, начиная чуть ли не с младенчества. За это время он сказал мне больше, чем за всю остальную жизнь. По воскресеньям папа водил нас с Шелли в кондитерскую, и, развлекая его примитивными фокусами, я впервые увидел, как он улыбается. Я научился проталкивать, перехватывать, прикрывать карты, держать их одними костяшками и на перевёрнутой ладони, прятать в руке, снимать колоду сверху и снизу, делать обманные манёвры, показные движения и управлять чужим вниманием.
К тому времени, когда понял: папа научил трюкам с картами и монетами, чтобы меня перестали бить и пялиться на шестой палец, я уже начал воровать в магазинах. Своеобразная компенсация за шестипалость. Обманные движения очень помогали незаметно спрятать в руке или кармане всё, что я не мог купить. Незадолго до моей первой кражи папа снова уехал и через некоторое время прислал открытку: работает на золотом прииске, вернётся через год.
Полидактилия. Дополнительный отросток, шишка из хрящей и тканей на руке, иногда на ноге. Такие удаляют при рождении с гораздо меньшим пиететом, чем зубы или крайнюю плоть при обрезании. Полностью сформировавшийся шестой палец — редкость, у людей встречается гораздо реже, чем шестой коготь у кошек. У кошек это умилительно, у людей — отвратительно, даже смотреть неприлично.
«Четвёртый палец левой руки идентичен третьему», проще говоря, у меня два безымянных пальца. Уникальный, практически не существующий вид полидактилии. «Это не уродство в обычном смысле слова, — сказал один остеопат, — палец прекрасно развит». Так и есть: костная ткань сформирована, имеются три фаланги и собственный отпечаток с дугами, завитками и петлями. Мама рассказывала, что наблюдавший меня в роддоме педиатр предложил ампутацию: у новорождённых пальчики что рисовые зёрна, костная ткань мягкая, так что процесс занял бы пару минут. Мама спросила, во сколько обойдётся процедура и нельзя ли её избежать. «Насущной необходимости в ампутации нет, — ответил врач, — но как будет развиваться палец, сказать трудно. С другой стороны, любая операция сопряжена с определённым риском». Так или иначе, ампутация моим родителям была не по карману. «Откуда вы знаете, какой палец лишний?» — спросил папа. По словам мамы, доктор начала рассмеялся, однако, заглянув в покрасневшие глаза отца, осёкся. Наверное, педиатр искал в акульем взгляде шутку, искал, но так и не нашёл. С той же логикой папа обрывал все мои детские рассказы, не желая, чтобы я выглядел смешным. «С чего ты решил, что остальные хуже тебя?» Помню, папа сидел на кухне, обрывал фильтры с сигарет и курил одну за другой, ожидая, когда зазвонит телефон и ему предложат работу. Деньги кончились, вот он и глушил водку, чтобы набраться мужества и сказать маме: ей пока нельзя оставить работу. Отец никогда ни за что не извинялся, впрочем, мама тоже. Дрались они редко, зато, если доходило до рукопашной, никому не хотелось уступать, и крики продолжались до рассвета. Это у них я научился не извиняться. Возвращаясь домой в синяках после школьной драки, я знал: если начну плакать и искать оправдания, отец меня выпорет. С тех пор извинялся я только перед Кеарой.
Шестой палец я тоже стараюсь не показывать: осечки случаются, лишь если перебираю где-нибудь, зову бармена или закуриваю. Помню, один раз в баре Хилтонa я потянулся левой рукой за спичками, и сидящая рядом девушка завизжала, да так громко и пронзительно, что бравые во хмелю самцы чуть шеи не посворачивали. Крикунья густо покраснела (в пламени свечей её лицо казалось густо-бордовым), а затем рассмеялась, прикрывая рот ладошкой. Я как ни в чём не бывало сунул левую руку в карман, распечатал спички правой и закурил. Благодаря многочисленным тренировкам даже неловкости не чувствую.
Моя левая рука — как клякса в тесте Роршаха: шестипалое чернильное пятно из костей, кожи и крови. Глядя на неё, люди незаметно для себя демонстрируют свои тайные страхи и желания. Рука может казаться странной, ужасной, обворожительной, уродливой, отвратительной, прекрасной и даже эротичной, в зависимости оттого, кто на неё смотрит.
В детстве взрослые в открытую на меня пялились, показывали пальцем, тыкали друг другу в бок, хватали за руку, чтобы получше разглядеть. Дети могут быть жестокими, объявить бойкот, но лишь среди взрослых чувствуешь себя никому не нужным уродом. Когда я стал старше, насмешливые голоса стихли до шёпота, а пялиться стали тайком, чтобы я не заметил.
Иногда человек не скрывает своего интереса: осмотрит с макушки до пят и покачает головой, мол, ничего особенного. Извращенцев рука заводит; пероксидная блондинка в чёрном мини с пудрой цвета загара поверх синюшных пятен от прыщей, едва переступив порог квартиры, тщательно сбила грязь с каблуков, а потом, недолго думая, сбросила на пол ключи, кошелёк, одежду… Случилось это через тридцать восемь минут после того, как, попивая коктейль, я услышал: «Эй, здесь свободно?» Потом, лёжа в полутёмной спальне, я курил, а она рассматривала мои пальцы. «У меня одна подруга обожает калек. Её парню ампутировали руку после аварии, и теперь она всегда просит, чтобы он засовывал в неё обрубок».
Порхающие по барам модельки обижались, поняв, что я не собираюсь приглашать к себе. «Вы манекенщица?» — в моём случае не флирт. От них нужны минеты и советы: как похудеть, поправиться, слегка изменить форму глаз. При такой работе, как у меня, на каждой фотографии нужно выглядеть немного иначе. Я научился несколько дней голодать, чтобы потом одежда висела мешком. Две недели на молоке и пасте — набираю вес, побольше жгучего перца — кожа становится багровой, а глаза опухают.
Модели любят говорить о себе, потому что им больше не о чем говорить. Я сижу с ними часами, выпытываю маленькие секреты большого макияжа.
Увидев мои пальцы, они бегут: Доминик, Алиша, Пенни.
Увидев мои пальцы, они просят взъерошить им волосы: Алекс, Рене, Кристин.
Февраль 1972-го, мне двенадцать лет. Чуть ли не каждый день я хожу в музыкальный супермаркет и в неделю выношу товара баксов на сто пятьдесят, для отвода глаз покупая дешёвую ерунду. Пластинки беру редко, единственно подходящая здесь тактика — направиться прямиком к кронштейну, но работает она, только если прийти в магазин с чем-нибудь громоздким. С кассетами проще, их в пластиковых контейнерах не держат и от касс не видно: выпуклое зеркало наблюдения установлено неправильно: полки от А до К как на ладони, а с Л по Я хоть трава не расти.
Итак, я заплатил за «Студжей» и «Тэ» с Мэтом Джонсоном, прикарманив Рида, Лу и «Ти-Рекс», однако у самой двери меня кто-то окликнул: «Эй!» Бегом отсюда!.. Один из кассиров, невысокий парень с пивным брюшком, оказался на удивление проворным, нагнал у стоянки, схватил за шиворот и потащил обратно в магазин.
Я просчитался, думая, что, раз мне двенадцать и унёс я лишь пару кассет, наказание ограничится звонком родителям. Папа в отъезде, надрывающаяся на двух работах мама придёт домой слишком усталой, чтобы меня отчитывать. После семидесяти четырёх минут нравственной проповеди в кабинете старшего менеджера я плюнул в одного из вызванных в магазин копов.
— Ничего себе! — присвистнул регистрировавший меня инспектор. С правой руки отпечатки пальцев он уже снял и круглыми от удивления глазами смотрел на левую. — Вы только гляньте!
Магазин выдвинул обвинение в краже, а плевок в лицо выезжавшему на задержание полицейскому ещё больше усугублял моё положение.
— Парень, ты что, с Марса прилетел? — Ну надо же, как смешно! — А он настоящий? — Копы стали выкручивать пальцы — очень больно, но я ничего не сказал, — стучать по руке, будто думали, что это протез-контейнер для наркотиков.
— Настоящий, — проворчал я.
— С тобой никто не разговаривает! — рявкнул коп и начал издеваться, что отрежет палец и в пластиковом пакете приложит к вещественным доказательствам. Затем достал дополнительную карточку для отпечатков и в графу «Особые приметы» вписал: «Лишний палец».
— Палец не лишний, — поправил я.
— Ты что, хочешь испортить мне жизнь? — У него отглаженная форма, едва ли не выпирающие из рукавов бицепсы, чёрные кожаные перчатки.
— Нет.
— Я спрашиваю: ты что, хочешь испортить мне жизнь, парень?
— Нет, сэр.
— А мне кажется, хочешь. Так, снимай шмотки и рубашонку свою фильдеперсовую тоже!
Инспектор сорвался на крик, но я, находясь всего в метре от него, ничего не слышу, никого не вижу, ничего не чувствую, просто не понял, что от меня требуется.
— Парень, хватит глаза таращить, раздевайся!
Мои вещи на металлическом табурете, и два копа в хирургических перчатках вывернули их наизнанку, ощупав карманы, швы, подкладку. Затем взялись за меня. Сначала маленьким фонариком просветили уши, ноздри и рот. «Высунь язык. Теперь подними. Поверни в сторону и придержи. Теперь поверни в другую сторону. Положи левую руку на яйца и приподними». Я послушно поднял шары, а копы продолжали осмотр. «Наклонись и разведи ягодицы. Покажи левую ступню. Ты что, не знаешь, где лево, где право? Давай не задерживай нас! Теперь подними правую». Словно ловящие блох шимпанзе, они просмотрели мне голову и под конец выдали джинсы, рубашку и полотняные шлёпки наподобие больничных бахил. Куртка, пояс и ботинки остались у регистратора.
Папина реакция на мой страх перед хулиганами гнала в бой. Сила, возраст и количество противников значения не имели, я дрался с ними, потому что ни один хулиган не бил меня дольше и сильнее, чем отец. Здесь ситуация иная. Вызывающее поведение ни к чему хорошему не приведёт: эти ребята не шутят и не блефуют. Всё это я хоть и не сразу, но понял, со временем научился вести себя незаметно и не драться, потому что это практически одно и то же, а в тюрьме привлекать к себе внимание абсолютно ни к чему. По-другому нельзя, порой нужно быть покорным, раболепным, подобострастным.
— Джон Уинсент, — окликает стоящий передо мной коп.
— Да.
— Тут не дакают. «Да, сэр», «Нет, сэр». Попробуем ещё раз. Джон Уинсент?
— Да, сэр!
Коп улыбнулся, наклонился к моему уху и, обдав жгучим запахом чили, прошептал:
— Я знаю твоего папашу.
Глава 7
Двадцать часов спустя пришла мама с залогом. Заседание суда состоялось через три недели, 29 декабря 1972 года. Как малолетке, впервые совершившему правонарушение, мне дали три месяца условно. «Больше на глаза не попадайся!» — вместо напутствия сказал судья.
В первый раз я провёл в тюрьме полдня и, можно сказать, не поплатился за то, что плюнул в полицейского. На следующий день по дороге из школы ко мне пристали старшеклассники. Соотношение сил пять к одному, трое пешком, двое на велосипедах; все не старше пятнадцати. Командовал парадом крепыш на голову выше меня, откуда-то знавший моё имя.
— Эй, Джонни! — позвал он. — Покажи нам руку!
Я поднял палец в неприличном жесте.
— Это ты мне показал вот так? — наступал готовый к драке крепыш, а я думал только о том, насколько он ниже тех копов.
Я покачал головой.
— Да ладно, я видел, ты палец поднял. — Крепыш толкнул меня в грудь, но с ног сбивать не торопился. А у меня благодаря многолетней папиной тренировке даже пульс не участился.
— Ну, каждый воспринимает жесты в меру своей испорченности.
Когда ломается нос, первые полсекунды слышен сухой хруст хряща, а потом треск, будто где-то далеко из автомата стреляют. Страшная канонада эхом отдаётся в ушах, кажется, ещё один выстрел — и голова рассыплется. Потом падаешь на землю, на миг слепнешь от поцелуя с асфальтом, а на затылке набухает огромная шишка. Мне нос сломали дважды, и не по трагической случайности, просто длинный язык подвёл. С опытом приходит понимание, как люди дерутся и зачем. Крепыш-старшеклассник не ожидал, что его удары окажутся столь точными, а я буду стоять как вкопанный с пустой, нагревшейся от солнца бутылкой из-под лимонада. Старшеклассники разбежались, а я, истекая кровью, побрёл домой.
К врачам папа обращался лишь в самом крайнем случае и больше всего бесился, когда приходилось платить за пустой визит: «Ничего серьёзного. Рекомендую постельный режим и обильное питьё. Если улучшение не наступит, приходите снова». Однажды, оступившись со стремянки, Шелли пролетела полтора метра и упала на кухонный пол. Целых пять недель моя сестра не вставала с постели, снимая боль при помощи пузыря со льдом и болеутоляющих неизвестного происхождения, которые достал папа. Наконец ей полегчало, и, прихрамывая, она пошла в школу. Хромота так и не исчезла, а через несколько месяцев началось кровотечение, никак с месячными не связанное. Остановить его удалось только доктору, который сказал, что у сестры никогда не будет детей. От мысли, что Шелли можно было помочь, папа стал пить ещё сильнее, однако через два года ситуация повторилась, только с мамой…
Но когда мне сломали нос, папы дома не оказалось. Мама отвезла меня к врачу и, убедившись, что со мной всё будет в порядке, не стала сообщать администрации школы. Я ведь тянул условный срок: малейшее правонарушение, и отправили бы в тюрьму.
1974 год, мне четырнадцать, свободное время провожу с Луисом. Этот парень значился в числе ребят, которые платили мне за математику и подписи: знакомый знакомого одного клиента. Вот уже пять лет, с тех пор как его отчислили из выпускного класса, он зарабатывал на жизнь чисткой бассейнов и продажей наркотиков и крутился в компании тех, кому эти наркотики продавал. Луис снимал однокомнатную квартиру с дешёвой мебелью и гигантской стереосистемой; вместо обоев там висели фотографии обнажённых моделей. Ему нравилось держать меня при себе, а шестой палец приводил в полный восторг. Смачно затянувшись из кальяна, Луис передавал его приятелям, желательно какому-нибудь спортсмену или богатику с девчонкой. Друзей и подруг Луис на руках носил: давал хорошие скидки и бесплатные образцы, главное, чтобы побыстрее отключились, — по разным причинам, естественно.
Спортсмена начинает забирать, и Луис говорит: «Эй, Джонни, покажи руку!», а потом спрашивает обкуренных дурачков, сколько пальцев они видят. «Шесть? Вот видишь, забирает! Говорю же, у меня самая лучшая трава в городе!» Сам от смеха давится. И так каждый раз… Зато новый друг помогал сбыть то, что я тянул из магазинов: музыкального и всех остальных. Луис платил наличными и не задавал вопросов. Увидев в такой компании, хулиганы мигом оставили меня в покое.
Луис встречался с малолеткой, которой в барах спиртное, разумеется, не наливали; он попросил меня что-нибудь придумать. Серьёзные документы я прежде не подделывал, но изменить дату рождения на девчонкиных правах оказалось проще простого, вот аппетит и разыгрался… Готовых бланков для удостоверения личности не было, и липовые пришлось делать с нуля, после уроков я просиживая в школьной типографии. Из телефонной книги выбрал несколько имён с фамилиями и в конце концов остановился на Кристофере Торне. Он стал семнадцатилетним, с моим лицом, данными и сочинённой на ходу подписью. Номер свидетельства был простым набором цифр, адрес — несуществующим, зато техническое исполнение — безупречным.
— Чёрт! — выругался Луис. — Ну ты и гений!
В тот вечер мы решили поужинать в кафе, а потом долго кружили по городу, который вместе с его обитателями показался мне незнакомым. Луис объезжал торговые галереи и кинотеатры под открытым небом, где клиенты ждали свои заказы. «Это Крис», — представлял он меня.
Едва примерив новое имя, я бесстрашно зашёл в кабинку за автоматами для игры в пинбол и принялся болтать с ребятами на два-три года старше. Они ведь знали не Джона Уинсента, одиннадцатипалого урода из школы коррекции, а крутого Криса Торна. Быть кем-то другим хотя бы по имени — всё равно что карнавальную маску носить: можно творить что угодно и совершенно безнаказанно.
Суббота, все гости Луиса под кайфом, а я уже в который раз разглядываю дешёвенький, стоящий на полке сейф. Код-то я знаю: 32П-17Л-26П, а вот сколько там лежит — нет. Залезать неудобно: Луис всё-таки мой друг… Кроме денег, там хранятся телефонные номера и рецепт на гидроморфон (три копии с узором из красных ромбиков на обороте), выписанный на имя женщины, носящей ту же фамилию, что Луис, — его матери.
— Можешь подделать? — спросил Луис. Оказывается, рецепт он выкрал из дома матери, якобы страдающей хронической болезнью. Вечером его нужно вернуть на место, и если я смогу помочь, он хорошо заплатит. Я обещал попробовать. Лезвия, трафареты, клей и «штрих» хранятся у Луиса, потому что дома их просто негде складировать. Наша с Шелли спальня разделена пополам перегородкой: дверь с моей стороны, зато у сестры три дополнительных метра. Умещаются лишь лежащий на полу матрас, ящик с учебниками и два полиэтиленовых мешка: один для чистых вещей, второй — для грязных.
Заиграла новая пластинка: я поставил Игги и «Студжей», альбом «Чистая сила». Пока все спали, бездумно смотрел в потолок или бренчал на гитаре Луиса. Вообще-то у него целых две, но никто никогда не видел, чтобы он играл. Всё, пора садиться за рецепт. Я очень старался, воссоздавая слой за слоем, строчку за строчкой. Как хорошо: можно не прятать палец, не волноваться, что кто-то смотрит на меня разинув рот или что я тупо стою у доски, не в состоянии ответить на элементарный вопрос. Четыре строчки были полностью готовы, когда в дверь постучали. Луис пожимает руку и вполголоса разговаривает с клиентами, которые в квартиру никогда не заходят.
Дольше всего я провозился с надписями. Со временем у меня скопился целый арсенал древних пишущих машинок, лент, образцов бумаги, прессов для ламинирования, специальных чернил, резиновых печатей, аппаратов для нанесения водяных знаков и рельефного тиснения. Но в четырнадцать лет нужно было обходиться переводными шрифтами, которые ретушировались с помощью механического карандаша.
— Отлично! — похвалил Луис, поднося «рецепт» к глазам.
— Нет, ещё нет.
— Почему?
Взяв оригинал, я стал показывать различия уголком лезвия.
— Гарнитура не полностью совпадает, а серийный номер я просто придумал. Кто знает, какую последовательность они используют! Перфорацию и водяные знаки нанести нечем, регистрационная отметка не совсем на месте…
Луис уже давно перестал слушать.
— Положу оригинал на место, — бормотал он, — а лекарство мы купим по твоему экземпляру.
— Нет, по моему экземпляру мы ничего не купим, — твёрдо сказал я.
Луис умолял, спорил, торговался, однако в конечном счёте уступил, помог собрать все ненужные обрезки и месте с фальшивым рецептом сжёг на листе фольги.
Сентябрь 1974 года, мне пятнадцать, только что пошел в десятый класс. Стащил из магазина бутылку виски, и в награду Луис позволил мне поводить его машину, у него тёмно-синий с металлическим блеском «додж», от шума и вибрации мотора кости будто кипеть начинают. Мертвецки пьяный, я извивающейся змеёй проехал по четырём улицам, а Луис сидел на пассажирском сиденье и бешено хохотал.
Что случилось дальше, не помню. Очнулся я на незнакомой улице, кипятящий кровь мотор заглушён, окно опущено, руки сжимают руль, в глаза светит фонарь. «Ваши документы!» От виски голова не соображала, и я протянул права на имя Кристофера Торна. На вид они были как настоящие, только указанный номер телефона не существовал. Прошло два года, но у судьи оказалась хорошая память. За второе правонарушение мне дали тридцать дней в арестном доме и двенадцать месяцев условно.
Месяц в арестном доме напоминал курс молодого бойца, пройденный мной в рекордно короткий срок. Я понял, что ты либо состоишь в банде, либо вступаешь в одну из них, причём быстро, либо сидишь тише воды ниже травы, если, конечно, хочешь выбраться на свободу живым и неиспорченным. Если не вступаешь и продолжаешь высовываться, становишься боксёрской грушей, либо курьером по провозке контрабанды, либо петухом — такая участь ждёт самых упрямых и никчёмных. Я узнал, что надзиратели не любят повторять сказанное и обладают терпением бешеных собак. Смутьянам живётся гораздо хуже, чем послушным, которым живётся невыносимо, а все эмоции, кроме напускной бравады, лучше подавить. Никаких слёз и меланхолии!
Я научился замыкаться в себе, тихо сидеть в камере, тренируя пальцы на колоде карт, которую купил в тюремном магазине, и бороться с чёрным отчаянием при помощи приседаний и отжиманий.
Я понял: хищники уничтожают не только старых и больных. Они убивают тех, кто попадётся, то есть самых медлительных, таким образом, укрепляя генофонд своих жертв. Слабые и старые становятся сильнее и моложе, поэтому инстинкты хищников оттачиваются с каждым поколением. Вот такая красивая самовоспроизводящаяся система, которая, развиваясь, к покою не стремится.
Помню, как в первый день я чуть не умер от шума. Жуткая бетонная какофония эхом отражалась о металл, плитку и камень главной галереи: звуки радио, телевизоров, крики играющих в домино и карты, плеск воды в душе, всё сразу и на предельной громкости. Такие же звуки я слышал в детстве, когда папа звонил домой с «золотых приисков».
В судебном доме совершивших ненасильственные преступления содержали в отдельном корпусе. В основном ребята были поопытнее меня и далеко не глупые. Соседа по камере, в которой мне предстояло провести тридцать дней, звали Джереми. Плотненький, низкорослый, с рыжеватой копной волос, он спал на нижней полке. Цвета его глаз я так и не разглядел: зажатые между припухшими веками, они больше напоминали щёлочки. Можно подумать, он всю жизнь у смотрового окна просидел.
Если брать тюрьму как микросистему хищников и жертв, то Джереми — настоящий моллюск: подозрительно щурится из своей раковины, уклоняется от разговоров. Стоило открыть рот, и мой сосед тут же загораживался комиксами. Со временем слова, которые он выдавал по одному в неделю, начали меня пугать. Я так и не узнал, за что его посадили.
— Дашь мне комиксы, когда дочитаешь?
Никакой реакции: Джереми пролистал свой журнальчик, положил в конверт, в котором его прислали (кто — неизвестно), и спрятал под матрас.
— Ты закончил? — было первой фразой моего соседа. Я как раз чистил зубы, поэтому поднял палец, секунду, мол, подожди, а потом предложил:
— Если хочешь, возьми мою пасту.
Снова никакой реакции. Джереми достал пасту со щёткой из свёрнутого рулоном бумажного пакета, который держал внутри подушки, почистил зубы, сложил туалетные принадлежности в пакет, заклеил скотчем, сунул в свой тайничок и, не сказав ни слова, ушёл в столовую. Вот таким был Джереми.
Я коротал время, играя сам с собой в двадцать одно: запоминал ходы и карточные комбинации, вёл счёт. За четыре недели в камере с необщительным соседом я стал лучше разбираться в людях. Нет, не интуитивно, такой способности у меня нет; просто наблюдая за ними, я постепенно решаю уравнение их характера. Жизнь человека равняется тому, что он имеет, плюс то, что хочет иметь, минус то, чем готов ради этого пожертвовать. Сумеешь подсчитать — значит сумеешь узнать человека. Есть более мелкие, дробные показатели: нервный тик, мимика, рукопожатия; умеющий наблюдать — увидит.
Я играл в двадцать одно лучше всех в отделении, зарабатывая на дополнительные батончики и журналы. Слишком много выигрывать нет смысла: бандиты всё отнимут. Во время прогулок они постоянно трутся у магазина — смотрят, кто сколько тратит. Хочешь пробиться к кассе — плати. Я платил, и меня пропускали. Обманные манёвры и показные движения отрабатывал в камере: если бы узнали, что я «фокусник», пришлось бы тренироваться в лазарете. То, что не тратил, откладывал в носок — на воле пригодится. За исключением игры в карты старался не высовываться. Может, этого и добивался Джереми: чем тише сидишь, тем меньше проблем наживёшь.
Блок общего режима переходил в широкий холл, расположенный на первом этаже состоящего из камер и коридоров портика. Именно там находились телевизоры, стулья и столы для карт и пинг-понга. Именно там мы после подъёма собирались на перекличку, проверку камер и распределение заданий. Меня как осужденного на короткий срок отправили в библиотеку. Протирать полки и выдавать книги следовало по утрам, потому что в полдень проводили проверку. Распорядок дня был примерно таким: подъём, перекличка, завтрак, работа, потом обед, разнос почты и свободное время.
Как-то раз после обеда я играл в двадцать одно, а Джереми один-одинёшенек сидел в телевизионном уголке и читал письмо: текст напечатан на машинке, адрес на конверте-тоже. Ни печати, ни шапки официального бланка, но по виду парня ясно: с кем-то из его родных несчастье. Положив письмо на соседний стул, Джереми прижал ладони к глазам. Всего один раз.
— Эй, ребята, — прокричал кто-то, — вы только гляньте!
Насмешки, плевки и издевательства злорадных хулиганов мгновенно облепили Джереми. Некоторые даже в ладоши хлопали!.. Глумлению помешали два надзирателя, которые повели несчастного в камеру. В мою камеру. Он оглянулся, и я увидел блестевшие в карих глазах слёзы. Надо же, карие! Сотая доля секунды, и Джереми низко опустил кудрявую голову, а я тупо уставился в дерьмовые карты, которые мне раздали: две семёрки, вот незадача!
— Эй! — окликнул моего соседа один из конвоиров. — Вот возьми. — Он протянул забытое на стуле письмо. Свист и насмешки провожали Джереми до самых дверей камеры.
На следующий день, получив талон на душ, я ушёл из библиотеки пораньше, чтобы взять полотенце и бритвенные принадлежности. Между холлом и библиотекой есть тёмный и довольно большой тупик. В библиотеку подростки-правонарушители почти не ходят, поэтому и охраны в этой части здания маловато. Свернув к тупику, я увидел тесное кольцо ребят из других отделений. Кто-то расстегнул оранжевый комбинезон, кто-то успел раздеться до пояса. Долю секунды я разбирался что к чему, а потом увидел лицо Джереми: горючие слёзы перемешивались с текущей из носа кровью. В следующий миг кольцо сомкнулось. «Шагай, шагай!» — прикрикнул на меня один из парней. Пришлось уйти.
Вымывшись, я вернулся в камеру и целых семьдесят минут тупо смотрел в учебник астрономии, не прочитав ни слова. Перед глазами всё та же туманность Андромеды, а в животе тугой ледяной узел. Джереми перевели в лазарет, и я больше его не видел.
В смотровое окно постучал надзиратель.
— Тебя вызывают к начальнику.
— Садись, Джонни! — предложил начальник. До этого я никогда его не видел, а Джонни меня звали только папа с мамой. — Сегодня утром я разговаривал с твоим отцом. — Начальник откинулся на высокую спинку кожаного кресла и осторожно, будто боясь сломать, взял тонкую золотую ручку. — По его словам, у твоей матери рак. Опухоль удалили, но, возможно, она успела разрастись. Это всё, что я знаю.
Короткий кивок в сторону двери, и надзиратель приготовился вести меня назад.
— В четверг твой отец придёт на свидание и сам всё расскажет.
В четверг утром я побрился, надел чистую робу, которая всю ночь «отглаживалась» под матрасом, и, дожидаясь папу, снимал шапку, тасовал, раздавал и прятал в ладони. Если подумать, из-за этих движений я и встал на скользкую дорожку!
Он не пришёл, и увиделись мы только после моего освобождения.
Двадцать дней спустя, закованный в наручники, я направился по широкой жёлтой, ведущей на волю стрелке к окошку, у которого расписался в получении личных вещей. Ключи от дома, бумажник (без прав Криса Торна), часы («Где ты их украл, сынок?»), солнечные очки и пачка жвачки. Наличные из полутора долларов в начале срока превратились в тридцать семь. Регистратор выдал коричневый бумажный пакет в кассовое окно и пропустил через автоматическую дверь. Не комната, а каменный мешок, по углам горгульями сидели два надзирателя. Под их присмотром я переоделся — изъятые в день поступления в арестный дом вещи ждали на низенькой скамейке: широкие прямые джинсы, тенниски, футболка с символикой «Нью-Йорк доллз». Перед выходом из раздевалки мне снова надели наручники (к этому времени я уже машинально подставлял запястья) и провели ещё через две автоматические двери, оба раза объявляя моё имя по селектору.
— Джон Долан Уинсент!
У второй двери наручники сняли, и я свободным человеком вышел в зал ожидания: копы, пластиковые стулья, автоматы с газировкой и сигаретами, взволнованные родственники… только папы нет.
— До очень скорого свидания! — ободряюще проговорили надзиратели, захлопывая тяжёлую дверь.
Глава 8
Выйдя на улицу, я услышал, как сигналит машина. Октябрьское утро выдалось ясным, но холодным, небо — пронзительно голубое, ветер обжигал уши и пальцы, в лужах на асфальте тонуло красное солнце. Машина снова просигналила. Это папа — похоже, ему не терпится поскорее отсюда убраться.
Приехал на коричневом «ранчеро», которого я раньше не видел. Пассажирская дверь сильно помята — интересно, кто отличился: папа или предыдущий хозяин? Судя по нервному ропоту мотора, пикап на последнем издыхании. За тридцать дней в арестном доме я стал совсем другим человеком, и поначалу отец показался мне чужим. Его облик помню лишь частично: жирные чёрные волосы, орлы, флаги, черепа на предплечьях и таинственное 13 1/2 на тыльной стороне левой ладони. Меня татуировки никогда не привлекали: вполне хватало врожденных знаков отличия.
Устроившись на пассажирском сиденье, я первым делом обратил внимание на обнимающие руль руки: пальцы грубые, с наростами и набитыми в драках шишками, на ладонях кровавые мозоли, под обломанными ногтями — траур. Судя по всему, он работает и к бутылке не прикладывается. На глазах солнечные очки с большими стёклами; надо же, вылитый коп! Никакого «Привет» и «Как дела?». Папа нажал на газ и кивнул в сторону конверта с личными вещами.
— Вышвырни отсюда свои шмотки! Они неудачу приносят.
Я вытащил ключи, бумажник, жвачку и показал на старую бочку для нефтепродуктов, стоящую у входа для посетителей.
«Пронос посторонних объектов на территорию арестного дома запрещён. Все посетители будут подвергнуты личному досмотру».
— Заверни вот туда, к урне, — попросил я.
— Открой окно и выброси. — Не отрывая глаз от дороги, отец помчался прочь со стоянки.
Так прошла наша встреча. Можно подумать, он забрал меня с затянувшейся тренировки по футболу и мы опаздываем на ужин. Лишь через полтора часа езды в полной тишине я понял, что впервые вижу папу в очках.
Чем дольше длилось тягостное молчание, тем сильнее хотелось узнать, как мама, однако огромные полицейские очки внушали какую-то робость. Но вот мы приехали домой, и я сам всё увидел.
Старый дом с двумя спальнями, который снимали родители, уже снесли, так что папа подогнал «ранчеро» к панельной пятиэтажке, поставил в крытом гараже (место номер 49) и провёл меня в квартиру. Красная дверь (тоже номер 49) — кто знает, сколько таких в бесконечно длинном коридоре! Наш похожий на барак дом вместе с тремя братьями-близнецами обрамлял грязный, неухоженный двор. Размытый дождём песок наполовину засосал старый трёхколёсный велосипед, спущенные футбольные мячи, обезглавленных Барби, пустые канистры из-под машинного масла и островки жухлой травы. Чуть позже я нашёл бассейн; на ведущей к нему калитке висит замок, а воды практически нет, за исключением небольшой грязной лужицы, в которой отмокало перекати-поле размером с шину бульдозера.
Спальня, кухня, ванная и гостиная, слишком маленькая, чтобы вместить нас с Шелли. В результате мама с сестрой заняли спальню, а мы с отцом — гостиную. В общем, изменилось всё, кроме мамы. Я приготовился увидеть её в покрывающей лысую голову косынке, бледную, с тусклыми бровями. Ничего подобного: мама была такой же, как всегда, только усталой и забывчивой. Чмокнув меня в щёку, она ушла на смену.
Бросившая школу Шелли работала полный день. Каждое утро в дешёвых юбке и блузке она уходила неизвестно куда и, сильно прихрамывая, возвращалась поздно вечером. Мама по-прежнему работала в кофейне и каждые две недели наведывалась в клинику. Папа устроился сварщиком в автомастерскую и впервые в жизни зарабатывал приличные деньги. Увы, его страховая компания отказалась платить за маму. У неё, мол, неизлечимое, ранее появившееся заболевание.
Кажется, для папы было проще, когда я сидел в тюрьме: никаких беспокойств со школой и копами, на один рот меньше.
Наверное, он хотел, чтобы я тоже бросил школу и пошёл работать, но мешал прикрепленный ко мне судом коп. Каждую субботу инспектор Даррел являлся к нам на квартиру, заставлял мочиться в стаканчик и копался в моём школьном рюкзаке. Высунув язык от усердия, я выполнял письменные задания по математике, а потом заставлял себя их показывать. Даррелу нужны были подписи родителей, а во время его приходов папы никогда дома не было. Недолго думая, инспектор отправлялся в мамину кофейню и брал подпись с неё.
— Я вижу тебя насквозь, Джон Уинсент, — заявил он во время первой же встречи, глядя мне прямо в глаза. — Только попробуй запороть итоговые тесты, живо за забор вернёшься! Пока я за тебя отвечаю, будешь посещать занятия и учиться со средним баллом не менее двух целых восьми десятых. Чем легче мне, тем легче тебе.
Никаких «Понял?», или «Дошло?», или «Я ясно выразился?». В тюремный дом не хотелось, поэтому я примерно ходил в школу, сидел тихо и даже с Луисом не связывался.
В квартире ни души. На секунду холодильник перестаёт урчать, шумовые помехи, которые обычно сходят за тишину, исчезают, и я слышу стук своего сердца. Именно так приближается черепобойка. Похоже на сон, который видишь, понимая, что это не реальность.
Я возвращался домой из школы, и, когда дошёл до двери, один глаз почти закрылся, ослеплённый неровным солнечным светом. С трудом сдерживая рвоту, я упал на кровать и накрыл глаза подушкой.
Весь вечер просидел на аспирине, разжёвывая горькие таблетки, пока на дне пузырька не остались только порошок и ватка. Начался кашель, такой сильный, что изо рта вылетала размякшая белая кашица, а я зажимал рот рукой, так как при каждой вибрации лёгких барабанные перепонки пронзала раскалённая спица. Слюни, сопли, кровь скребли горло и обжигали глаза. Рвало сперва желчью, потом превратившимися в мел таблетками.
Отпросившись с работы, родители прибежали домой, перепуганные звонком Шелли: «У Джона вся подушка в крови». Так я посадил желудок и ещё пару лет не мог есть острое и мучился со стулом. Двадцать четыре месяца в арестном доме на овсянке, картофельном пюре с подливой и вафлях — и проблемы как не бывало.
Пролежав несколько недель на кровати, я мечтал только о том, чтобы кто-нибудь зашторил окна и потушил свет. Мама пыталась кормить меня супом с сухариками. Аспирин не давала, зато пичкала таблетками, которые приносил папа. Неизвестно что из пакетиков и бутылочек без этикеток: «Вот дай ему, боль как рукой снимет».
Мама возвращалась домой пораньше, сидела со мной, пыталась накладывать компрессы. От холодной грелки голова болела ещё сильнее.
— Дорогой, не убирай, не надо!
— Нет, от компресса голове только хуже.
— Милый…
— Прекрати! — Вибрирующий воздух давит на уши. Пусть она уйдёт, перестанет разговаривать, даст мне спокойно умереть!
Даже мамино лечение сильно било по карману, но я понимал, о чём беспокоится отец. Некоторые формы рака передаются по наследству. У мамы рак груди, и распознали его слишком поздно. Я боялся, что в голове у меня разрастается опухоль, и знал: папа думает о том же. Поэтому он и отвёз меня в больницу через три дня, когда боль немного стихла, а его отпустили с работы. Из дома я выходил зажмурившись и крепко держал отца за руку.
От избытка внимания со стороны папы я никогда не страдал, но благодаря ему в шестилетнем возрасте научился менять предохранители. Поздним вечером мог запросто выйти из дома, разогнать фонариком страшные тени, достать из коробки для сигар двадцати- или тридцатиамперный предохранитель, заменить и вернуться домой к мультфильмам. А вот свет меня пугал. Больницы, кабинеты врачей, полицейские участки — везде горят мощные лампы, так что яркий свет я ненавижу с тех самых пор, как впервые прошёл компьютерную томографию.
Меня одели в бумажную с завязками на спине сорочку и поместили в ослепительно белый туннель. Каждую минуту медсестры шикали, чтобы лежал спокойно.
Кабинет невропатолога пах новой кожей и лимонным маслом. На столах и подлокотниках тёмная, блестящая, как стекло, полировка, вдоль стен от пола до потолка книжные полки, строгие кожаные переплёты, на корешках золотое тиснение: «Анатомия» Грея, «Медицинский вестник Новой Англии», «Справочник педиатра». Черепобойка улеглась, и все мысли были о еде.
Мы с папой ждали. Между его заскорузлыми пальцами зажата сигарета без фильтра. Суставы на правой руке распухшие, как грецкие орехи, на большом пальце нет половины ногтя — отпилил циркулярной пилой. «Собака откусила», — говорил мне он в детстве.
— Трещин и сотрясений мозга не обнаружено, — объявил доктор спокойным, хорошо поставленным голосом, такие в научно-популярных фильмах звучат за кадром. — Никаких гематом, разрывов кровеносных сосудов, гидроэнцефалии или признаков синусовой инфекции. Вот номер телефона окулиста, к которому вы можете обратиться.
— Значит, он всё сочинил… — пробормотал отец.
— Ну да, отчасти, — отозвался доктор.
— Что, простите?
— Недостаток внимания, — пояснил невропатолог, — мать мальчика больна, кражи и пьянство желаемого результата не принесли, вот он и придумал головные боли.
Вообще-то мигрени были и до болезни мамы, и я попытался это сказать. Доктор предупредительно поднял руку и продолжал говорить обо мне в третьем лице, как о растении, которое нужно поливать.
— Хотя это не совсем моя сфера, могу порекомендовать специалиста. Вот. — Он протянул отцу карточку. — В клинике гибкая система скидок.
Вернувшись в машину, папа сунул в рот последнюю сигарету, смял пустую пачку и выбросил в окно.
— Доктор думает, что ты чёртов дебил. — Он закурил и подъехал к киоску, где торговали пончиками. — Всё, хватит с меня этого дерьма!
Я отвернулся к окну. Низкие, цвета листового железа облака едва не задевали телеграфные столбы и рекламные щиты. Перед глазами расплывались горячие влажные пятна; закусив губу, я упорно смотрел перед собой.
К этому времени я успел поговорить с двумя инспекторами, курирующими условно осуждённых, одним из арестного дома, координатором из школы, где мои оценки устремились вниз, словно по склону американской горки, и тремя другими, что в семилетнем возрасте отправили меня в школу коррекции. Один раз нагрубишь копу — побьют дубинкой или арестуют, придравшись к какой-нибудь мелочи, «уголовно-наказуемый поступок» — понятие ёмкое. Стоит открыть рот — и тридцать дней в окружной тюрьме плюс шесть месяцев исправительных работ гарантированы. А вот у психолога-координатора другие правила, которые он придумывает по ходу беседы и собственному усмотрению.
Будущих координаторов, аналитиков, психиатров учат распознавать симптомы и ставить диагнозы; умение слушать и сострадать в учебный план не входит. Дипломированные специалисты понятия не имеют, как справляться с бумажной волокитой, недостатком расходных материалов, финансирования и кадров.
Нехватка мест в тюрьмах означает, что вне зависимости от психического состояния и опасности для общества преступник оказывается в обшитой матрасами одиночке, где аварийные средства лечения становятся первыми помощниками в наведении порядка.
В какой-то газете я читал статью о санитаре из психиатрической клиники, ранее отсидевшем срок за половые преступления. Однако администрация никаких запросов не сделала, и бывшего уголовника приняли в штат. В итоге помимо выполнения должностных обязанностей санитар более года мастурбировал на лица находящихся под действиями транквилизаторов больных. Последним, что видели засыпающие со скомканными салфетками во рту пациенты, был яркий свет потолочных ламп. В следующую секунду санитар утолял свою похоть, а потом поспешно стирал сперму с глаз, ноздрей и волос беспомощных подопечных.
Один из больных пробовал жаловаться, но никаких доказательств не было, а вот о том, что он проходит курс лечения антидепрессантами, порой вызывающими галлюцинации, знали все. В конечном счёте история болезни храброго пациента пополнилась записью: «Аутоэротичный галлюциногенный психоз». Он перестал жаловаться, и лечащий врач решил: галлюцинации прекратились, хотя на самом деле больной лишь просчитал график работы санитара и как мог приспособился к его визитам. Если приказать себе не реагировать на происходящее, можно вытерпеть всё что угодно.
На протяжении четырнадцати месяцев санитар измывался над семью пациентами, пока его не застукали.
Во время первого визита в рекомендованную невропатологом клинику я увидел парня, который жил по соседству. Звали его Бретт, он был на пару лет старше меня. В школе я встречал его в кафетерии: он всегда ел один и листал журналы. Семья Бретта жила в большом доме в одном квартале от нашего жилого комплекса. Каждые выходные я видел парня во дворе с газонокосилкой в руках. Лужайка перед домом огромная, Бретт обрабатывал её методично, ряд за рядом — весь потный, отбивался от лезущих в глаза мошек и перекладывал влажные зелёные обрезки из холщового накопителя в мусорный бак.
Иногда на крыльце сидела женщина, сильно загорелая, в шортах, резиновых сланцах и завязанной на груди узлом блузке. Голос у нес был высокий, пронзительный, как у любительницы псовой охоты, так что время от времени я слышал визгливые «пошевеливайся», «сорняки», «увалень».
В фойе, где нас с папой должен был ждать доктор Гейнз, я заметил мать Бретта. Уткнувшись в журнал по садоводству, она не обращала на нас ни малейшего внимания. Отец сидел подперев голову руками, на правой ладони повязка: «чёртова железка через грёбаные перчатки порезала», и буравил взглядом невидимое отверстие в серой стене здания.
Дверь одного из кабинетов открылась, и медсестра подвела Бретта к матери. Мой сосед в тёмных, закрывающих пол-лица очках, в руках бумажный стаканчик с водой.
— Пару часов у него будет сильная жажда, — объясняла медсестра женщине. — Давайте ему побольше воды, и на солнце пусть сегодня не выходит. В конце дня заторможенность пройдет.
Я ещё пару раз видел Бретта в больнице, всегда в тёмных очках и какого-то полуживого. Странно, лужайку он косит без очков и весьма проворно. Зачем он ходил в эту клинику, не знаю: в школе мы никогда не разговаривали, и Бретт не показывал, что меня узнаёт.
Доктор Гейнз спрашивал про головные боли, школу, семью, друзей. Что я думаю о маминой болезни? Мы с ней близки? А с папой? Хочу ли я стать похожим на папу? Как попал в арестный дом?
Тут же вспомнились вопросы, которые задавал инспектор, курировавший меня во время первого условного срока за воровство. Тематика совершенно одинаковая, ничего оригинального:
Родители.
Братья/сёстры.
Друзья.
Девочки.
Школа.
Любимые предметы.
Нелюбимые предметы.
Ранее перенесённые заболевания.
Наркотики.
Дисциплина.
Можно подумать, что все интерны округа, инспекторы и координаторы занимались по одному учебнику. Верхний свет такой яркий, что, когда доктор Гейнз начал показывать кляксы по тесту Роршаха, я даже не догадался спросить, что он сам в них видит. Мне было не до того: мысленно нумеровал вопросы, составляя пропорцию более подходящего и безопасного в данный момент ответа.
— Джон, — доктор Гейнз поднял карточку с чёрной кляксой, — скажи, пожалуйста, что ты видишь?
Я покачал головой.
— Подумай, на что это похоже. Не спеши.
— На чёрную кляксу.
Как я впоследствии узнал, это называется маргинализация, когда человек заведомо неверно отвечает на вопросы, чтобы исказить результаты экспертизы. Хотя доктору Гейнцу я не врал. То же самое я сказал о других карточках, потому что действительно видел только черные кляксы.
— Джон, — доктор смахнул со стола карточки, снял очки, зажмурился и ущипнул себя за переносицу, — без твоего участия мы ничего не добьёмся.
Равнодушная сниходительно-угрожающая интонация взрослого. На такое я давно перестал обращать внимание, однако слова «специальная программа» и «школа коррекции» быстро вернули меня к реальности.
— …за плечами школа коррекции и арестный дом, а сейчас проблемы с успеваемостью. Страшной головной боли, о которой ты рассказывал, невропатолог подтверждений не нашёл. Догадываешься, какие выводы напрашиваются?
Ни о чём подобном я не задумывался, но этот вопрос поставил в тупик. Я злился, что не вижу на листочке ничего, кроме чёрной кляксы. Я снова чувствовал себя дебилом из школы коррекции.
— Можно я её нарисую? — в полном отчаянии проговорил я.
— Хочешь изобразить свою ассоциацию? Замечательно! — Доктор Гейнз развёл руками, явно ожидая продолжения.
Карточки лежали на столе аккуратной стопкой, однако клякса так и стояла у меня перед глазами — чёрная, симметричная, словно бабочка на лобовом стекле летящего по дороге автомобиля. Глядя в прошлое, легко говорить, а тогда мне даже в голову не пришло сказать: «Она похожа на бабочку».
Я взял бумагу и чёрный маркер. К доктору Гейнзу часто ходят дети, и на столе у него несколько наборов цветных карандашей, фломастеров, маркеров и пачка бумаги. Сначала непрерывная линия контура, затем заполнение от края к центру — разбитой груди бабочки. На рисование ушло шестьдесят пять секунд, и я перевернул верхнюю карточку, чтобы сравнить.
— Можно посмотреть? — спросил доктор Гейнз.
Я показал безупречную, словно на ксероксе снятую копию.
— Вот что я вижу.
Иногда я кажусь себе гением, иногда веду себя как дебил. Крайности настолько неопределённы и размыты, что, по-моему, самое умное, что может придумать умный человек, — спрятать свой ум от посторонних. Иначе кто-нибудь обязательно отыщет самое уязвимое место. Тормоз. Черномазый. Морда испанская. Урод. А если добавить защитные розовые очки, умник вообще пожалеет, что на свет родился.
К доктору Гейнзу я ходил каждую неделю, всякий раз выполняя новые тесты. Иногда в присутствии интернов или других докторов мне предлагали кляксы Роршаха. Доктора-мужчины в первый раз звали меня Джон, а потом «парень», «малый», «умник» или «лентяй». Девушки и женщины предпочитали «Джонни».
«Джонни, пожалуйста, попробуй включить воображение. Посмотри на карточку, потом закрой глаза и подумай, что напоминает эта клякса. На что она похожа?»
Клякса похожа на:
Опухоль.
Разбитый в кровь нос и зубы парня, которого поколотили за то, что он сказал «Да пошли вы!» старшеклассникам, дразнившим его «тормозом».
Отпечатки шестипалой руки.
Сорокапятилетнюю женщину с одной грудью.
Раненое, покрытое швами и шрамами человеческое сердце.
Многофазный тест уровня развития личности университета Миннесоты. Шкала оценки интеллектуальных способностей взрослых по Вешлеру. Комплексный тест Милона. Тест депрессии по Беку. Шкала оценки интеллектуальных способностей детей по Вешлеру. Тест изучения профиля личности. Тест тревожности Спилберга. Характерологический опросник Леонгарда. Клинический тест Вудкока-Джонсона. Проверка тематического восприятия. Блок номер один. Блок номер два. Блок номер три. Вербальный тест. Невербальный тест. «Верно-неверно». Тест памяти. Тест на сопоставление. Рисование восьмёрок с одним закрытым глазом, потом с другим. Вопросы: «Если вырыть яму два метра глубиной, два метра длиной и два метра шириной, какой объём получится? Супер, ты молодец, парень! Хочешь лимонаду?» Обратный отсчёт: «Пожалуйста, посчитай от ста в обратном порядке, вычитая каждый раз по семь». Девяносто три, восемьдесят шесть, семьдесят девять, семьдесят два, шестьдесят пять, пятьдесят восемь, пятьдесят один, сорок четыре. «Ну, малый, ты даёшь! А скажем, от трехсот двадцати двух так сможешь?» Триста пятнадцать, триста восемь, триста один, двести девяносто четыре. «Да ты настоящий Эйнштейн! Покажи руку. Слушай, тебя ведь дразнят, да? Что чаще всего говорят?» Решение головоломок и сопоставление предметов с их отпечатками. «Закончи предложение: „Кошка боится собаку так же, как таракан…“»
Система скидок впрямь была гибкой, и под конец они вообще перестали брать деньги. Папа только радовался: хотя бы два часа в неделю он точно знал, где я нахожусь. За то время, что я купил у доктора Гейнза, с десяток студентов успели написать доклады и собрать материал для практической части диплома. Совсем скоро мне исполнится шестнадцать, и условный срок истечет. Если сидеть тихо и делать, что требуют, психушка или специализированная школа-интернат мне точно не грозят. После дня рождения исчезну. Заранее соберу вещи, выберу окошко, когда мама будет в больнице, Шелли на работе, а папа, предварительно накачавшись водкой, в очередной отключке, сяду на первый попавшийся автобус — и поминай как звали. Думаю, для всех так будет лучше.
Перед каждым приёмом меня на некоторое время оставляли в кабинете одного. За четыре недели я от корки до корки прочитал два медицинских справочника, разобрался в отличиях когнитивного и органического расстройства, узнал, чем психотическое отличается от психопатического, и легко оперировал наиболее распространёнными терминами вроде «аффективное расстройство», «отклонение в развитии», «алкогольная зависимость», «депрессия», «мания» и «биполярность». Я подбирался к концу «Установочных переменных в тестировании эмоционального состояния подростков», когда из коридора донесся голос доктора Гейнза. Пришлось поставить книгу на место.
— Сегодня мы попробуем что-то новое! — объявил доктор. Лишь много лет спустя я научился унимать дрожь и панический ужас перед участью подопытного кролика.
Кресло совсем как у стоматолога: с подпоркой для головы и подставкой для ног. Заставили сходить в уборную, хотя мне нисколько не хотелось, а потом доктор Гейнз и медсестра прослушали стетоскопом сердце, проверили горло (скажи «А!») и просветили фонариком зрачки.
— Расслабься, Джонни, откинься на спинку, руки положи сюда. — Медсестра показала на подлокотники, а потом надела нейлоновые наручники сначала на одно запястье, потом на другое, будто собираясь мерить давление.
— Больно не будет? — вырвалось у меня.
— Нет, — успокоила сестра. — Иногда процедура вызывает непроизвольные движения. Мы же не хотим, чтобы ты поранился! — Она закрепила мне ноги.
Доктор Гейнз нажал на кнопку пульта, приборы ожили, медсестра закинула мне голову и, сказав «Открой рот», вложила марлевый тампон.
В кабинет постучали. Я узнал голос интерна, который называл меня «малый». «Простите, доктор», — пробормотал он, а потом дверь распахнулась. Я не знал, что там творится, так как не мог повернуть голову, а в следующую секунду увидел лицо инспектора Даррела.
— Снимите с него это дерьмо! — велел он доктору.
Освобождённый от наручников, я почесал щёку.
— Джон Долан Уинсент, встань лицом к стене, руки за голову!
Глава 9
Иногда я кажусь себе гением, иногда я веду себя как дебил. Луис сохранил один из моих фальшивых рецептов. А я-то удивлялся, что сперва он с пеной у рта спорил, а потом согласился и помог всё уничтожить. Итак, Луис поставил на рецепте своё имя, подписался «доктор Фред Смит» и попробовал купить пятьсот таблеток несуществующего «гидроморфина» дозировкой двадцать миллиграммов. Наверняка он собирался их продать. Парень не промах: помню, он замораживал антиангинный сироп и соскребал выступающий кодеин. Аптекарь тут же вызвал полицию, и Луис сдал меня даже раньше, чем его спросили, откуда рецепт. На этот раз папа с мамой залог не внесли.
Мне назначили государственного адвоката, который первым делом достал в «Армии спасения» чёрный костюм и крахмальную белую рубашку. От одежды пахло химчисткой, а перламутровые пуговицы рубашки были обёрнуты мягкой тканью. Перед заседанием меня отвели к парикмахеру: «Боюсь, рыжими патлами присяжных не растрогаешь. Главное, руку не показывай!»
Во вторник, пятого августа 1975 года, я был похож на укротителя змей. Выстраивая линию защиты, адвокат представил присяжным школьного координатора, доктора Гейнза и нескольких его помощников. Все они рассказали о моём незаурядном уме, старании и выдающихся результатах тестирования.
В свою очередь, обвинение от лица штата предъявило данные о моих юношеских правонарушениях, доступ к которым истекал через двадцать месяцев. Заявлению о предполагаемом уме были противопоставлены текущие оценки, мягко сказать, невысокие, и свидетельство об обучении в школе коррекции.
— При столь впечатляющем количестве тестов, которые прошёл обвиняемый, коэффициент умственного развития почему-то вычислен не был. Кстати, сколько тестов проводились лично вами, доктор Гейнз? А остальные — студентами? Студентами, а не дипломированными специалистами, так? Доктор, в каком возрасте среднестатистический ребёнок мужского пола начинает говорить? А ползать и ходить? Сколько лет было обвиняемому к началу развития этих функций? Так много? Леди и джентльмены, на три года больше, чем предполагается нормами! И нас еще пытаются убедить, что он гений!.. Конечно, говорят, что Эйнштейн провалил экзамен по математике, но ведь он не подделывал водительские права и рецепты на наркосодержащие препараты!
Адвокат выдвинул возражение, и судья снял реплику обвинения, однако из ушей присяжных сказанного не сотрёшь. Последнюю фразу из протокола вычеркнули, затем на стол судьи лёг отчёт о количестве драк, в которых я участвовал за период обучения в средней школе. За два года целых восемь набралось. Как правило, я был в подавляющем меньшинстве, терпел сокрушительное поражение, но сопротивления не прекращал. К сожалению, в школьных отчётах фигурируют лишь имена участников драки, а кто был зачинщиком, не уточняется. В тюрьмах точно такая же практика.
Из вещдоков по моему предыдущему преступлению изъяли водительские права на имя Кристофера Торна и вместе с поддельным рецептом на препарат из запрещённого списка показали присяжным. Обвинителю удалось раздобыть даже лабиринты и долларовые купюры, которые я рисовал в восьмилетнем возрасте. «Весьма недурно, правда?» Главное — показать присяжным, и не важно, что это не вяжется с имиджем идиота, каким он пытался меня представить!
Адвокат добивался оправдательного приговора. Конечно, у обвинителя немало улик, но разве у меня имелся мотив? Какие цели я преследовал, подделывая рецепт и долларовые купюры? Защита хотела использовать показания Луиса, несмотря на то что тот был свидетелем обвинения. Адвокат знал, что Луис сохранил и использовал рецепт без моего ведома.
Луис согласился помогать обвинению — при условии, что сам на скамью подсудимых не сядет. Оказывается, со стрессом мой приятель справляться не умеет. Да, тяжкие преступления явно не для него, торговал бы себе травкой и не высовывался. Его вызвали для дачи показаний, заставили поклясться, и обвинитель тут же натянул поводок. На свидетельском месте Луис сдал меня ещё быстрее, чем копам.
— Луис, обвиняемый объяснил, почему хочет уничтожить поддельные копии рецепта?
— Нет, сэр.
Неправда, я объяснял!
— Ты знаешь, почему после нескольких часов кропотливой работы он решил их уничтожить?
— Нет, сэр.
— А до того случая ты видел, чтобы подсудимый избавлялся от своих произведений?
— Да, сэр.
— Можешь привести конкретный пример?
— Ну… когда он пытался что-нибудь подделать, всегда сжигал неудачные копии.
— Следовательно, ты знаешь, почему он сжёг копии рецепта?
Сбитый с толку Луис бестолково таращился на присяжных, будто те могли ему помочь.
— Луис, когда обвиняемый подделывал документы («Протестую, ваша честь!» — «Протест принимается, удалите из протокола последнюю фразу»), он уничтожал первые неудачные копии и сохранял лишь последний, наиболее совершенный вариант, так всё происходило?
— Да.
— Получается, обвиняемый не был удовлетворён качеством рецепта на вышеупомянутый наркосодержащий препарат? — Обвинитель поднял рецепт, в очередной раз демонстрируя его присяжным.
— Выходит, что так.
— Луис, да или нет? Возможно ли, что он уничтожил черновые варианты рецепта, чтобы впоследствии изготовить ещё один, более совершенный?
— Да.
— Пожалуйста, говори громче.
— Да, возможно.
Наверное, следовало злиться на Луиса, но почему-то не получалось. Скорее мне было его жаль. Всё равно ведь попадётся (вопрос только в том, когда) и загремит за решётку. В первую же неделю его опустят: заставят стирать бельё сокамерникам и краситься: глаза карандашом, а губы помадой из собственной крови и говяжьего жира. Смешав жжёные газеты и зубную пасту, сделают татуировку: «петух», «раб», «педрила»…
Нанося ответный удар, защита поставила под сомнение надёжность свидетеля. Как исключённый из школы, неоднократно арестовывавшийся за ношение и хранение, живущий явно не по средствам торговец наркотиками может быть государственным свидетелем? Адвокат заострил внимание присяжных на том, что именно Луис попытался приобрести гидрокодон. Продолжая громить моего приятеля, он заставил его признаться, что я никогда не принимал наркотики, и арест за управление автомобилем под воздействием алкоголя был единственным случаем, когда меня видели пьяным. На протяжении всего процесса адвокат настаивал, чтобы я показаний не давал.
7 августа, четверг. Последним свидетелем обвинения стал папа. Мы не встречались со дня ареста и даже не поговорили: обвинитель первым успел вызвать его повесткой.
— Джон Долан Уинсент, поднимите правую руку. Клянётесь ли вы говорить правду, всю правду и ничего, кроме правды?
— Клянусь.
Обвинитель не стал терять времени.
— Мистер Уинсент, вы узнаёте эти документы? — Он поднял картонную коробку с целой пачкой бланков и уведомлений размером с половину листа.
Ужас ледяными щупальцами сжал моё сердце — только этого не хватало!
— Нет.
Адвокат попытался опротестовать новую улику, судья подозвал их с обвинителем к себе, и они долго о чём-то спорили.
— Переходите к сути, советник, — попросил судья.
— Мистер Уинсент, не могли бы вы описать присяжным бланки, которые держите в руках?
— Похоже на… — папа был трезв, явно не в духе и не в восторге от происходящего, — …на уведомление о временном отстранении от занятий. А это семестровый отчёт об академической успеваемости.
— Какую успеваемость он отражает?
— Тут написано… — папа прищурился, — неудовлетворительную. Якобы он по всем предметам отстаёт.
— Кто «он»?
Подняв очки, папа ущипнул себя за переносицу.
— Мой сын, Джон-младший.
— Мистер Уинсент, вы видите на этих бланках свою подпись?
Папа просмотрел бумажки.
— Похоже на мою.
— Похоже на вашу?
— Ну да, тут стоит моё имя.
— Но вы не узнаёте эти бланки?
— Нет.
— Мистер Уинсент, вы лично подписывали хоть один из них?
— Нет.
— Вы уверены? — Обвинителю нравились вопросы в повелительном наклонении.
— Да.
— Хотите сказать, кто-то подделал вашу подпись?
— Похоже на то.
— Да или нет?
— Да.
— Как думаете, у кого была причина и возможность подделать вашу подпись на уведомлении о временном отстранении от занятий?
— Протестую! Это попытка склонить свидетеля к домыслам!
— Снимаю вопрос. — В сущности, ответа и не требовалось, всё сформулировано так грамотно, что присяжные сами сделали угодные обвинению выводы. Зачем только я подделывал чёртовы бланки?! Ну выгнали бы из ненавистной школы, что страшного?
Во время перекрёстного допроса адвокат изо всех сил пытался исправить ситуацию: расспрашивал папу о мамином состоянии, финансовых проблемах, с которыми не могла не столкнуться семья, где двое серьёзно больных, о его попытках бросить пить и удержаться на работе. Он старался представить папу любящим и заботливым, одновременно искусно подтачивая его надёжность как свидетеля: «Вы пьёте, мистер Уинсент?» Даже рассказал присяжным о криминальном прошлом отца, на что обвинение ответило пулемётной очередью возражений. «Отклоняется, отклоняется, отклоняется». Я перестал слушать.
Удивительно, но одна татуировка отца была видна даже из-под длинных рукавов костюма: 13S на левом запястье. За следующие несколько лет я понял, что она обозначает: двенадцать присяжных, один судья, шансы пятьдесят на пятьдесят. Наверное, эту картинку папа с золотых приисков привёз.
Целых два дня присяжные обсуждали путаное обвинение в фальсификации документов и попытке незаконного распространения психотропных препаратов. Остаток недели и выходные я провёл в окружной тюрьме: овсянка, бутерброды с яблочным соком, баскетбол, перебранка с уборщиком, поднявшим шум из-за того, что по дороге в уборную я истоптал свежевымытый пол.
Одиннадцатое августа. Присяжные признали меня виновным в фальсификации документов, а по остальным пунктам оправдали. Судья дал два года минус то, что я уже отбыл. Я быстренько подчитал: два года минус восемьдесят пять дней, получается шестнадцатое мая 1977 года, понедельник.
Глава 10
При сроке больше чем двенадцать месяцев колония означает тюрьму, а если тебе нет восемнадцати — молодёжный лагерь, вернее, его подобие с весьма своеобразными порядками. А они таковы: во время личного досмотра вести себя тихо, ладони к стене, ноги на ширине плеч, любое резкое движение расценивается как попытка сопротивления. Опытные надзиратели потенциальных нарушителей порядка видят издалека, а вот новенькие, ковбои, как мы их называем, или зеленцы, жутко всего боятся. Безоружные, они вынуждены патрулировать самый опасный из возможных районов. За пределами колонии её служащие обладают теми же юридическими полномочными, что и патрульные. Совсем как копы, надзиратели со стажем апатичны и невозмутимы, а молодые так и рвутся в бой.
Когда накачанный зеленец, на вид лет двадцати пяти, не больше, остановил меня по дороге в столовую: «Встать лицом к стене, руки за голову, ноги на ширине плеч», я ещё пытался демонстрировать характер. Хотелось на завтрак, организм требовал кофе, а этот козёл ощупывает живот, бёдра, подмышки; если зажмуриться, вполне за женщину-надзирательницу сойдёт.
— Эй, особо не увлекайтесь, — пробормотал я.
Закончив обыск, зеленец стоял как вкопанный и молчал. Я ждал разрешения идти, про себя радуясь, как здорово его уел.
— Что ты на руке написал? — спросил надзиратель. Вот дебил! Издевательски продемонстрировав чистую ладонь, я тут же получил.
Стандартная дубинка изготовлена из оцинкованного алюминия и весит шестьсот граммов. Прочная как алмаз, лёгкая как перышко, она идеально подходит для быстрых мощных ударов. От соприкосновения с кирпичной стеной эмалевое покрытие, конечно, растрескается, зато по рёбрам, ладоням, лодыжкам и коленям можно лупить от души. Оправившись от жуткой боли в руке, я перенёс вес тела на левую ногу, однако от «поцелуя» алюминиевого кнута колени тут же подогнулись. Что случилось дальше, помню обрывками: закрываю лицо, горло, живот, рёбра, но разве мне поспеть за ураганной скоростью безжалостной дубинки?
Я пытался быть самим собой: отжимания, приседания, карточные фокусы, чтение. На ответный удар решился дней через пять. Пописал в стаканчик, затаился на балконе второго этажа, выходящем прямо на проход между камерами, и, выбрав момент, столкнул на зеленца. Одурманенного газом, раздетого догола, закованного в наручники, меня швырнули в «нору».
«Нора», она же камера-одиночка, представляет собой бетонный куб размерами два на два на два, в заднюю стену которого вмонтированы складные нары. Унитаз из нержавеющей стали, один, салфетки, пятьдесят штук, половик из резины повышенной прочности, один, одеяло шерстяное, одно. Опустив голову в унитаз, я промыл горевшие от газа глаза и лёг на нары лицом вниз, потому что в «норе» свет горит круглые сутки.
Угрозы, крики, газ, побои — вовсе не они изменили мой характер, вовсе не они заставляли сдерживаться, когда надзиратели пытались третировать, а сокамерники — оскорблять и проверять на вшивость. Меня изменил свет. Десять дней света, тридцать дней света. Свет просачивается в глаза, не давая спать, сжигает дотла тени, отбеливает тусклые цвета бетонной коробки, где нет ни книг, ни карт, ни газет, которые помогли бы скоротать время.
Кое в чём я и впрямь тормоз. В пятнадцать-шестнадцать лет подростки сдают на права, начинают работать, ставят перед собой далеко идущие цели. А меня лишь многомесячные пытки светом научили понимать, когда стоит демонстрировать характер и бороться за свои права, а когда лучше молчать и не высовываться.
За первые девять месяцев заключения я не получил от родителей ни одной весточки, впрочем, они от меня тоже. В апреле 1976-го мне исполнилось семнадцать, и Шелли прислала небольшую посылку: открытка, четыре шоколадки, новая колода карт и подарочный сертификат, в котором говорилось, что сестра оформила мне подписку на научно-популярный журнал. Я пометил галочкой номера со статьями о генной мутации и чёрных дырах.
Я читал, лёжа на своей койке, когда появившийся в дверях надзиратель сообщил, что ко мне посетитель, на сборы пять минут. На вопрос «Кто пришёл?» охранник не ответил, вышел из камеры и закрыл дверь. Я быстро вычистил зубы, пригладил волосы и сказал, что готов.
Флуоресцентные потолочные лампы озаряли зал для свиданий стерильным зеленовато-белым светом. Клетчатый линолеум, пятнадцать деревянных столов со складными металлическими стульями. Если спросят, что больше всего мне запомнилось за два года в молодёжном лагере, я назову зал для свиданий.
У стены три торговых автомата. Чипсы, шоколад и орешки покупают только посетители: заключённым не положено иметь при себе деньги. В уборную можно было сходить только с разрешения одного из охранников, стоящих по периметру зала, так что попытки переодеться или переправить контрабанду пресекались на корню.
За столом ждал папа. Он отрастил недлинную бородку, какую-то пегую: чёрные, каштановые и седые волоски напоминали грязный снег. Холодные, как у сельдевой акулы, глаза я запомнил навсегда, а судебное заседание почти забыл, заставил себя забыть. Сигарета догорела почти до самых пальцев. Папа курит сигареты без фильтра, а рассыпающийся комочек табака выплёвывает в самую последнюю секунду. Рядом с пепельницей две банки лимонада.
Я присел на железный стул. Вблизи его глаза оказались покрасневшими, а мертвый акулий взгляд — не таким жёстким.
— Пей лимонад. — Он придвинул мне банку.
Дома мы никогда не покупали лимонад или содовую, так что газировку я пил лишь у мамы на работе и в тюрьме. Заключённым разрешалось пить только в коридоре, сидя, и вставать, когда надзиратель заберёт пустую банку. В зале для свиданий над торговым автоматом висел плакат:
ВЫНОС НАПИТКОВ С ТЕРРИТОРИИ ЗАЛА ЗАПРЕЩЁН. ПУСТЫЕ КОНТЕЙНЕРЫ СЛЕДУЕТ ПРЕДЪЯВЛЯТЬ СЛУЖАЩИМ КОЛОНИИ.
До сих пор ненавижу содовую и любые виды газировки.
Целых девять месяцев я обдумывал, что скажу отцу при встрече, но сейчас в голове было совсем другое, а суд отошёл на второй план. Показывать, как я рад его приходу, не стану, пусть это будет моя маленькая месть. На самом деле я умирал от радости и страшно переживал, что папа так сильно постарел.
Я открыл банку, и шипение газировки влилось в монотонный гул, наполнявший зал для свиданий. Матери всхлипывали, отцы спешили в последний раз на этой неделе обнять своих сыновей. Папа стряхнул пепел, затянулся и раздавил микроскопический окурок в прибитой к столу пепельнице.
— Курить ещё не начал?
Я покачал головой. Папа достал из кармана куртки свежую пачку и снова закурил.
— Целый блок тебе купил, надзиратель потом передаст. В тюрьме сигареты даже лучше, чем деньги! Ещё пасту привёз, кстати, с прошедшим днём рождения!
— Деньги здесь запрещены. — Голос сел до чуть слышного шёпота, и говорить громче почему-то не получалось.
— Тебя не жмут? — тихо спросил папа. Надо же, у других отцов на такие вопросы пороха не хватает.
— Нет, — покачал головой я, — в основном сижу в камере, много читаю. Шелли присылает журналы…
— Да, она тебе ещё передала, так что спроси у надзирателя. Какие журналы тебе нравятся: политические или исторические?
— Всякие.
На самом деле ни те, ни другие, но Шелли не обязательно об этом знать. Взглянув на часы, папа снова затянулся.
— Я бросил пить, — объявил он, посмотрев сперва на меня, потом в пепельницу. — Уже девяносто дней держусь и срываться не собираюсь. Вот смотри, что мне дали! — Папа гордо показал металлический браслет общества трезвенников. — Только на кофе с содовой и сижу. — Затянувшись, он раздавил бычок и уставился на пепельницу. — Мама вчера умерла. Сказала: «Джон», закрыла глаза, и всё.
Я ковырял ногтем надпись «Короли Запада», кто-то вырезал её на столе тонким лезвием.
— Ты меня слышал?
— Угу.
— Не «угу», а да или нет? — От злости папа даже голос повысил.
— Да, я тебя слышал.
— И что дальше?
Если скажу хоть слово, начну реветь. Попытаюсь его утешить — начну реветь. Я только плечами пожал.
— Смотри на меня, парень! — Папин голос креп, но кричать в зале для свиданий он не решался. — Мама умерла вчера, в 16:57.
Память у меня хорошая, однако на этот раз подкачала. Когда же я в последний раз её видел?
— Скажи хоть что-нибудь, ты, ублюдок малолетний! — Именно таким тоном он отчитывал меня в детстве, прежде чем выпороть.
Слёзы уже кипели в глазах, но «ублюдок» вовремя их остудил. Я подумал о Джереми, как в последний раз видел его в тупичке, о том, что проявления слабости привлекают ненужное внимание, о том, что мы с папой не одни и за нами наблюдают посторонние.
Глаза у отца акульи, белки красные, а взгляд пустой, отчаянный.
— Иди. К. Чёрту, — чётко проговаривая каждую букву, сказал я.
Целую секунду мы буравили друг друга взглядами, и папа первым опустил глаза к пепельнице. Кивнув надзирателю, он объявил, что свидание окончено.
Ещё несколько минут я сидел в зале для свиданий, разглядывал свои пальцы, пытаясь отрешиться от того, что услышал. Потом надзиратель погнал меня в камеру. Вместо подушки рулон туалетной бумаги; закрываю глаза и заставляю себя ненавидеть родителей. Опустившись на корточки, скребу дальние уголки памяти, стараясь вымести всю ненависть, а потом жую её вместе с туалетной бумагой. Пусть отравляют душу, пусть сжигают дотла все проявления любви, боли и слабости.
Через два дня у меня началась третья черепобойка.
Шестнадцатое мая 1977 года, понедельник. Ровно год назад я в последний раз видел папу, год и один день назад умерла мама. Мне восемнадцать, решением суда информация о моих юношеских правонарушениях закрыта для доступа. Ещё раз я получил личные вещи, ещё раз переоделся под присмотром надзирателя. Ещё раз одна за другой открывались автоматические двери, и у каждой объявляли моё имя. Ещё раз у выхода в зал ожидания я услышал шутливое напутствие: «До очень скорого, сынок».
Папа меня не встретил, и добрую половину дня я протрясся в автобусах. Домой всё-таки добрался и прожил там неделю, в течение которой услышал от папы шесть предложений:
1. Шелли живёт отдельно, можешь спать на её диване.
2. Будешь помогать мне платить аренду.
3. Пойдёшь на улицу — купи содовую.
4. Вынеси мусор.
5. Домой приду поздно.
6. Передай газету.
Через семь дней я собрал сумку и был таков.
Отправлюсь на Западное побережье, где никто не знает, что я учился в школе коррекции и сидел в тюрьме. Копы не станут придираться ко мне от нечего делать. Парень я бдительный: никто, даже близкие друзья не будут знать об одиннадцатом пальце. Могу делать невидимыми кошельки, часы, кольца и статуэтки, могу вытащить из колоды карту, которую показывал публике всего несколько секунд. Могу превратиться в простодушного рыжего десятипалого паренька.
Я знал: права подделывать нельзя, их лучше получить законным путём. В качестве удостоверения личности подойдёт свидетельство о рождении. За неделю я как раз успел подготовить его и новую студенческую карточку. В Калифорнии стану девятнадцатилетним Брайаном Делвином.
Когда стемнело, я вышел из дома и поспешил на автовокзал. «Ранчеро» стоял в гараже на месте номер 49. В салоне темно, папа сидит на водительском месте, запустив руки в волосы, по-прежнему чёрные и сальные, хотя борода и брови давно поседели. На земле целая куча окурков «Лаки страйк», ещё один дымится в заскорузлых пальцах. На коленях бутылка, прозрачной жидкости в ней осталось на одну пятую, не больше. Папа так и не поднял голову, а я ничего ему не сказал.
Его лицо до сих пор стоит перед глазами: чёрные волосы, пегая, цвета грязного снега борода, глубокие морщины и щели на месте двух выбитых зубов. А вот глаза вспомнить не могу, как ни старайся.
Перед тем как свернуть на шоссе, автобус проехал по грязной улице с полуразвалившимися домами. Было уже поздно, но в свете луны и фонарей я разглядел Бретта. Совсем другой дом, во дворе застывшая комьями грязь. Бывший сосед отрастил волосы и, судя по одежде, давно не мылся. Он ходил по двору из конца в конец. Ни лужайки, ни косилки не было, а он всё стриг воображаемую траву под присмотром фонарей и июньских жуков.
«Это Эрика из Лос-Анджелесского окружного департамента психиатрии. Сейчас я не могу вам ответить. Пожалуйста, оставьте сообщение после звукового сигнала».
— Эрика, это доктор Карлайл. Я сейчас провожу экспертизу, у нас перерыв, вот и решил кое-что проверить.
Пожалуйста, найдите государственную клинику в районе Лонг-Бич. Мне нужны сведения о пациенте по имени Дэниел Дж. Флетчер, дата рождения — 6.11.1961. Примерно год назад он был там на приёме. Хочу выяснить, к кому обращался и по какому поводу.
Ещё одна просьба: родители Дэниела Флетчера похоронены в Корнуоллисе, штат Орегон. Неплохо бы навести справки об истории болезни его отца. Попробую спросить самого мистера Флетчера, но у него вряд ли сохранились документы.
Как что-нибудь выясните, сразу сообщите. Оставьте записку в моём кармашке, чтобы на неделе я мог просмотреть. Детали сообщу чуть позже. Заранее благодарен.