Когда она отворачивалась, ее розовые ладони скользнули по стеклу. Я подергала ручку, но она не поворачивалась. Дверь была сделана из розовой стали.
На улице, где жили мои родители, была церковь. Я укрывалась в ней в холодную погоду, когда уходила из дома. Одна стена из зернистого стекла, белая, полупрозрачная и холодная. Панели держали черные деревянные рамы, и свет падал так, что на полу оставались тени в виде прутьев решетки. Я задавала себе вопрос, что они означают: должны освободить человека от грехов или удерживать грешников в храме? А вот цель решетки, отбрасывающей тень на мои нары, вполне определенна.
Ее трясло, она покраснела, серые руки побелели, пальцы сжали указку, которой она колотила по доске, словно клюшкой для гольфа: Живот, – произносила очень громко и четко, – Пуп, Живот – Пуп, а я стояла у стула и шептала: Пупок – Брюхо, где Инджин меня ударил. Там все вспучилось и стало похоже на скрученный носок, выперло, я трогала пальцами, и оно вылезало из живота, когда я тянула – короткая бледная белая трубка с узелком на конце. Если прекратишь кричать, я покажу, как вылезает мой пупок; потыкала в него заколкой для волос и понюхала показавшуюся мягкую белую жижу, потянула, сдавила пальцами, и он поднялся и стал твердым. А я думала, что штуки, которые встают, есть только у мальчиков, а у девочек лишь дыры, и мальчики залезают в их пупки своими пупками. Найдя в раковине заколку, она уставилась на меня с плунжером в руке и заявила, что я пихала ее совсем в другое место – и чтобы она больше не слышала, пока мы в школе, как я говорю это слово – Брюхо, надо говорить – Живот и только Живот.
Гладкозадая готовится открыть ворота. Давит на ручку в помещении надсмотрщиц, и ворота одновременно откатываются. Грохот и бряканье будит всех, призывая к завтраку. Кэти уже в загоне. Говорят, ей сейчас плохо. Каждое утро она забирается на решетку, чтобы посмотреть на улицу.
Мы идем на завтрак. Выстраиваемся перед дверью, проходим мимо стола надсмотрщицы с загадочными блеклыми папками, на обложках каждой одно из наших имен. Когда дежурит миссис Элиот, на столе стоит ваза с цветами. Очередь сворачивает к столу, все наклоняют головы к цветам, затем выпрямляются и двигаются дальше. Девушки из отсека В ждут нас в лифте. Он большой, как спальня моей матери, и едва ползет. Никто не знает, на каком этаже кухня, но точно, что ниже тринадцатого.
Кухня совсем не похожа на просторную столовую, какие показывают в кинофильмах о тюрьмах. Она напоминает кафетерий в бедной школе. Не больше гостиной, и в ней нет разделяющей собственно кухню и зону со столиками стены. Есть длинная стойка с подносами на ней. Мы берем тарелки и ложки и выстраиваемся за стойкой. По другую ее сторону мужчины-заключенные, когда мы подходим, накладывают нам еду. Они смотрят на нас. Кэти утверждает, что каждый день их накачивают нитратом калия, и никто не знает, в чем он – в кофе или в бульоне. Ни один из них не толстый. Лесбиянки шутят с ними, как шутят сами мужчины, оказавшись в компании женщин.
Из четырех длинных столов два предназначены для отсека В и два – для отсека С. Садимся по шесть человек с каждой стороны и едим и кашу, и оладьи ложками. Вилки давали, пока Джин не попыталась убить девушку из отсека В. Общаемся мало, хотя разговоры не запрещены. Едим механически, из уважения не глядя друг на друга. Если хотим добавки, подниматься не нужно – надо позвать мужчину и попросить. Девушки часто зовут их. А вот Роуз этого не требуется: двое мужчин не спускают с нее глаз и приносят все, прежде чем она успеет пожелать.
Надзирательницы сидят за столом с теми, кто охраняет мужчин. Они тихо беседуют, поглядывая на нас. Один часто подходит переброситься несколькими словами с Роуз. Что-то шепчет ей, она запрокидывает голову и смеется, демонстрируя великолепные зубы. Говорят, она спала с этим охранником на воле и думает, будто забеременела от него. Он дает ей сигареты. Этот охранник лыс и почти так же черен, как Гладкозадая. А Роуз, даже с животом, потрясающе красива.
Голди смешно подтирается. Раздвигает ноги, запускает руку спереди и ведет вперед. Если бумажка грязная, можно запачкать волосы в промежности и саму промежность. Ничего подобного не видела. Я поступаю, как все: завожу правую руку за спину и веду, пока не ощущаю сквозь бумажку то, что надо, вытираю до места, где щель расширяется, разглядываю, сворачиваю и повторяю процесс. Так опрятнее, и если унитаз мелкий, можно спереди окунуть руку или бумажку в воду. Надо только следить, чтобы сзади не удариться костяшками пальцев, и научиться садиться, сдвинувшись как можно дальше вперед. Мужчины, вероятно, только так и поступают – спереди им не подлезть, мешают яйца. Они не вытираются после того, как пописают. Я же, когда писаю, вытираюсь, как Голди. А если делаю и то, и другое, применяю оба метода. Правда, если какаешь, хоть немного да все же пописаешь. Может, и мужчины, когда испражняются, вытирают члены, если видят на конце капли и держат бумажку в руке. Когда я смотрю, как девушки спускают трусы, задирают юбки и садятся на унитазы, распластав по бокам толстые задницы, мне хочется писать, как мужчины: невозмутимо стоя – выпятив живот, отведя назад плечи и опустив голову, чтобы наблюдать за происходящим. Затем встряхнуть член, убрать в ширинку и застегнуть молнию. Даже звук получается другой – ровное журчание вместо всех этих всплесков и бульканий, – и мы не можем прицелиться, куда хотим. Пришли забирать мебель, а Голди приспичило оставить себе ковер – то ли фисташковый, то ли пестрый и очень мягкий – он ей нравился; и она села на него, задрав до подмышек юбку и упершись подбородком в колени. Стала тужиться, лицо побагровело, сжала кулаки, вдавила руки в живот. Мы видели, что у нее капает, а потом появилось длинное, окутанное в холодной комнате паром коричневое, уперлось в пол сначала одним концом, затем повалилось другим и легло с негромким звуком, как полено. Она кричала, шмыгала носом, что-то говорила и размазывала субстанцию в длинном ворсе ковра, пока он не завонял и не свалялся, и велела нам заняться тем же самым. Но мы не стали, спрятались за холодной печкой и ждали, пока хлопнет дверь, и еще долго не вылезали. Она готовила в кухне на газовой плите, а ковер куда-то исчез.
На доске, где обычно писали мелом меню, забыли стереть: «С Рождеством и Новым годом!» Подпись – Арвид Осли, шериф округа Джексон. Не убрали со стола напротив окна маленькую елку, и иголки осыпались с нее быстрее, чем падал на улице снег.
Джин расчесывает волосы. Они у нее красные, «электрические». Бровей нет, и она рисует красные дуги на бледном лице. Джин проститутка, работает в барах. Попала сюда после меня, но оказалась не в первый раз. Еще до того, как ее привели, Кэти сообщила, что видела, как ее оформляли внизу. Мы ей все обрадовались. Первую ночь Джин провела в главной камере, следующую спала в четвертой. С тех пор находится в третьей с Роуз и остальными. Кэти иногда подкалывает ее, называя девчонкой на одну ночь. Джин достает фотографию Пудж.
– Это моя малышка. Правда, славная? – И целует снимок.
Пудж толстая и низенькая. На фотографии она в мотоциклетной куртке. Стрижка короткая – «утиный хвост». Она таксистка. Раз в неделю в дни свиданий привозит коробку сигарет. Но однажды пропустила. Целую неделю Джин плакала по ночам и со всеми ссорилась. В следующий день свиданий она вернулась в камеру зареванная. Рассказала, как ужасно чувствует себя из-за того, что злилась на Пудж. Был сильный снег, и Пудж потратила деньги на сапоги, чтобы не простудиться. Джин объяснила, что не может иметь детей, но они устроят так, чтобы забеременела Пудж, и вместе воспитают ребенка. Она полюбит девочку. Джин суровая, однако когда об этом говорит, становится мягче.
Голди просит гигиенические тампоны – выставляет бедро, надувает губы и смотрит на Кэти – дай, пожалуйста, немного. Та улыбается, сунув руки в задние карманы, и отвечает: конечно, пойдем. Они исчезают за занавесом главной камеры. Когда туда идут, Голди виляет задом, ожидая шлепок. Долго отсутствуют; шепчутся и шутят, как случается, если парочки удаляются в спальник. Вскоре Голди появляется – «хвост» растрепан, лицо раскраснелось; ее подковыривают – спрашивают, все ли она получила, что хотела, и Кэти молчит, только ходит кругами по камере, и ее уважают.
Утром после завтрака по трансляции звучит Иисусово слово. В каждой камере на задней стене висит громкоговоритель, и из него слышится мужской голос:
Пресвятая Дева Мария,
Господь с Тобою.
Благословенна Ты в женах,
И благословен плод чрева Твоего…
Затем то же повторяют несколько женщин, снова он и опять они. Еще и еще, по три часа каждое утро. Вокруг громкоговорителей стальные экраны, и выключить их невозможно. Меня обычно клонит в сон. Шлепки карт Блендины продолжаются. Порой я воображаю, будто это удары хлыста по плечам молящихся женщин. Так и вижу, как они в зеленых цвета мяты рясах стоят на коленях на каменном полу. Среди них проходит мужчина, неспешно колотит и поет, неспешно колотит и поет. Они подхватывают. Джин бесит трансляция. Через полчаса она бежит к унитазу, комкает туалетную бумагу и пихает в уши. Вышагивает по камере, бьет себя кулаками в живот и кричит:
Рыбья голова,
Тебя отымели.
И провались он пропадом,
Плод чрева твоего.
Джин ложится на пол и хохочет, постоянно вскрикивает: «Плод чрева твоего» – и продолжает смеяться.
Мы все чистые и опрятные. У нас так мало места, что если где-то беспорядок, это возмущает. Постель на наших нарах убираем утром за несколько минут сразу после того, как встаем, – мы весьма ревностно относимся к нашим спальным местам. Они – единственное, что здесь является нашей собственностью: два с половиной фута на шесть стирают в тюремной прачечной, и то, что сегодня на мне, завтра может оказаться на другой того же одиннадцатого размера. Нары – иное дело: они наши и больше ничьи, и садиться на них позволено только друзьям. Говорят, что чем дольше мотаешь срок, тем опрятнее становишься для последующей жизни. В одном месте, где я работала, служил уборщик. Он отсидел восемнадцать лет в тюрьме в Алабаме. Пол у него сверкал, как и стулья у рабочих столов. Однажды он мне сказал, что я первая женщина, которую он встретил после выхода на свободу.