пиши меня
во что бы то ни стало!..
Итак, рассказ о женщине.
Рассказ
о женщине,
которая летала,
и был ее спасительный полет
отнюдь не цирковым аттракционом,
а поиском опоры и крыла
в могучем поле гравитационном
земных ее бесчисленных тягот…
Таков сюжет,
уже который год
томящий мою душу неотступно —
не оттого ль,
что, как сказал поэт,
я с давних пор,
едва ль не с детских лет,
непоправимо ранен женской долей,
и след ее,
как отсвет и как свет,
как марево над утренней рекою,
стоит почти за каждою строкою,
когда-либо написанною мной?..
Таков рассказ. Его сюжет сквозной.
О чем же он? О женщине. Одной.
(И не одной.)
Навязчивый сюжет,
томящий мою душу столько лет,
неумолимо мне повелевая —
пиши меня,
я вечный твой рассказ,
пиши меня
(не просьба, а приказ),
я боль твоя,
я точка болевая!..
И я пишу.
Всю жизнь его пишу.
Пишу, пока живу. Пока дышу.
О чем бы ни писал —
его пишу,
ни на мгновенье не переставая.
РубежИз старой тетради
Травка в окопе жесткая и шершавая.
Летное небо, невыносимо синее.
Пьем скупыми глотками болотную воду ржавую,
и от этого жажда становится невыносимее.
А ведь есть где-то реки (то ли Волга, а то ли Висла),
вода родниковая зябкая, как ветер рассвета.
Но раскаленное солнце над нами повисло
и снижается медленно, как осветительная ракета.
А она смеется над нами – вода без меры и счета.
Стороной идут облака, черные и горбатые.
Раненый просит воды, поминая бога и черта,
но раскаленное солнце медленно, медленно падает.
И когда мы вылазим на бруствер, и бежим по песку прибрежному,
и немцы бросаются вплавь, не надеясь на нашу милость,
чувствую я, что солнце висит над нами по-прежнему,
но что-то такое в мире переменилось.
Это воде возвращается ее изначальная ценность.
Волны зализывают кровь на песке и следы.
И мир, на части разрозненный, вновь обретает цельность
и вновь состоит из простых вещей – из солнца, земли, воды.
«Не там, где сходятся…»
Не там, где сходятся,
где встреча
и на ромашках ворожат,
где, губ не пряча,
не переча,
уже собой не дорожат, —
совсем не там,
а много позже
есть час,
незнаемый тобой,
где две судьбы,
еще не схожих,
одной становятся судьбой.
А до того,
в горах плутая,
на крутизну,
под облака
тебя ведет тропа крутая,
не проторенная пока.
Секут дожди и почву месят,
грозя обвалами камней.
…Который год,
который месяц
иду к тебе,
а ты ко мне.
О, как тропа моя извита,
и ты на ней
в иные дни
то вдруг теряешься из виду,
а то —
лишь руку протяни.
И снова пропасть под ногами
непостижимой глубины,
и равнодушными снегами
мы, как стеной,
разделены.
В пути застигнуты пургою.
С дороги сбились.
Но весной
все начинается другою,
неповторимой новизной.
И я смеюсь над буревалом,
где страх меня одолевал,
где я грустил,
за перевалом
увидев новый перевал.
Ломая кромку ледяную,
опять бежит моя тропа
туда, где сходится вплотную
с твоей судьбой
моя судьба.
«Моя любовь к тебе – как горная вершина…»
Моя любовь к тебе – как горная вершина
или волна солоноватая морская.
Все, чем я жил и чем живу, она вершила,
ни на минуту от себя не отпуская.
Я видел, как она растет и как шагает,
то сокрушительна, а то нетороплива.
Она то стужей леденит, то обжигает,
пора прилива у нее, пора отлива.
Она не бросит ни за что, но и не просит
бежать за ней, когда за дверью непогода.
Она раскинется тайгой, где нету просек,
а то прикинется рекой, где нету брода.
А ты все так же дорожишь лишь небом синим.
Зачем ты веришь в эту ложь, не понимаю,
и так растерянно дрожишь под небом зимним,
и так испуганно живешь от мая к маю.
«С мокрой травы в лесу…»
С мокрой травы в лесу стряхиваю росу.
Хочешь, стихотворенье из лесу принесу?
В комнате, еще темной, чмокнешь во сне губами.
Земляникою пахнет теплой? Сеном? Или грибами?
Где-то кузнец стрекочет, травинка щеку щекочет —
тебя разбудить от солнца стихотворенье хочет.
А ты все не просыпаешься, все ты не просыпаешься,
одними губами сонными медленно улыбаешься:
«Что, мол, опять за шалости? Нет в тебе, видно, жалости!
Где же черты солидности, признаки возмужалости?..»
Все это знаю издавна – не к чему повторенье.
Тихо выходим из дому – я и стихотворенье.
Мутную тишь дремотную ранняя птаха будит.
Нет у меня солидности, видимо – и не будет.
Дачу еще не выстроил, не обзавелся чином.
Толстую палку выстрогал ножиком перочинным.
Иду не спеша, помалкиваю, палкой своей помахиваю,
с мокрой травы в лесу стряхиваю росу.
«He бойся явных – бойся тайных тюрем…»
He бойся явных – бойся тайных тюрем.
В одну из них тебя еще заманят.
Застенчивыми шторами и тюлем
решетки откровенные заменят.
А там шкафы, насупленные, строже,
чем стражники, глядящие из мрака.
А там слоны поставлены, как стражи,
на подписные томики Бальзака.
Крепка тахта, окованная плюшем, —
как в прочности семейной заверенье.
…Приходим в гости. Ужинаем. Пляшем.
Благодарим хозяйку за варенье.
От музыки подрагивает горка,
поставленная в узенький простенок.
О, сладкое варенье! О, как горько
от медленно играющих пластинок!
О, ханжество тюремного комфорта,
где пахнет прошлогоднею сиренью
и газовая высится конфорка,
как памятник забытому горенью!
Похвальность добродетельности верной —
не все равно ли, с милым ли, не с милым!
…А на углу уже торгуют вербой.
Она тревожит запахом несмелым.
Она бела, как твой домашний кафель.
Две ветки покупаю наудачу
и, маленькие, влажные от капель,
несу в твою тюрьму, как передачу.
«Лес лопочет у окна…»
Лес лопочет у окна в полудреме.
Женщина живет – одна в чужом доме.
Дом не брошен, не забит. Войди в сени —
и почувствуешь: забыт, забыт всеми.
Полумрак и тишина, ничего кроме.
Женщина живет – одна в чужом доме.
На диване дремлет кот ожирелый.
Муж ей дарит в Новый год ожерелье.
Он ей много покупал, много купит.
Тянутся к ее губам его губы.
Занавешено окно, постель постлана.
Все вокруг занесено. Уже поздно.
Лес бормочет у окна в ночной дреме.
Женщина живет – одна в чужом доме.
«Как медленно тебя я забывал!..»
Как медленно тебя я забывал!
Не мог тебя забыть, а забывал.
Твой облик от меня отодвигался,
он как бы расплывался, уплывал,
дробился, обволакивался тайною
и таял у неближних берегов —
и это все подобно было таянью,
замедленному таянью снегов.
Все таяло. Я начал забывать твое лицо.
Сперва никак не мог глаза твои забыть,
а вот забыл, одно лишь имя все шепчу губами.
Нам в тех лугах уж больше не бывать.
Наш березняк насупился и смолк,
и ветер на прощанье протрубил
над нашими печальными дубами.
И чем-то горьким пахнет от стогов,
где звук моих шагов уже стихает.
И капля по щеке моей стекает…
О, медленное таянье снегов!
Румынские цветыИз старой тетради
Пропыленные клены и вязы.
Виноградные лозы в росе.
Батальоны врываются в Яссы
и выходят опять на шоссе.
Здесь история рядом творится.
И, входя в неизбежную роль,
нас державные чествуют лица
и приветствует юный король.
Сквозь цветы и слова величальные
мы идем, сапогами пыля,
и стоят генералы печальные
за спиной своего короля.
Астры падают справа и слева,
и, холодные хмуря черты,
напряженно глядит королева
на багровые эти цветы.
«К морю стремился…»
К морю стремился, морем дышал на юге.
Но когда мое сердце слушать начнут врачи —
они услышат отчетливо посвист вьюги
и голос филина, ухающего в ночи.
Бьет кабарга копытцами дробно-дробно.
Бьется над логом сохатого трубный зов.
Это Сибирь в груди моей дышит ровно
всей протяженностью древних своих лесов.
Это во мне снега по весне не тают
и ноздреватый наст у краев примят.
Птицы Сибири в груди у меня летают.
Реки Сибири в крови у меня гремят.
Это во мне медведи заводят игры,
грузно кряжи качаются на волне.
Ветер низовый. Кедры роняют иглы.
Хвойные иглы – это во мне, во мне.
Это во мне поднялся и не стихает
ветер низовый, рвущийся напролом.
Смолка по старой лиственнице стекает.
Бьет копалуха раненая крылом.
Я ухожу из вьюги, из белой вьюги.
Лодка моя качается на волне.
Еду куда-то. Морем дышу на юге.
Белые вьюги глухо гудят во мне.