Черно-белые сестрички — страница 2 из 4

– Привет, Ларри, – пробормотала она, улыбаясь сладко, насколько это возможно, если глаза у дамы обведены углем, а губы – как у мертвой шлюхи. – Как дела?

Я постарался стереть с лица все следы досады. Правда, я не слишком радовался тому, что они с сестричкой здесь творили, но старался смотреть на вещи объективно. Случалось мне иметь дело с клиентами куда более чокнутыми. Скажем, миссис Вотили дю Плесси заставила меня выкопать пруд в Двадцать ярдов для единственной золотой рыбки, которую ей презентовал на бульваре какой-то незнакомец, и еще Фрэнк и Альма Фортресси – эти наняли меня выстелить пол в парадной спальне линолеумом и потом высыпать на него тридцать мешков почвы, чтобы посадить пионы прямо в ногах кровати. Я ответил на улыбку Катлины:

– Вроде, все в порядке.

Она ладонью прикрыла глаза от солнца и прищурилась на меня:

– Это пот? На тебе, я имею в виду?

– Был, – подтвердил я, не отпуская ее взгляда. Я помнил ее девочкой: черные косички, как у Покахонтес, ямочки на коленках, тугие парашютики детских юбочек – только платьица она тогда носила розовые, либо изумрудно-зеленые, либо синие, как озеро Тахо. – Я как раз пытаюсь его смыть.

– Тяжелая работа, да? – спросила она, глядя мне через плечо, словно говорила с кем-то за моей спиной. И вдруг: – Не предложить ли тебе чего-нибудь выпить?

– Молока? – предположил я, и она рассмеялась.

– Молока не будет, обещаю. Могу предложить сок, содовую, пиво… хочешь пива?

Собачонка обнюхивала мою ногу – надеюсь, что обнюхивала, потому что в этих черных лохмах я бы не взялся отличить у нее нос от хвоста.

– Пиво, это звучит приятно, – сказал я, – вот только не знаю, как вы с сестричкой на это взглянете – ведь пиво-то не белое, – я выдержал паузу, – и не черное.

Она улыбалась, как ни в чем не бывало.

– Во-первых, Мойра после обеда всегда ложится вздремнуть, так что ее не будет. А во-вторых, – теперь она взглянула мне прямо в глаза, а улыбка стала чуточку ехидной, – в нашем доме подают только «Гиннес»!

Мы сидели на кухне – черно-белый кафель, белые шкафчики, черные накладки – и к тому времени, как солнце заглянуло в окно сквозь вянущий куст свинчатки с подрубленными корнями, прикончили по три бутылки. Не знаю, в чем дело, – пиво, или день такой случился, или то, как она сидела и слушала, – только я перед ней выложился. Рассказал о Джанни, своей второй жене, и как она меня задергала: что я ни сделаю, все было не так; и коснулся мельком того дн «который меня перевернул. Это было на Гавайях, и тогда впервые понял, что мне хочется заниматься землей, копать и сеять, и устраивать клумбы, и налаживать поливку, и сажать деревья. Я стоял над кратером Халеакала, посреди земного рая, а там не было ничего, кроме потоков застывшей лавы – камни и только камни. Светало, и я не выспался, и мы с Джанни стояли на ветру, пара усталых туристов, глядящих сверху на эту пустыню, и я вдруг понял, чего хочу в жизни. Я хотел делать мир зеленым, только и всего. Вот так просто.

Катлина умела слушать, и мне нравилось, как она понемножку наклоняла стакан, когда пила, и глаза у нее блестели, а свободная ладонь лежала на крышке стола, словно мы были в море и нужно было придерживаться из-за качки. И она все откидывала волосы с лица, а потом наклонялась вперед, и они снова рассыпались, а когда я вспоминал что-нибудь горькое или болезненное – а практически все, что связано было с Джанин, относится к этой категории – у нее между бровей пролегала сочувственная морщинка, и она прищелкивала языком, словно что-то прилипло у нее к небу. После второй бутылки мы перешли к более общим темам: погода, сад, знакомые. Допивая третью, начали вспоминать своего учителя – хромого заику с мозгами наперекосяк, и всякие приключения тех времен, вроде того, как дождь лил не переставая почти неделю, и ручьи вышли из берегов, и оставили на обочине шоссе валуны величиной с «фольксваген».

Мне было хорошо, а ведь мне после развода чертовски редко бывало хорошо. Было радостно и спокойно. Кусты, решил я, подождут до утра – и деревья, и трава, и небо тоже. Хорошо было, для разнообразия, оставить вечер тянуться за окном, как резину, и ни о чем не беспокоиться. Я был пьян. Напился в три часа дня. И плевать. Мы как раз смеялись, вспоминая мистера Клеменса, учителя английского, который за два года ни разу не сменил костюма и галстука, зато слово «позма» выговаривал как «пойма», и тут я поставил свой стакан и задал Катлине вопрос, который мне хотелось задать уже шесть месяцев, с тех пор как я в первый раз кинул свое объявление ей в почтовый ящик.

– Слушай, Катлин, – спросил я, еще на волне отзвуков веселого смеха, – ты только не обижайся, но что значит у вас черное и белое – это что, политическая акция? Стиль? Или что-то религиозное?

Она откинулась в кресле и с усилием удержала на лице улыбку. Пес спал в углу, мохнатый и бесформенный, как старый альпаковый плащ, свалившийся с вешалки. Она шумно, протяжно вздохнула, подняла было голову и снова уронил а:

– Ой, не знаю, – сказала она, – это долгая история…

Тут-то и появилась Мойра. В легком белом брючном костюме – такой можно купить в магазине «Пасечник» – и она задержалась в дверях, увидев меня со своей сестричкой над стаканом густого черного пива, но только на секунду.

– О, Винсент, – выговорила она тем самым тоном гувернантки-англичанки. – Какой приятный сюрприз!


На другой день в восемь утра появился Уолт Тремэйн с семеркой черных работяг в белых джинсах, черных футболках и белых кепках, и с ними столько техники, что можно было бы до обеда покончить со всеми деревьями на полмили вокруг.

– Какое прекрасное утро, мистер Винсент-Ларри, – приветствовал он меня. – Или вы Ларри-Винсент?

Я сдул пар над чашечкой кофе от Макдональдса и загнал за щеку остатки яичницы Макмаффина.

– Зовите меня просто Ларри, – сказал я и пояснил: – Это она. Мойра, старшая. Я хочу сказать, она… ну, что там говорить, наверняка, вы сами понимаете.

Уолт Тремэйн покрепче уперся ногами в землю и обхватил себя руками за плечи.

– Ну, не знаю, – сказал он, настраиваясь пофилософствовать, пока его команда разбиралась с веревками, бензопилами, компрессорами и секаторами. – Я и сам иногда не отказался бы упростить свою жизнь, если я понятно выражаюсь. Полдня сидишь на дереве, в волосах опилки, а придешь домой – жена просит подстричь газон или подровнять изгородь. – Он покосился на собственные башмаки, потом окинул взглядом лужайку. – Черт, вот бы мне и свой двор заасфальтировать.

Я чуть было не сказал: «Я вас понимаю», потому что так полагается говорить в таких случаях, только это подразумевает согласие, а я вовсе не был с ним согласен. Так что я просто безразлично пожал плечами и стал смотреть, как Уолт Тремэйн провожает глазами своего древолаза, карабкавшегося на самый большой, старый и могучий дуб.

Позже, когда от дерева остались одни бревна, а мы с парнем, которого я нанял на один день, перепахивали мотоплугом газон и граблями сгребали вянущий дери в три здоровенные копны под изгородью, появилась Мойра в том же наряде от «Пасечника», с кувшином молока и подносиком печенья. Было четыре часа, на дворе сплошная грязь, а измельчитель, которому люди Тремэйна скармливали остатки дубовой кроны, орал на весь двор. Два других дуба, поменьше ростом, но такие же величественные, уже обезглавили, приготовившись свалить, а чайное дерево лишилось ветвей. Выглядело все это так, будто во дворе разорвалась бомба, каким-то чудом пощадившая дом – белый, разумеется, с вовсе уж белоснежным бордюром и матово-черной крышей. Я наблюдал, как Мойра расхаживает среди одуревших, потных работяг Уолта Тремэйна, наливает им молока и угощает печеньем.

Добравшись до нас с Грегом – черные джинсы, белые футболки, черные кепки, белая кожа – она позволила своей улыбочке дрогнуть и дважды пропорхнуть мимо губ, прежде чем укрепиться на лице. Мы вкушали честно заслуженный отдых, растянувшись на последнем уцелевшем клочке травы и собираясь с силами, чтобы перегрузить весь этот дерн в мой грузовичок. Весь день мы пахали, не разгибаясь, так войдя в ритм опустошения, что даже забывали напиться из шланга, но все равно почувствовали себя виноватыми – так всегда бывает, когда клиент застает тебя брюхом кверху. Я представил ее Грегу, который не потрудился подняться.

– Очень приятно познакомиться, – сказала она, и Грег уже запихнувший в рот печенину, что-то промычал в ответ.

Сам я отказался от печенья, и от молока тоже – мне уже начало надоедать изображать собой персонаж какой-то безумной пьесы. Она улыбнулась мне, однако, такой мечтательной запредельной улыбочкой, что я задумался, все ли у нее дома, или, может, на минутку вышли, а потом повернулась к Грегу.

– Вы, э-э, как бы сказать, – пробормотала она, разглядывая его загорелое лицо и руки. – Вы, случайно, не мексиканец?

Грег казался удивленным, а может, и опешил немножко – с тем же успехом его можно было спросить, не зулус ли он. Стрельнул глазами на меня и снова уставился на Мойру.

– Моя фамилия – Соренсон, – сообщил он, сдерживаясь, и снял кепку, демонстрируя свою светлую шевелюру. Потом негодующе нахлобучил кепку на голову и вытянул вперед руки. – Занимаюсь серфингом, – добавил он, – когда у меня есть время. Это называется «загар».

Я смотрел на отблески солнца в ее волосах, пока она поднимала поднос и приводила в порядок свою улыбку. «Наверняка, красится, – подумал я, – не может быть таких белых волос у человека моложе семидесяти, а волосы были поразительные, белые от самых корней, белее бумаги, белее овечьей шерсти, белее кости». И тут она расправила плечи и взглянула на Грега сверху вниз, словно на пыхтящего в клетке зверя.

– Что ж, это чудесно, – сказала она, наконец. – Очень мило. Чудесный вид спорта. Вы долго будете здесь работать? У нас, я хочу сказать?

– Завтра к этому времени должны закончить, Мойра, – вмешался я, не дав Грегу сказать чего-нибудь такого, о чем мне потом пришлось бы долго жалеть. – Осталось разровнять газон, то есть землю, под засыпку и убрать остатки питтоспорума из-под чайного дерева. Людям Уолта Тремэйна понадобится еще дня два.