Черняховского, 4-А — страница 12 из 53

Мой собеседник, человек, обременённый классическим дореволюционным образованием, с лёгкой улыбкой слушал эти горячечные литературоведческие «репризы», почерпнутые мною, в основном, из бесед с друзьями-литераторами, и, когда я исчерпал свои познания по этому вопросу, сказал, что недавно читал одну статью в румынском журнале о литературном переводе, и там приводились суждения о нём известных людей. Автор «Дон Кихота», к примеру, считал, что перевод напоминает изнанку фландрских обоев: видны те же нити, но узор уже не так красив.

— И это правильно, — добавил от себя Яков Штернберг, — но, когда вы, Юра, будете переводить мои стихи, очень прошу: не добавляйте красивостей, ладно?.. А Вольтер, — продолжал он, — советовал: если собрались переводить, то надо выбрать автора, как выбирают друга, — чтобы его вкус соответствовал вашему…

— Это уже несусветный идеализм, — не слишком деликатно заметил я, но Штернберг, как человек умный, не обиделся, а заговорил снова:

— Швейцарский просветитель Лагарп считал, насколько я помню, что вовсе не нужно знать язык, чтобы с него переводить. Достаточно иметь под рукой хороший словарь и быть от рождения неглупым человеком. А Дидро, тот совсем зарвался, заявив: я прочитал книгу два раза, проникся её духом, захлопнул переплёт и начал переводить… Но это всё говорилось давным-давно, Юра, а в нашем веке, помимо Набокова, французский писатель Моруа вообще объявил перевод «преступлением бесчестного человека, который смело решается заменить один язык другим, не зная ни того, ни другого…» Однако, будем считать, — так Яков Штернберг закончил свои речи, — что нас с вами всё это мало касается. Во-первых, мы, всё-таки, знаем, если не оба, то, по крайней мере, один из языков, а во-вторых, к чему нам эти скептические умозрительные рассуждения?

И я вполне согласился с ним, хотя в душе оставались серьёзные сомнения, если не в надобности переводной литературы, то, во всяком случае, в её действительном соответствии — особенно, если говорить о поэзии — и созвучности оригиналу. Вспоминалась дурацкая прибаутка ещё школьных лет: как звучал бы пушкинский «Онегин» на украинском? «Свалюсь ли я, дручкОм припэртый…» и что-то ещё в этом роде; а также куда более серьёзный пример из книги К. Чуковского о переводе: как знаменитый в своё время переводчик Диккенса, Иринарх Введенский, ничтоже сумняшеся, «сажал» героев его книг «на завалинку». А ещё, как кто-то из нынешних моих знакомых, хорошо изучивший английский язык и даже побывавший в Англии, чуть ли не с испугом говорил мне, что удосужился прочитать того же Диккенса в оригинале и совершенно не узнал в нём писателя, которого так любил в детские годы на русском языке.

Однако тут же я подумал об изумительно звучащей в переводе Бунина лонгфелловской «Песне о Гайавате», знакомой мне и в оригинале. Почему-то она ассоциировалась у меня с фантазией Листа на «Свадьбу Фигаро». (Я помнил, как исполнением этой вещи на музыкальном конкурсе 1933 года в Большом зале консерватории, куда меня в детстве водила мама, пианист Эмиль Гилельс, называвшийся тогда Самуилом, вырвал победу в борьбе за первое место у пианиста Игоря Аптекарева.) Вспомнил и маршаковского Бёрнса, и Сэлинджера в блестящих переводах Риты Райт, и бесконечного «Дон Жуана» Байрона, переведённого Татьяной Гнедич, и стихотворные переводы Лозинского, Левика… и один-два моих удачных, на мой взгляд, перевода — и пришло облегчение.

Ну, чего я гоню волну? — подумалось мне. И зачем это я, такой ещё молодой и красивый, брюзжу, как старый дед, в то время, как почти все иностранные книги, какие я успел уже прочитать, нормально переведены, и, читая их, напрочь забываешь, что между нами и автором находится ещё одно существо, о ком мы в своих суждениях о прочитанном обычно и не помним. Что и хорошо — если книга плохая, и плохо — если книга хорошая.

И мой скепсис начинал улетучиваться, а желание переводить самому и стихи, и прозу усиливалось…

* * *

Первая наша встреча с Крошкой в Жуковском закончилась неоригинально: разумеется, я не смог выдержать до конца — особенно после нескольких рюмок водки — роль отвлечённого, академичного исследователя человеческой натуры, и Крошка не возражала. Но никаких её эмоций по этому поводу припомнить не могу. Помню, она очень оберегала свою грудь, не позволяла даже притронуться, что вызывало у меня законное негодование, но и беспокойство. Помню, как мы с Капом проводили её до станции, как её одинокая высокая фигура, пробирающаяся через полупустой вагон, вдруг пробудила во мне острый приступ сострадания, и в моей протрезвевшей голове возникла мысль, что, быть может, она чем-то серьёзно больна…

Крошка приезжала ещё раза два в Жуковский и даже стала изредка улыбаться, а потом вернулись хозяева квартиры, и встречаться стало негде. (Имею в виду — для продолжения исследования души и тела.) Один раз мне пришёл на помощь Костя Червин: пригласил в пустовавшую комнату его матери. Однако Крошка чувствовала себя там неуютно — не только не улыбалась, но лицо вовсе застыло, не помогли даже пламенные речи Кости о поэзии, которые в другой обстановке вызывали у меня значительно больший интерес. А когда он оставил нас одних, она довольно много выпила, я ещё больше, и кончилось тем, что вообще не «кончилось», после чего я сел за руль и не помню, как довёз Крошку до Поварской, а себя потом до Сретенских ворот. Это происходило в те благословенные годы, когда пьянство за рулём, если ничего плохого не произошло, наказуемо не было. Хотя в тот раз было не просто опьянение, а полная «отключка», после чего я немного испугался и стал следить за собой. И слежу до сих пор — но теперь уже вместе с автоинспекторами.

Закончились мои исследования — не буду повторять чего — не совсем обычно. Крошка позвала меня к своей знакомой в Скатертный переулок и там на что-то обиделась (точнее, на меня) и собралась уходить. Я проводил её до дому, так и не поняв причины обиды. Что, в свою очередь, обидело меня, и я вспомнил, что хозяйка дома, где мы только что были, выразительно глядела на меня при прощании. Чтобы проверить, правильно ли моё предположение, я вернулся в Скатертный, благо он был почти рядом. И, знаете, не ошибся…

С Крошкой мы не виделись с того вечера лет десять, пока Полина, тоже давно потерявшая её из вида, случайно не встретилась с ней на улице. Та рассказала, что уже несколько лет замужем, пригласила нас обоих в гости. Но в странное какое-то время — в будний день, часа в три-четыре: объяснила, что муж — грузин, очень ревнивый, она не хочет его понапрасну волновать. Ещё сказала, что болела туберкулёзом, но сейчас пошла на поправку. Я вспомнил её опасения по поводу груди, свои предположения о нехорошей опухоли, и слово «поправка» несколько успокоило. Мы с Полиной отправились к ней в назначенное время, но она встретила нас у подъезда, взволнованная, сказала, что муж внезапно вернулся раньше, чем обычно, и она просит у нас прощения… Мы её простили.

2

Я сказал Лёне Летятнику, что звонил недавно в пишмашмастерскую и получил ответ: мастер Гоша Горюнов болен. Может, запил? — предположил я. На что Лёня ответил, что я могу не верить, но Гоша не пьёт.

— И не оттого, — добавил Лёня, — что регулярно читает журнал «Здоровье» и усвоил, что пьянство — пережиток капитализма, а просто с детства у него неладно с почками. Сейчас опять в больнице лежал, но уже вышел и был у меня. Почистил машинку и поведал о своём пребывании там. Бедняга, ему не с кем по душам поговорить, а мы с Калерией его слушаем. Хочешь и ты послушать?

Я больше хотел бы от первого лица, но, как говорили наши деды, «за отсутствием гербовой пишем на простой», и я согласился.

КАНДИД. Эпизод 2

(снова от Летятника)

…У него уже так бывало: поясница разболелась жутко, голова, в жар кидает, в холод. Стал звонить в поликлинику — врача вызвать. Но регистратура напрочь занята, а в коридоре квартиры, где телефон, сквозняк так гуляет, спина разламывается, он пошёл в комнату и лёг, а до врача сердобольная соседка дозвонилась. Врачиха пришла ближе к вечеру. В левой руке у неё был портфель со стетоскопом и аппаратом измерять давление, в правой — сумка с продуктами. Сегодня удалось достать польскую курицу и болгарский горошек, поэтому настроение у врачихи улучшилось, но нигде не попались сметана и чеснок, поэтому оно же ухудшилось. В этом смешанном настроении она принялась пальпировать, перкуссировать, а также аускультировать Гошу и не нашла никаких показаний к тому, чтобы прописать постельный режим и, значит, снова навещать его. Он робко заикнулся насчёт температуры, но ставить градусник не было времени — нужно ещё к трём больным и в угловой «гастроном», а по пульсу определять она не любила: собственное сердцебиение от беготни по лестницам мешает, да и часы у неё без секундной стрелки.

На следующее утро он уже не мог подняться — так всё болело и жар сильный. Соседка перепугалась, вызвала скорую, его отвезли в больницу. В приёмном покое (в этом названии ему всегда чудятся «покойники»), в промозглом полуподвальном помещении велели снять одежду, выдали суровые кальсоны с тесёмками, такую же рубашку, матерчатые тапки и серый халат (который когда-то называли арестантским). По холодному коридору мрачная санитарка вывела его к лифту, но тот был всё время занят, и тогда, ругаясь на чём свет стоит, она повела его на четвёртый этаж в палату. Однако туда его не пустили — мест не было, а положили в проходе, где халаты проходящих задевали по лицу. Но ведь можно к стенке повернуться, не барин, чай. Так он и сделал.

(- Прости, Юра, — сказал мне Лёня, — я, может, сгустил краски, но в этом описании нет ни слова неправды: знаю на собственном опыте, и ты, думаю, тоже.

— Продолжай, — ответил я. — Как сказали бы англичане, «я весь в ушах».

Он продолжал.)

Несколько часов Гоша не мог согреться, второго одеяла не дали, попросил чая, сказали, будет в ужин, попросил что-нибудь от боли — сказали, придёт дежурный врач, назначит, а вообще, больной, напомнили ему, вас тут девяносто, а я одна. Он понял и заткнулся: цифра показалась ему внушительной.

Один из тех, чей серый халат не один раз тоже задевал его, присел к нему на край раскладушки и объяснил, что тут самообслуживание: сам болей, сам лечись. Но, если есть лишние грСши, тебе даже судно поднесут. Ещё дашь — вынесут. И лекарства купить можешь. А бесплатно у них аспирин и это… которое слабит легко и нежно, не прерывая сна. А клизмы все дырявые, надо из дома брать. И вообще, всё надо из дома брать: грелку, жратву, лекарства, медсестру, врача… Потому что никого не дождёшься, не допросишься: они одни, а нас девяносто. Уяснил, кацС?

Но Гоша почти не слышал, о чём толковал с кавказским акцентом этот больной.

Дежурный врач добрался до него к вечеру, послушал, сказал, что до понедельника заниматься с ним не будут, и опять ушёл в комнату старшей сестры, а была ещё только пятница.

К счастью, в субботу и воскресенье у него держалась высокая температура: он почти не ел и много спал. И боль вроде поутихла: от лежанья, наверно, а ещё тот, который с акцентом, принёс таблетки: «Аналгын, сказал, глотай на здоровье».

Кавказец, звали его Шалва, начал не на шутку опекать Гошу — в особенности, когда увидел, что никто к нему не приходит и ничего не приносит. На табурете перед его койкой появились экзотические фрукты и восточные сладости, и только полное отсутствие аппетита уберегло Гошу от роковых последствий…

А в понедельник произошли два знаменательных события — его начали лечить, а также перевели на освободившееся место в палату: кто-то не то умер, не то выздоровел. Третье событие было более ординарным: в обед санитарка тётя Паша приняла лишку и завалилась на боковую, так что остаток дня обслуживание держалось на нескольких доброхотах типа Шалвы.

— Нэт, — говорил он, подсовывая под кого-нибудь судно или поднимая упавшую грелку, — нэт, это не больница, а гробница, так я скажу… Хотя у нас тоже, я в Гагре как-то лежал, так мы там в коридоре перед туалетом прямо по «феникАлиям» ходили… Клянусь!

(-Это он смешал в одно фекалии с гениталиями, — пояснил мне Лёня, а я с некоторой обидой сказал, что мог бы и не пояснять.)

…Этот Шалва, заговорил опять Лёня, целыми днями долбал в пух и прах всю нашу систему здравоохранения, рассказывал про какую-то чудо-больницу для ответработников, где в палате свой туалет, а ещё телевизор и мебельный набор «Мцыри». И звонки… Все работают! Позвонил один раз — нянька бежит, трезвая; позвонил два — сестра чАпает; три — сам профессор несётся. А четыре — блондинка в одном купальнике: массаж делать. Не верите?.. А кормят… Закачаешься! СацибИли, сациви, чижи-бижи, лобио, суп пити… Клянусь!

Он так и сыпал словечками, которые нам с тобой, Юра, приводили как примеры народной этимологии, когда рассказывали об этой штуке в институте. Помнишь? «Гульвар», «спинжак». А Шалва сказал: «Буду у нас лечиться, вылечусь в трубу». Здорово, а?..

В общем, как выражаются юмористы: несмотря на лечение, больной начал поправляться. То же произошло и с Гошей. Незадолго до выписки его пригласили в кабинет к заведующей отделением. Та, не поглядев на него, сразу вышла, и Гоша остался наедине с незнакомым мужчиной. Профессор, наверно, подумал он с опаской. Даже без халата. Профессору всё можно.

— Здравствуйте, — робко сказал Гоша.

— Фамилия твоя как? — спросил профессор.

Гоша немного удивился: ведь в истории болезни всё написано. Хотя перед профессором никаких бумаг не было. Гоша сказал фамилию.

— Ты нам должен помочь, Горюнов, — произнёс тот.

— Пожалуйста, — сказал Гоша, он уже понял, что никакой это не профессор, а, наверное, завхоз, и нужно тумбочки или чего ещё перетаскать.

— Вот и ладненько, — сказал бывший профессор. — Значит, так. У вас в палате…

— У нас тумбочка совсем поломана, — сказал Гоша. — И ещё сетка на кровати. Старик один всё время проваливается…

— Погоди, — перебил завхоз, — не о том речь. У вас там разговоры…

— Конечно, — сказал Гоша. — А чего ещё делать? Радио нет. Книг не дают.

— Ты что? — нахмурился завхоз. — Юмор показываешь? Я тоже весёлый.

— Честное слово, не дают, — сказал Гоша. — Я сколько раз просил.

Завхоз в упор посмотрел на него.

— Вот что. Слушай сюда. В вашей палате один человек язык распустил. Всё ему у нас нехорошо…

— Да ну, — сказал Кандидов, — а вы разве думаете, у вас всё хорошо?

— Где? — крикнул завхоз.

— В больнице, где ж ещё… Возьмите, к примеру, насчёт лекарств. Или если больной оправиться хочет, а ему…

— Не о том речь, — сказал завхоз уже спокойней. — Этот человек не только про больницу высказывался.

— Разве?

— Значит, понял, о ком я говорю?

— О ком вы говорите?

— Это я тебя спрашиваю!

— О чём?

— Что «о чём»?

— То есть, о ком?

— Слушай, ты перестань!

— А что я?

Завхоз достал из кармана удостоверение, раскрыл, протянул Гоше.

— НА, посмотри! Понятно?

— Что «понятно»?

— Откуда я?

— Откуда вы?

Бывший завхоз выругался:

— Тьфу ты, твою мать!

— Зачем ругаться? — сказал Гоша. — Тут больница… А я, правда, ничего не увидел. Только фото. И то непохоже.

— Ты дурак или притворяешься? — с интересом спросил бывший завхоз.

— Опять ругаетесь?

— Ладно, не буду. А ты отвечай!

— Я не понимаю, чего вы спрашиваете.

— Я спрашиваю: как он говорил?

— Кто?

— Этот… Шалва Гвердц… Не выговоришь!

— Говорил, как все. Немного с акцентом, правда.

— А что говорил?

— Ну… разное. Про больницу, про Грузию, чего там едят… Интересно.

— Осуждал? Ругал?

— Еду не ругал. А, что плохо, ругал… А вы разве…

— Не обо мне речь! Как ругал? Клеветал?

— Ну, не матом, как вы… Если про плохое говорят, что плохо, разве это клевета? Я не понимаю… Вот если про хорошее говорить, что оно плохое, или про красивое, что некрасивое, а про умное, что глупое, тогда…

— Тьфу ты!.. — опять выругался не профессор, не завхоз. — Я конкретно спрашиваю: какими словами этот черно… грузин клеветал на нашу страну?

— Никакими, — сказал Гоша. — Я опять не понимаю: ведь если это правда, то какая же это…

— Ладно! — заорал собеседник Гоши. — Идите отсюда, Горюнов! И помните о неразглашении тайны!

— Какой? — спросил Гоша.

— Такой! О чём мы здесь говорили.

— А о чём мы здесь говорили?

— Идите! — на всю больницу гаркнул бывший профессор.

— До свиданья, — сказал Гоша.

Потом, когда увидел Шалву, он рассказал, как его спрашивали про какие-то разговоры.

— Ко мне тоже цеплялся, — ответил Шалва. — А я ему: ничего не знаю, ничего не помню. Больной был. Может, в бреду чего болтал, за то не отвечаю. А если на меня кто капнул, так они тоже все больные, как есть. С задержкой мочи. Она им в голову ударила, а я отвечай?..

Вот так, Юра. Что скажешь? Думаю, Гоша вполне заслужил звание «Кандида» и предлагаю так и называть его впредь. А телефон у меня есть его домашний, по нему удобней звонить, чем в мастерскую…

3