Черняховского, 4-А — страница 25 из 53

Директор

Главный режиссёр

Как говорится, «пустячок, а приятно»…

Но тут же вспоминается, что через несколько лет наши фамилии исчезли с афиш, а позже появились снова, но в несколько изменённом виде: Ю. Петров и Ю. Хазанов.

Почему? Объясняю, — как любили со значением произносить это слово сын Чалкина, Митя, и вторая жена Юлия Даниэля: потому что так решили в Комитете госбезопасности. При чём тут они? Объясняю ещё раз: Юлий оказался «вредителем», почище мальчика Стася, и ему, после ареста и освобождения, запретили подписываться своей фамилией, а дали другую. Отчего «Петров»? Скорей всего, по принципу «Иванов, Петров, Сидоров» — какие первыми приходят в голову. Эта ни в чём не повинная фамилия долгое время распространялась потом и на переводы Юлия, которые ему удавалось изредка получать в издательствах. Но чаще он (и не только он) в те годы переводил не под насильно присвоенной фамилией — Иванов, Петров, Сидоров, а под вполне реальной — существующего «легально» человека, кто получал в издательствах работу как бы для себя, отдавал её своему лишённому «литературных» прав другу, печатал под своей фамилией и потом, естественно, ему же вручал полученный гонорар. Такими «подставами» у Юлия бывали известные уже как переводчики Окуджава, Самойлов (а также и ваш покорный слуга).

К этим манипуляциям со своей фамилией Юлий отнёсся на удивление спокойно: даже не помню, чтобы хоть раз выматерился. Мне же это дало повод отправить ему на ближайший его день рождения телеграмму такого содержания:

«Дорогой наш Ю. Петров зпт наломал ты много дров зпт поздравляем зпт будь здоров тчк твой Ю. Ильф и Римма».

Однако Ильфом я не стал, и мы с Юлькой так и не написали ничего совместного — ни про один стул.

На том дне рождения он меня удивил — чтобы не сказать, обидел. Быть может, всё случившееся не стоило и «выведенного яйца», как говаривала наша соседка, но я до сих пор не могу забыть это незначительное, казалось бы, событие.

Гостей было много, далеко не всех я знал — празднование проходило вскоре после освобождения Юлия из тюрьмы и лагеря, где он пробыл ровно пять лет — от звонка до звонка — и сделался уже достаточно знаменитым в определённых кругах, вполне заслужив своё признание, потому что смело и достойно вёл себя на судебном процессе и потом, в заключении. Среди пришедших поздравить, помимо близких друзей, были журналист из Дании и несколько юристов — из тех, кто вели дела его «подельников»-диссидентов, тоже обвинявшихся в злостном подрыве советского строя. К одной из женщин-адвокатов Юлий подвёл меня в самом начале вечера со словами:

— А с Юрой Хазановым вы, кажется, были когда-то знакомы, не правда ли, Иза?

Господи, Иза Кедрина! Я не узнал её в этой пожилой толстой тётке с усталым морщинистым лицом. Ей же не так много лет — кажется, она чуть старше меня, но я-то ещё — ого-го!.. Хотя как не вспомнить неприятную фразу Толстого из «Войны и мира»: «…вошла старуха сорока двух лет…» Мы с Изой уже перешагнули возраст той «старухи»… Последний раз виделись, если память не изменяет, лет тридцать назад, когда я, после войны, вернулся в Москву, и моя закадычная подруга Миля, которая когда-то училась с Изой в юридическом и кто познакомила нас жарким предвоенным летом, повела меня к ней в гости. Иза была уже замужем, недавно родила дочь. Мы совсем недолго пробыли в её шикарной по тем временам квартире, и я вскоре забыл об этой встрече. А незадолго до начала войны, летом, в подмосковной Мамонтовке, у меня с Изой возникло то, что можно назвать романом. Он был недолговечным — от силы месяца полтора, но достаточно бурным, а потом оборвался. Нет, мы не ссорились, просто расстались — кстати, в полном смысле слова: я должен был возвратиться в Ленинград, где учился тогда в военной академии и где меня, как Юлия в шестьдесят пятом году, тоже ждал суд, только не совсем настоящий, а так называемый «офицерский суд чести» (у меня уже было звание «младший воентехник» — один кубарь на петлицах), но его решение, которым мне грозили, могло быть не слишком приятным: задержка очередного воинского звания, а то и отчисление из академии. Тюрьма мне вроде бы не светила, но, всё равно, и эти наказания казались тогда дикими и несправедливыми — тем более, что «преступление» моё заключалось лишь в том, что той весной, во время педагогической практики в авторемонтных мастерских, я опоздал на девятнадцать минут после перерыва, задержавшись у киоска, где жевал баранки и запивал их разбавленным пивом. (Но кто же мог знать, что как раз в это время товарищ Сталин сочинил очередное гениальное произведение — указ о предании суду всех, кто опоздает на работу больше, чем на восемнадцать минут?..)

В те незабвенные времена Иза Кедрина была пухленькой миловидной брюнеткой с прелестными серыми глазами, и мы часами валялись с ней на пляже водохранилища, пестуя свои нарождавшиеся чувства взглядами и как бы случайными прикосновениями. Своей привлекательности она, помнится, не потеряла и ставши матерью новорожденного ребёнка… Но сейчас? Что с ней произошло? Её фамилия, я слышал, упоминалась теперь среди фамилий тех адвокатов, кто посвятил себя упорной и смелой защите людей, кого преследовала власть за их взгляды, кого сажали в тюрьмы, лагеря и психушки.

Я был уже готов к тому, что вскоре узнаю от неё много всякого, интересного и, вообще, как она живёт, но…

— …Мы не знакомы, — ответила она Юлию, коротко взглянув на меня, и отошла к другому краю стола.

Почему? Почему она не захотела меня узнать? Неужели из-за той дурацкой ночи на Якиманке, когда я… Но ведь мы уже виделись после этого в год рождения её ребёнка, и она не отвернулась тогда и не указала мне на дверь… Да и за что?.. Глупость какая…

А что касается той ночи сто лет назад… Даже не ночи, а было уже часа три утра, если не позднее. Мы пришли в её пустующую квартиру безмерно уставшие после долгого вечера — гулянья по парку ЦДКА, возле театра Красной Армии; после сиденья в душном зале, где шла оперетта «Сильва» («Можно часто увлекаться, но один лишь раз любить…» И ещё: «Помнишь ли ты, как счастье нам улыбалось», и дикие вопли артиста Ярона: «Соловей!»); после пребывания в кафе «Националь», где я «гулял»: заказал коньяк «Двин» и пачку папирос «Казбек»… И потом мы на такси приехали к ней, она поставила на плиту чайник, сменила обтягивающее голубое платье, которое ей очень шло, на широкое домашнее и сразу стала другой.

А потом… Потом мы лежали совсем без всего на её кровати, и я, порядком протрезвевший и полусонный, начал, вместо всего прочего, очень современный разговор о романе Золя «НанА», в котором подметил не столько «пафос разложения буржуазной семьи», как писали наши всевИдущие критики, а совсем иное, относящееся больше к женской физиологии. Но эта животрепещущая тема не очень заинтересовала Изу; она почему-то поднялась с кровати, накинула халат и сказала, что мне пора идти. Что я и сделал, поскольку сам хотел этого.

Когда на следующий день вечером я заехал за ней на такси, чтобы она, как мы условились, проводила меня к поезду, дверь мне открыла её мать и сказала, что Изы нет и, когда будет, неизвестно.

Из Ленинграда (вскоре после того, как состоялся надо мною суд и меня не расстреляли и не выгнали из академии, а только задержали присвоение очередного звания) я написал Изе очень сдержанное, вежливое письмо, в котором выражал робкую надежду на дальнейшее знакомство. Ответа я не получил…

Но ведь нелепо думать, что в ней теперь взыграла древняя обида за мой экскурс в творчество Эмиля Золя! За, быть может, невольную параллель, которую она могла извлечь из моих слов, между девицей Нана, раздетой с помощью автора, и ею самой? Или, что проще всего предположить, потому что я не проявил… Но я не заметил тогда и в ней тоже… И, вообще, я уже говорил, мы оба чертовски устали в тот день… А ещё, подумал я, возможно, всё дело в её характере, который я совершенно не знал и который мог быть вздорным, беспричинно обидчивым, несговорчивым. И я вспомнил, что, опять же по слухам, дочь Изы — та самая, кто лежала три десятка лет назад в колыбели — уже довольно давно уехала за границу и там поселилась, разорвав все отношения с матерью. Неужели из-за её характера? Потому что всё остальное в ней должно, вроде бы, вызывать только уважение…

Всеми этими домыслами я обогатился позднее, а сначала был немало удивлён, шокирован, обижен. Первые два чувства я испытывал по отношению к Изе, последнее — к Юлию. Удивление и шок объяснить несложно, а вот на что обида? А на то, что он, смутно догадываясь, как и я сам, о возможной подлинной причине её поведения и, наверняка, имея полную возможность раскрыть ей… объяснить… хотя бы в общих чертах… некоторые обстоятельства, ставшие для меня поводом к многомесячным, если не многолетним, переживаниям, но к этому времени пришедшие к достаточно благополучному завершению, свидетельством чего было полное восстановление наших с Юлием отношений после его освобождения из лагеря, а также моё присутствие в его доме… (Вскоре я расскажу об этом гораздо подробней, без такого изобилия недомолвок и многоточий…)

Юлий больше не вспоминал об этом событии и не поговорил с Изой, хотя я ожидал от него и того, и другого. Возможно, он был, по-своему, прав, однако обида (скорее, печальное недоумение) у меня осталась. Во всяком случае мне думалось тогда, что, на его месте, я бы так не поступил…

ГЛАВА 8. О «непорочном зачатии» Орешка и связанные с этим рассуждения. О детстве «Кандида». Немного больше о голубоглазой актрисе Елене Павловне и её семье, о копне сена в Крюкове и о покровителях или патронах… И всё-таки: пытливость подлинного литератора или обыкновенная тяга к распутству?.. 

1

То, о чём вы прочитали в конце предыдущей главы, происходило намного позднее, а пока мы с Юлием продолжали, не без удовольствия, кропать перевод милого текста польской пьесы, чистого, как слеза ребёнка. И дошли до рождения главного героя, появившегося на свет, как и полагается во всех сказках, в результате непорочного зачатия. В данном случае тоже, как и в седой древности, не обошлось без вмешательства неземных двуногих существ, передние конечности которых были превращены в крылья, то есть птиц.