…А вьюга веет, веет,
Поёт она, поёт,
Она не разумеет,
Что в сердце лёд.
Бараков чёрные гробы
Зовут, зовут, зовут,
И не уйти, как от судьбы, —
Дверьми тебя сожрут!
И ещё писал он:
Я не пойду теперь на волю вашу,
Мне ваша воля больше не нужна:
Уж если пить страданий горьких чашу,
То пить её, не сетуя, до дна…
Здесь, одетые в бушлаты,
В каторжанских номерах,
Мы вам строили палаты
Не за совесть, а за страх.
Злая севера хозяйка,
Вьюга пела песни зла,
Жизнь поддерживала пайка —
К коммунизму нас вела.
Как придёт он к нам — неясно,
Пусть хотя б исчезнет мрак,
И пускай не будет красным
Над страной свободный флаг!
Ну, что? Удивительно ли, что этот шпион, диверсант и клеветник огрёб четверть века заключения?..
А вот краткая история ещё одного изменника. Добровольно воевал в московском ополчении в 1941-м году. Его контузило, попал в плен, был освобождён союзными войсками лишь к концу войны. Вернулся на родину, где его осудили на десять лет лагерей. Его жена, известный учёный-химик, добилась свидания с мужем и прибыла на зону вместе с их шестилетним сыном. Мальчик, не зная ещё лагерных порядков, кинулся к отцу, а конвоир, как ему было положено, сделал предупредительный выстрел. Пуля пролетела над головой ребёнка. Мать и отец сумели выдержать это испытание, а сын окончил дни в психиатрической больнице.
…Тюрьма Лефортовская ночью
И не видна, и не слышна.
В её предсмертных одиночках
Предгробовая тишина.
Намордником свет окон схвачен,
Насильно отражённый ввысь,
До облаков нести назначен
Мою мучительную мысль.
А в помещениях служебных
Кипит работа в час ночной —
Чтоб тайны замыслов враждебных
Разоблачить любой ценой!
…Жертв неповинных вопли, стоны
Лишь разъяряют палачей…
Я памятью своей бессонной
С замученными тех ночей.
Ещё один ополченец, только ленинградский. Тоже оказался в плену и, сумев скрыть своё еврейское происхождение, чудом избежал расстрела у немцев. Но не избежал у своих, когда сумел удрать из плена и попал руки нашей контрразведки. «Меня так обрабатывали, — позднее писал он, — так избивали, включая инсценировку расстрела, что я оговорил себя и был приговорён к расстрелу настоящему. Который потом заменили 20-ю годами каторги».
…Меня могли бы сжечь в печи
Или убить в бою,
Но стукачи и палачи
Продлили жизнь мою.
Чтоб видеть мог сто лет подряд
Отравленные сны,
Мне дали с номером бушлат
И рваные штаны;
Крыло обрезали мечте,
Поставили клеймо,
Распяли душу на кресте
И бросили в дерьмо,
В парашный смрад, в кромешный ад…
Но в чём их цель была?
Чтоб я забыл, что я примат
В животном мире зла;
Чтоб задохнулся я в ночи
У бездны на краю,
Мне стукачи и палачи
Продлили жизнь мою…
Чем больше темноватых страниц заполнял В.П. аккуратным некрупным почерком, описывая истории узников Гулага; чем обильней он сопровождал их стихотворными строками, безыскусными или вполне умелыми, тем страшней и неуютней становилось ему. И возникал несуразный в своей простоте вопрос: как же могли, как смели мы терпеть такое столько лет? И почему не появлялось у нас в эти времена ни пугачёвых, ни разиных, ни болотниковых? Ну, эти потерпели скорое поражение, а Марат, Дантон, Робеспьер — пять лет продержались. А Ленин, наконец… Ох, не будем лезть в этот кровавый круговорот!
От сознания всеобщей (и своей) беспомощности ему хотелось порою бросить ко всем чертям то, чем сейчас занялся, — зачем эти подспудные, тайные подтверждения нашей несвободы и душевной опустошённости? К чему эти фиги в кармане?.. Хотя нет! — обрывал он себя. — Какая опустошённость? Люди, о ком пишу, — они же почти праведники, рыцари без страха и упрёка, великие мученики, многие из которых сумели не только выжить сами, но и помогали другим… Его новый знакомый, Р.Л., именно из таких, а значит, и он, В.П., должен помочь ему в том, о чём тот просил, что стало главным в его жизни…
Краткими рассуждениями обо всём об этом и ещё одной стихотворной цитатой В.П. и закончил свой очерк, написанный для… для чего и для кого? В первую очередь для себя: чтобы доказать своему главному критику, цензору, придире — самому себе, — что он вовсе не типичный соглашатель и его, так называемая, жизненная активность — членство в различных комитетах и партиях (то есть в одной партии) — вовсе не означает полного согласия с тем, что происходит вокруг… Но тогда он типичный двурушник, лицемер! Конечно, как и большинство людей. Только далеко не все признаются в этом…
Горькие откровения последнего абзаца В.П. сдобрил почти весёлой стихотворной цитатой:
Семью он покинул,
Ушёл воевать,
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать.
Вернулся из тех
Романтических мест
И вскоре, бедняга,
Попал под арест.
Спросил его опер:
— Скажи, на хренА
Сдалась тебе, как её,
Эта Грена?…
…Судьбы колесо
Чуть не сбило с ума:
Решил трибунал —
Двадцать пять, Колыма!
Он мыл золотишко,
Слезы не тая,
Но пел, как мальчишка:
Гренада моя!..
Повыпали зубы
Средь каторжной мглы,
И мёртвые губы
Шепнули: — Колы…
Огромное облегчение почувствовал В.П., поставив последнюю точку. Показалось, что спАло с него нервное возбуждение прошлых лет, и он искренне уверял себя и других, что стал вообще значительно спокойней — честное слово: не так остро реагирует на хамство в магазинах, в автобусе, даже дома ведёт себя иначе — разве не заметно? — не взрывается по каждому пустяку, меньше изводит жену и дочь бесконечными замечаниями… Ведь правда, Вера?
Но жена почему-то промолчала.
— …А вчера, — продолжал В.П., - почти не мучился на этом дурацком общем собрании, когда битых два часа кукушки хвалили петухов, сама понимаешь за что, и переливали целые гектолитры воды, сама понимаешь из чего и куда… А я чувствовал себя, если и не выше, то далеко в стороне от этого…
В тот вечер, когда он прочитал Вере эти семьдесят страниц, уже отпечатанных на машинке, на которых впервые за свои почти четыре десятка лет обозначил буквами то, о чём думал, слышал, говорил с друзьями, Вера долго молчала.
— Это хорошо, — медленно сказала она потом. — Хотя очень страшно. И аляповато, нескладно… Как если ребёнок взялся за описание игрушки, с которой возится уже много времени… Но, всё равно, хорошо… Поздравляю с родами.
— Дитя несколько дебильное, хочешь сказать? — кривовато улыбнулся В.П. — Ну вот, разродился, дал выход эмоциям… А дальше что?
— Роды не результат эмоций, — сказала Вера со знанием дела. — Зачатие — может быть.
— Спасибо и на том, — сказал В.П. — Разъяснила.
— А тебе, — продолжала она, — нужно, наверное, рожать и рожать.
— Стать многодетным? А потом?
— Я не цыганка. Ты сам всё понимаешь. Если для тебя это необходимо — пиши. Вдруг когда-нибудь станет нужным и для других.
— Да, но…
— Тогда не надо начинать.
Понять её можно было по-разному, он не стал уточнять. Ему было и радостно, и жутковато — вспомнил, как много лет назад, ещё желторотым бойцом, шлёпал в сумеречный оттепельный день по нейтральной полосе, полем, и вдруг увидел почти упавшую в грязь фанерную дощечку с надписью «мины»… Что? Где?.. Справа, слева, спереди, сзади?.. У кого спросить?.. Выбрался тогда… А сейчас — неизвестно…
После Веры он дал почитать близким друзьям: Блинковым, институтскому однокашнику Сене, ещё нескольким. Ловил себя на том, что не так ему важно мнение о сути написанного, как о самом факте. Ведь написал!
Прочитавшие смотрели на него примерно одинаковым взглядом — слегка удивлённым, слегка тревожным, говорили примерно одинаковые слова о том, что он должен понимать, а также помнить, и ещё быть готовым и не переходить через…
— Наверно, — отвечал он неопределённо и добавлял: — Конечно. — И потом наступала его очередь предупреждать, он кивал на рукопись и говорил небрежно: — Только вы тоже понимаете…
И все поспешно отвечали:
— Ну, ещё бы…
— Фига в кармане, — мрачно констатировал Костя Блинков.
— Лучше фига в кармане, чем журавль в небе, — парировала Костина жена и разъяснила: — Руку можно вытащить.
— Нам, как детям в период полового созревания, нужно запретить держать фиги в карманах, — сказал В.П. Ему понравилась метафора, он с удовольствием подумал, что хорошо бы приберечь её для следующего произведения, более развёрнутого и беллетристического.
— А с двурушниками и лицемерами ты, брат, переборщил, — сказал Блинков. — Уж так-таки все? «Однорушников» никого?
— Единицы, генацвале, единицы, — сказал В.П. — Раз-два, и обчёлся…