Простите, что к истокам моей судьбы веду вас окольными путями, вернее, даже не к истокам — тогда бы пришлось начинать гораздо раньше, — а к тому периоду моей жизни, когда я стал творить зло с открытыми глазами, усердно и целенаправленно. Адила Дю Бюш была девушкой исключительно набожной, жертвенной, сострадательной — этакая Эжени де Герен[1]. Раздавала одежду бедным, ухаживала за больными, помогала на похоронах. Особенно она пеклась о стариках, обездоленных у нас в ту пору, как никто другой… Адила сама правила двуколкой и в красной пелерине с капюшоном колесила по всей округе.
Меня она обожала, я был ее слабостью. Она нянчилась со мной, как с маленьким. В учебное время ездила в Бордо специально, чтобы меня повидать. Я получал из Льожа посылки с колбасой и сладостями. Не стану описывать, господин аббат, на какие год от года все более изощренные хитрости я пускался, чтобы заманить Адила в свои сети. Испорченность для такого юного существа удивительная, хотя, по правде сказать, не исключительная: многим молодым людям доставляет удовольствие смущать девичьи души. Поразительнее всего то, как я легко водил ее за нос: она верила в мою совершенную невинность и у нее не возникало ни малейшего подозрения на мой счет.
Вообразите, какие муки претерпевает благочестивая девушка, убежденная, что на ней одной лежит ответственность не только за чувства, которые испытывает она сама, но и за волнение, которое она пробуждает в отроке, вверенном ее заботе. И не просто в отроке, а в юном семинаристе, будущем священнике. А я — о ужас! — с жадным любопытством наблюдал, как разгорается пламя, которое сам же и зажег! Я прекрасно видел ее внутреннюю борьбу, видел, как она под надуманными предлогами покидает Льожа, когда я приезжаю туда на рождественские и пасхальные каникулы. Она удалялась на послушание в монастырь, но почти всякий раз мне удавалось мольбами выманить ее оттуда до моего отъезда. Наверняка она приписывала себе греховные помыслы против веры, чтобы потом уклониться от причастия. Самое чудовищное заключалось в том, что я все это отчетливо понимал. Между тем лицо мое сохраняло ангельскую чистоту. Среди других неухоженных семинаристов я выглядел прекрасным цветком лилии. Все так и говорили: «Градер? Он сущий ангел…» Будь я верующим, я бы сказал, что все мои исповеди, все мои причащения были святотатством. Но я уже тогда утратил веру… А без веры нет и святотатства, так ведь, господин аббат?
Я не мог оправдать свое поведение влюбленностью, ни даже увлечением — оно развеялось очень скоро. Не то чтобы я был уж совсем не способен на привязанность, но малышка Матильда, подрастая, нравилась мне все больше и больше, и я с притворной наивностью признавался в этом Адила. У бедняги к угрызениям совести прибавилась теперь еще и ревность — ревность, от которой она готова была сквозь землю провалиться. Бьюсь об заклад, ей тогда хотелось умереть; как знать, может, некто и желал ее смерти, может, к этому и вел? (Не следовало бы мне говорить вам такое!) Никому бы не пришло в голову искать орудие злой воли во мне… И Адила наложила бы на себя руки, несмотря на свою веру и страх перед адом… Но она молилась, молилась беспрестанно, даже когда грех владел ею, все равно молилась. Старушечий набор каждодневных молитв… Хорошо, что люди не принимают его всерьез, — они не подозревают о его силе…
В год моего семнадцатилетия я получил аттестат зрелости. Правительство господина Комба[2] наносило тогда Церкви удар за ударом. И у меня вдруг возникли серьезные сомнения относительно моего призвания. Кюре Льожа и сестры Дю Бюш не только не осудили меня, но, зная о моем желании поступить в университет, решили оплатить учебу. В последние семинарские каникулы я буквально не выходил от Дю Бюшей. Обедал у них и ужинал. Адила, утратившая уже обаяние юности, располнела и страдала одышкой. Она изводила нас с Матильдой неусыпным надзором, от которого, правда, нам сравнительно легко удавалось избавиться, поскольку сердобольную девушку часто призывали на помощь то в один, то в другой бедняцкий дом. Она уже начинала прозревать на мой счет, однако полагала, что сама сделала меня таким, а потому я ни разу не услышал от нее ни одного упрека.
Потом я уехал в Бордо и записался там на филологический факультет. Той суммы, которую посылали мне мои благодетели, едва хватало на еду и жилье. И я, мечтавший о красивой свободной жизни, оказался без средств, в жалкой комнатенке на улице Ламбер в захолустном районе Мерьядек. Мне вовсе не казалось зазорным получать небольшое подспорье от Адила. К несчастью, ей самой не выделяли денег на карманные расходы, и ту малость, что она переправляла мне, она недодавала своим нищим.
Справедливости ради, господин аббат, приведу и некоторые смягчающие обстоятельства. Мало кто знает, как мучительно страдает от голода и холода восемнадцатилетний студент, лишенный родительской поддержки. Ко мне прониклась жалостью проститутка, жившая со мной в одном доме. Ее звали Алина. Мы с ней разговаривали иногда на лестнице. Однажды я заболел гриппом — она меня выходила. Так это и началось. Она аккуратно записывала все траты, расплатиться я не мог и попал к ней в зависимость. Она была молода, свежа. В нее влюбился владелец бара по соседству, он снял для нее одноэтажный домишко, не домишко, а хибару, зато без консьержки и вдали от любопытных глаз: поблизости располагались только доки да напротив — дровяные склады.
Я проводил здесь часть дня, а остальное время — в библиотеке, где хватал все без разбору (чего я только не прочитал в те годы!). Вечером отправлялся в кафе возле Большого театра. Оно представлялось мне роскошнейшим местом на свете. Оркестр играл отрывки из «Вертера», «Колыбельную Жослена». Я пил вино, отъедался и отогревался после нескольких недель нищеты. Только позднее я стал не то что испытывать стыд, но понимать, что жить на содержании у женщины постыдно. Все шло хорошо до самой весны. Но однажды Алинин кабатчик, получив анонимку, нагрянул в хибару и застиг нас врасплох. Алину он простил, а меня вышвырнул, задав хорошую взбучку, от которой я не скоро оправился.
Многое в моей жизни и вовсе не хочется вспоминать, между тем я должен рассказать все, но рассказать, не вдаваясь в подробности, протокольным стилем, иначе вы от отвращения попросту выбросите эти записки. На пасхальные каникулы я снова приехал в Льожа. Осиротевшая к тому времени Матильда заканчивала колледж в Брайтоне. Я проводил целые дни наедине с Адила. Постараюсь объяснить вам всю гнусность моего поведения. Одно дело соблазнить девушку, другое — пытаться развратить ее морально. За последний год Адила, прежде такая бесхитростная, научилась лгать; она под разными предлогами вырывалась в Бордо, привозила мне денег. Я же требовал еще и еще. Я настаивал, чтобы она распорядилась своей долей отцовского наследства, — она отказывалась. Она меня наконец раскусила, она единственная знала, что я собой представляю, и старалась меня перехитрить. Бедная толстушка! Она теперь людям в глаза смотреть не смела, а госпожа Дю Бюш сокрушалась, давала девятидневные обеты и молилась о том, чтобы «Адила снова обрела веру». И все же по вопросу о наследстве девушка не сдавалась: я не мог добиться, чтобы она забрала деньги, находившиеся у матери в общем-то незаконно. Ее твердость даже вынуждала меня иногда немного отпускать вожжи: я боялся, что иначе она от меня вовсе ускользнет.
Дело в том, что, несмотря на свое падение, Адила не отчаивалась. А пока человек не дошел до отчаяния, какие бы преступления он ни совершал — достаточно одного слова, одного вздоха, чтобы преодолеть расстояние между ним и Богом, не так ли, господин аббат? Я это знал.
Она, помнится, ждала, что меня призовут в армию, и очень рассчитывала на эту вынужденную разлуку.
— Мне тогда волей-неволей придется с тобой расстаться, — говорила она. — Я уйду, укроюсь в монастыре, не в монастыре даже, а в монастырском свинарнике, или в обители Раскаявшихся грешниц…
— Ага, рассказывай! — отвечал я. — В какую бы даль ни услали мой гарнизон, ты меня все равно достанешь…
Не стану повторять здесь слова, которые срывались у меня с языка так, словно не я их поизносил.
Я как будто знал заранее, что служить мне не доведется: мне было дано на этот счет совершенно определенное предчувствие, внутренняя убежденность (такое случалось со мной нередко), полностью оправдавшаяся. Когда мне исполнилось двадцать лет, я заболел плевритом; болезнь ничем реально мне не угрожала, но след оставила надолго. Так я и избежал воинской повинности. Примерно тогда же умер мой отец. Каждый год перед началом летних каникул я торжественно извещал своих покровителей о якобы успешно сданных экзаменах. В действительности же я даже не посещал лекции. В университете, кроме меня, не было ни одного студента из Льожа, и я смог сыграть эту комедию до конца, не опасаясь разоблачений.
К тому времени я уже настолько ощущал свою власть над Адила, что решил изобразить полный разрыв с ней до тех пор, пока она не потребует свое наследство. Окончательно рассорившись с родными, она жила одна в Билбао. Никто, и я в том числе, не знал, что она беременна. Несчастная нарочно повздорила с домашними, чтобы уехать рожать за границу. Мне же нетрудно было обойтись без ее вспомоществований: я как раз получил письмо от Алины, сообщавшей, что ее кабатчик внезапно скончался и она свободна. Сам ли он заблаговременно передал ей часть своего состояния? Или она приложила к случившемуся руку? Я предпочел не выяснять, и напрасно: в ту пору она была со мной откровенна и запросто заглотала бы наживку. Позднее, когда я смекнул, что мог бы держать ее на крючке, она уже меня остерегалась, и мне ничего не удалось из нее вытянуть.
Алина обзавелась буржуазной квартирой с горничной и корчила из себя даму. Мне же она предоставила комнату на четвертом этаже, где, впрочем, я бывал нечасто. За жилье я ей не платил. Кроме того, она занялась «делами», вложила деньги сразу в несколько предприятий. Не беспокойтесь, я буду краток. Необходимо, однако, упомянуть, что она и меня вовлекла в свои сомнительные сделки и я стал получать проценты. Этот период моей жизни, как никакой другой, надлежит проскочить галопом. Не оборачивайтесь, господин аббат, не то превратитесь в соляной столп. Алина оказалась прирожденной шантажисткой; она вела опасную игру, но у нас имелись сообщники в полиции. Собственно, из-за них-то в 1914 году все и лопнуло: у этих господ не в меру разыгрались аппетиты и они убили курицу, которая несла золотые яйца.