— Не смей! Не смей! — попросила Тамара пропадающим шепотом и сильно бледнея. — В такой момент нельзя кощунствовать над самым святым, что ты, Глеб! Дима ведь прекрасный человек, очень талантливый… нельзя! Он сам по себе-он ведь очень честный и совестливый.
— Томка, ты что? — шумно запротестовал Глеб. — Неужели ты подумала, что я всерьез? Я сам Димку во как люблю, ты же знаешь. Только ведь не с его же здоровьем на фронт. Зато Солоницыну разрешили, мы с ним просились в одну часть.
Почувствовав внезапное головокружение, она обмякла, ноги подломились, и вместе с распространяющейся в груди пустотой комната поплыла у нее перед глазами-стены, потолок, блестящие глаза Глеба. Из последних сил она отчаянно попыталась справиться с собой, но тяжело повисла на руках Глеба. Он удивленно и бережно усадил ее, сам опустился перед ней на колени и, взяв ее враз похолодевшие руки в свои, стал часто целовать их, стараясь согреть, то и дело тревожно взглядывая ей в лицо, от немой, невыразимой любви, от какого-то почти животного, непереносимого страха за него она не могла заставить произнести себя ни слова, если бы она разжала губы, у нее вырвался бы один непрерывный, нескончаемый безобразный стон.
— Томка, Томка, — пробился к ней наконец откуда-то очень издалека до обморочного состояния знакомый, родной и в то же время опять куда-то ускользающий голос, — ты же все знала, Томка. Ну что ты так? Что в этом для нас с тобой нового? А, Томка?
Замолчав, Глеб оборвал на полуслове, их глаза встретились. Впервые после женитьбы, да и за всю свою прежнюю жизнь, они поняли, почувствовали, ощутили с такой убивающей силой, как они любят и как необходимы друг другу, они смотрели, смотрели в глаза друг другу, и уже не было ни его, ни ее отдельно, уже было одно существо, одно чувство, одна боль и одна надежда, но слабая-слабая, как еле теплящийся огонек, еле ощутимый за тем беспощадным, огромным, безжалостным, все сметающим на своем пути, что надвигалось на них. И Тамара увидела мелькнувшее у него в глазах смятение, оно мелькнуло и исчезло, но одного этого мгновения было достаточно. Он не мог больше смотреть ей в глаза и опустил тяжелую лобастую голову ей в колени, словно прося помощи и защиты. «Конечно, милый, я знала, я давно ждала этой минуты, — сказала она где-то глубоко в себе, в только-только начинавшей устанавливаться тишине, — только ты никогда не узнаешь, как я этого ждала. С таким ужасом и своей смерти не ждут, как я ждала этого дня… Ну, что теперь? Должно же было так быть, кем-то так назначено… Я все вынесу, лишь бы ты вернулся».
«У нас почти не осталось времени, — словно растворяясь в теплой темноте, идущей от ее коленей, с неожиданной силой сказал Глеб, по крайней мере, хотя он не произнес ни звука, она ясно услышала неожиданно гулко, пустынно прозвучавшие в ней эти его мысли. — Несколько часов наши, еще вся ночь наша! Наша, слышишь?»
«Слышу, слышу! — беззвучно отозвалась она, боль и обреченность в ее глазах погасли, сменившись горячим, живым блеском, Глеб всегда поражался мгновенности этих переходов. — Да, Глеб, эта ночь наша. Наша… Пусть всего одна, но наша…»
«Не имеет значения! — Она почувствовала, что от него исходит незнакомая властная сила. — И потом-что значит одна? Жизнь тоже одна, она может свершиться и в один день и в тысячу дней, а может не уместиться и в сто лет, неожиданно оборвется, останется только чувство незавершенности, тоски, оборванности в самом начале».
«Да, Глеб, да», — торопливо согласилась она, не думая уже ни о чем другом, кроме того, что надвигается какая-то душная, все поглощающая тьма, разбирая пальцами его густые пшеничные волосы, она подумала, что эти живые, упругие волосы завтра будут выброшены куда-нибудь на помойку, как ненужный мусор, почему-то именно это потрясло ее больше всего, хотя она отлично знала и раньше, что всех новобранцев стригут. Почувствовав на себе что-то мешающее, постороннее, она подняла глаза и увидела стоявшего в дверях кухни Саню, неотрывно глядевшего на нее, в его глазах и в полуулыбке застрял какой-то мучительный вопрос. Подчиняясь еле заметному движению ее напрягшихся рук, Глеб встал и шагнул к Сане.
— Давай попрощаемся, Саня.
— Понимаю, понимаю, — заторопился Саня, опуская глаза и заметно бледнея, щеки и шея у него сделались мучнистыми и неприятными.
Глеб и Саня молча попрощались, стиснув друг друга в объятиях, но она уже забыла о Сане, она вспомнила, что Глеба весь день не было дома и его надо накормить, что он конечно же голоден, надо отойти, отвлечься от своего панического настроения. Надо успеть собрать его, две пары нижнего белья надо, носовых платков не забыть положить, теплые носки, — до замужества она жила в старинной артистической семье, хорошо обеспеченной, никогда раньше не сталкивалась с подобными заботами, и теперь ее мысли растерянно заметались, она не знала, что еще требуется мужчине, если он идет на воину.
— Томка, наконец-то! Мы одни! — отвлек ее от неспокойных мыслей голос Глеба, он подошел к ней, тяжело обнял, прижал к себе, и в ее сознании возникло ощущение острой, нестерпимо яркой вспышки света, она крепко зажмурилась и обессиленно припала к нему, дрожа от нетерпения, от избытка переполнявшей его силы и боли, Глеб взял ее на руки и осторожно опустил на широкую, еще дедовскую кровать из резного черного дерева, в отрочестве вселявшую в него непонятный ужас и даже отвращение своей сопричастностью с каким-то глухим, душным, губительным мраком. Он стал медленно раздевать ее, и она впервые совершенно не стыдилась, происходило нечто необходимое, что было выше их, выше всего сейчас, он видел ее длинные ноги, смугловатые бедра, живот и полоску нежного золотистого пушка, протянувшегося от паха к впадине лупка, маленькую грудь, впалые, еще детские, беспомощные ключицы и огромные, в пол-лица, прозрачные глаза, он увидел все это сразу, в одно мгновение, и тотчас все обрывки, все пятна, все разрозненные звуки слились в одно звучание. И тут на него рухнул первый, еще далекий звон колокола, она еле слышно попросила, чтобы он разделся и сам, что она тоже хочет видеть и запомнить его всего. Он с внезапной нерешительностью и теперь еще с большей медлительностью стал раздеваться и скоро стоял перед ней совершенно нагой. У него были широкая грудь, широкие плечи, но они уже начинали сутулиться от постоянного сидения за роялем или за письменным столом, впалый живот, юношеская талия, узкий мужской таз, волосатые, очень прямые ноги, еще не набравшиеся мужской уверенности и силы (ему было всего двадцать четыре года), лобастая, лохматая голова, как ей сейчас показалось, была стремительная и злая. Во всей фигуре его оставалось еще много неустоявшегося, угловатого, он не достиг еще законченной зрелости мужчины, но это был ее мужчина, он был с самого начала предназначен ей, и вот теперь он должен был уйти и не вернуться…
Предельным усилием воли она остановила навязчивый поток мыслей и протянула к нему тонкие, зовущие руки, вся она, все ее тело, каждая проснувшаяся клеточка требовали не прощения, а праздника, и потом была какая-то первобытная, свирепая по мучительно яркому, то и дело повторявшемуся наслаждению ночь. Ближе к утру от усталости и изнеможения она провалилась в стремительно навалившийся сон, она не знала, час она спала или всего лишь несколько минут, она лишь все время хотела проснуться и помнила, что ей необходимо проснуться, и не могла. Потом к ней прорвался знакомый, родной голос, заставивший даже во сне сжаться и замереть сердце.
— Томка, Томка… Слышишь? Часы бьют. Пора. Не спи. Слышишь? Нельзя больше спать.
Она рывком села в кровати и сразу попала в тесное кольцо родных сильных рук, они окружали ее со всех сторон, и не было ничего мучительнее и надежнее этого плена. Время исчезло, а когда они опомнились, из кухни в приоткрытые двери доносились позывные радио и голос Левитана читал последние сообщения с фронта.
Опять в висках настойчиво застучало: «Уедет, уедет, уедет! — Она вжалась в подушку. — И ничем нельзя остановить, задержать, заслонить!»
— У нас обязательно будет мальчик, маленький Глеб, — не терпящим возражения голосом убежденно сообщила она, пересиливая тяжесть в сердце, отбрасывая со лба его пшеничные спутанные волосы и разглаживая кончиком пальцев его брови.
— Маленький Глеб — это хорошо… Представляешь, вырастет, и станут его называть Глеб Глебович, Глеб в квадрате, хороший подарочек мы ему приготовим, ты не думаешь?
— Все равно он будет Глеб, — повторяла и повторяла она, все время ощущая его большое, разгоряченное тело, разметавшееся рядом.
— Ну и ладно, будь по-твоему. Да, Томка, не забудь, собери и спрячь куда-нибудь в ящик мои бумаги, — негромко сказал Глеб после недолгого молчания, — возможно, еще пригодится… Жаль, у меня так мало законченного.
Несколько вальсов, квартет, одна симфония, а вторая так и осталась в основном в голове, в кусках. Вот война пройдет, потом закончу- все по-другому. Рояль береги, он уникальный и очень старый, таких в стране только два. За ним так хорошо думается. А самое главное, береги себя, не простужайся, у тебя золотое горло. Ты вырастешь в громадную певицу, у тебя будет мировая слава, вот посмотришь. Я напишу для тебя самую лучшую оперу… Лучшая в мире опера и лучшая в мире певица. Представляешь? Ты что? Не надо, зачем же плакать? У нас ведь уже все есть, даже имя сыну, даже то, чего никогда не будет… Не надо, ты же сильная, Том, — попросил он, по-прежнему не шевелясь.
— Ты лежи, Глеб. — Время теперь все убыстряло и убыстряло свой бег. — Я сама все сделаю. Ты лежи. Я еще платки тебе должна выгладить. Еда есть, только разогреть.
— Мы все сделаем вместе, — остановил он ее. — Слышишь, кажется, ветер, метель, что ли, усилилась. Ты меня не провожай, тебе нельзя простуживаться.
Тамара быстро оделась, стараясь по возможности выбирать любимые его вещи (он должен запомнить ее красивой), ее теперь все время подгоняла мысль, что она не успевает, Глеб ходил за ней и бестолково совался во все углы, наконец и это закончилось. В квартире было очень холодно, топили плохо, позавтракали, выпили горячего чаю, согретого на примусе. Напряжение в сети было совсем слабым, лампочки в люстре еле светили красноватыми нитями. Глеб бездумно и счастливо засмеялся.