– Будто обезьяна какая, – неуверенно сказал сосед.
– Откуда у нас обезьяна! – возмутился Фёдор Иванович.
Сосед пожал плечами. Спросил, осторожничая:
– А точно оно дохлое?
– Не знаю…
В это утро дом Фёдора Ивановича посетила вся деревня. Жук, не выдержав шумного внимания, сбежал на улицу, спрятался под крыльцом. Последней пришла бабка Тамара, закутанное в черное. Она только глянула на лежащий трупик, и тут же заявила:
– Домовой это.
– Чего? – удивился Фёдор Иванович.
– Того! – передразнила его соседка. – Домовой. Хозяин дома. Не слышал, что ли, никогда?
Фёдор Иванович про домовых, конечно же, слышал. Но так же доводилось ему слушать речи заезжих лекторов о вреде разных предрассудков.
– Дык! – сказал он коротко, не зная, что ответить Тамаре. И развел руками.
– Хозяин, – закивала бабка. – Точно говорю. В Минчакове, слышал, дурачок один с куриными потрохами всё возился, да и выносил под мышкой выродка? Похож был на этого, твоего. – Тамара показала на маленькое мохнатое тельце. – Придушил его твой кобель, не зря у него круги под глазами.
– И чего теперь? – окончательно растерялся Фёдор Иванович.
– А ничего… Живи себе. Может, только по хозяйству теперь что не заладится. Хозяин он ведь и приставлен для того, чтоб за домом следить.
Тамара ушла, и Фёдор Иванович, побродив чуть по избе, скрутил из газеты папироску и вышел на улицу подышать влажным весенним воздухом.
Когда он спускался с крыльца, под его ногой с хрустом проломилась ступенька.
После того дня жизнь у Фёдора Ивановича ладиться перестала. Всё пошло наперекосяк. Холодная талая вода залила подпол – хотя все годы раньше едва наполняла специально выкопанную яму в дальнем углу. То ли из-за подтопления, то ли по какой другой причине изба заметно скособочилась – ее северный угол приподнялся, а между задней стеной и крышей двора образовался заметный промежуток. Под тяжестью намокшей соломы переломились жерди сеновала. Развалилась простоявшая всю зиму поленница. Лопнуло и выпало стекло в переднем окне. Треснула печка. Крыльцо, еще недавно казавшееся прочным, теперь шаталось и надрывно скрипело.
Фёдору Ивановичу стало не до плетения. Он вычерпывал из подпола прибывающую воду, вытаскивал сушиться капусту и семенную картошку, абы как замазывал расходящуюся трещину в печном боку, подстукивал, подделывал крылечко, латал крышу. И с горечью думал, что, видно, придется ему залезть в горшок, в котором когда-то жена хранила сметану.
Помимо неприятностей крупных, случались неприятности мелкие: то умывальник подтекать начнет, то с полки тарелка скатится, то электрическая лампочка взорвется, а у старого выключателя пластмассовый язычок отвалится. Полинявшие куры принялись клевать яйца, да и нестись они стали не в корзинах-гнездах, как положено, а в таких местах, куда без лестницы не добраться.
– Да что ж такое-то! – озабоченно жаловался Фёдор Иванович соседям, а если их рядом не было, то черному кобелю. – Прямо напасть какая-то!
– Это потому, что хозяина в доме нет, – говорила ему бабка Тамара.
– Я хозяин! – сердился Фёдор Иванович.
– Ну вот и хозяйничай, – ехидно усмехалась соседка.
Два месяца терпел Фёдор Иванович такую нескладную жизнь, но после того, как в чулане сорвалась со своего вечного места дубовая полка, острым крошевом разбрызгав по полу много лет собираемые стеклянные банки, – не выдержал. Выругался и пошел к Тамаре за советом.
Соседка встретила его хмуро, но за стол усадила и чаю налила. Долго слушала жалобы Фёдора, молчала, макала в чашку сухую баранку, сосала беззубым ртом.
– Уж не знаю, что и делать теперь. Кто бы другой рассказал – ни в жизть бы не поверил. А тут… Сам же… Может, ты посоветуешь чего, Тамара?
– Может и посоветую.
– Ну?
– Перевези-ка ты, Фёдор, к себе другого хозяина.
– А где ж его взять, другого-то? Да и как перевезти?
– Как – я тебе точно не скажу. Мать моя знала, а я уж нужных слов не помню. Но, думаю, что и простыми словами обойтись можно. А сделай ты так…
На берегу зарастающего камышом пруда, увязнув в земле почти по самые окна, стояла перекошенная избёнка с провалившейся возле печной трубы крышей. Десять лет назад домик этот еще был обитаем, жила здесь тихая богобоязненная Маша Захарова. Годы ее никто не считал, но все знали, что девкой служила она в доме Глеба Максимилиановича Кржижановского. Старушка мало что помнила из того времени, но любила рассказывать, как жена политического деятеля ласково именовала видного мужа своего «Глибасенькой».
После случившейся перестройки Маша Захарова стала сильно хворать. А однажды слегла – и уже не поднялась. Приехавшие родственники вывезли ее из деревни и устроили в какую-то богадельню. Где сейчас Маша, жива ли – об этом в Оленине не знал никто.
Дом же верно стоял, будто ждал возвращения хозяйки.
Именно к нему и направился Фёдор Иванович после разговора с Тамарой. В правой руке он держал веник-голик, в левой – кусок белого хлеба, смоченного в козьем молоке.
Замка на входной двери не было. Сквозь вбитую в косяк скобу и дверную ручку была продета ржавая цепь. Двойной железный узел не сразу поддался усилиям Фёдора Ивановича. Еще больше времени потребовалось, чтобы сдвинуть вросшую в землю дверь.
Боком, пачкая одежду о гнилое закисшее дерево, протиснулся Фёдор Иванович в узкую щель. Крохотная прихожая встретила его тяжелым запахом нежилого. Сквозь запыленную, облепленную паутиной полоску стекла едва пробивался дневной свет. На узком столе стояла замызганная керосинка, рядом лежала перевернутая чугунная сковорода.
Фёдор Иванович тяжело вздохнул, чувствуя, как к горлу поднимается горький ком.
Он хорошо помнил хозяйку. Сам порой на этой керосинке кипятил чайник. Ел яичницу из этой сковороды. И слушал неспешные рассказы одинокой Маши Захаровой, тихой старушки, повидавшей в нескладной своей жизни такие виды, что не каждый мужик смог бы вынести.
Дверь, ведущая в дом, подалась неожиданно легко – даже не скрипнула. Фёдор Иванович пригнулся, осторожно перешагнул высокий порог и тут же встал, не решаясь проходить дальше. Он боялся наследить в комнате, умом понимая, однако, что ничего страшного в том не будет. Хозяйке давно безразлично, кто ходит по её дому, не будет она ни ворчать, ни ругаться, и никто потом не наклонится, чтобы смыть грязные следы с пола…
Вот это-то и смущало Фёдора Ивановича. То обстоятельство, что следы его сапог останутся здесь на долгие годы, если даже не десятилетия, странным образом пугало его. Да и вся ситуация была ему неприятна: в этом доме он чувствовал себя подобно мальчишке, оказавшемся вечером на кладбище.
Было тихо, мёртво и сумрачно.
Сбитый половик лежал точно так, как и десять лет назад. На обитом клеенкой столе покоилась кружка: когда-то в ней остался чай, потом он заплесневел, высох, превратился в бурую пыль.
Мутное зеркало в тяжелой раме смотрело на дверь.
На спинке стула висел завязанный узлом платок.
На засыпанном мухами подоконнике остались очки с толстыми стеклами и дужками, обмотанными изолентой.
Огромный комод, мечта каждой хозяйки, хранил в деревянной утробе никому не нужные письма и фотографии.
Вставшие ходики опустили гирю-шишку до самого пола.
Гобелен с тремя богатырями…
Наполовину оборванный календарь-численник…
Хмурые иконы за чёрной лампадкой…
Фёдор Иванович еще раз вздохнул, шмыгнул носом и сделал маленький шажок вперёд. Опустившись на корточки, он положил перед собой веник, сунул в прутья размокший хлеб, закрыл глаза и жалобно, пугаясь своего голоса, затянул:
– Батюшко, хозяюшко, пойдем со мной. Залезай на веник, отведай угощения, отнесу тебя ко мне жить…
Он не знал, долго ли надо уговаривать домового, а потому изобретённый бабкой Тамарой заговор повторил раз десять. Затем выждал несколько минут, напряженно вслушиваясь к глухую тишину пустого дома, и открыл глаза.
Ничего не изменилось.
Голик лежал, как и прежде.
Разве только…
Фёдор Иванович помотал головой.
Нет же… Не может быть…
Он обеими руками осторожно поднял веник, прижал его к груди, словно ребёнка и, пятясь, покинул комнату.
Ему казалось, что голик стал заметно тяжелей.
И он пытался уверить себя, что это ему просто чудится.
Как и хлебные крошки возле его ног.
Как и дорожка едва заметных следов, идущих от печи к половику.
«Померещилось», – проговаривал про себя Фёдор Иванович, выбегая на улицу. Ему не хватало воздуха, он пучил глаза и задыхался.
– Померещилось, – убеждал он потом Тамару и соседа Геннадия.
– Померещилось, – говорил он Жуку и дрожащей ладонью гладил пса по жесткому загривку.
С мая месяца Жук находился на привязи. Фёдор Иванович сколотил ему конуру за крыльцом, набил в нее соломы, приделал сбоку консервную банку для воды; вдоль стены до самого забора протянул стальную проволоку. Металлическое кольцо с привязанным поводком легко по ней скользило, и у пса было куда больше свободы, чем у прочих цепных псов. Но Жук этого не понимал и не ценил. Первые несколько дней он ожесточённо рвался с привязи – должно быть, поводок и ошейник напоминали ему страшное время, проведённое в лесу. Потом пёс несколько присмирел. Но Фёдор Иванович чувствовал, что Жук стал относиться к нему с некоторой недоуменной обидой.
Фёдор Иванович чувствовал свою вину, и потому рядом с конурой он из двух чурбаков и доски соорудил скамейку. Значительную часть времени он теперь проводил здесь. Сидел, обув подшитые резиной валенки, дымил пожеванной сигаркой, занимался корзинным делом и неспешно беседовал с кобелём:
– Через два дня Володька приедет, а у нас ничем ничего. Надо бы еще хоть пяток лукошек сделать – считай, лишних десять рублей, а то и пятнадцать… Дуешься, чай, всё еще? А ты не дуйся. Собака в дому жить не должна. Это тебе не квартира, сам понимаешь. А что раньше-то дома держал? Дык, больной ты был. Да и зима была, вспомни-ка. А вот теперь – благодать. И погода хороша, да и ты вона как окреп, залоснился… Побаловать тебя, что ли? Ишь, замахал хвостом. Всё понимаешь! – Фёдор Иванович подмигивал немому четырехлапому собеседнику, грозил ему пальцем. – Ладно, ладно, закажу Володьке, пусть в следующий раз привезет этот… как его?.. Педи Гри. От ведь название придумали, черти!..