Черный котел — страница 3 из 7


1

Магдалена немного раскаивалась в том, что так безрассудно доверилась Ливе. Весь следующий день она волновалась, опасаясь, что сестра будет уговаривать ее вступить в секту пекаря. Ни за какие блага она не хотела быть членом крендельного прихода: и Симон-пекарь, и мерзкий санитар Бенедикт внушали ей отвращение и страх, как и их душеспасительные собрания в грязной пекарне. Но когда Лива вечером предложила ей пойти на собрание, она пошла без всяких возражений.

В подвальном помещении пекарни было очень жарко. На возвышении перед печью был поставлен на попа грозный упаковочный ящик — кафедра. Вдоль стен и по всему помещению были расставлены такие же ящики, на которых сидели слушатели. Большая старая пекарня ныне пришла в запустение. Симон купил ее года два назад, но никогда не занимался хлебопечением. Жил тем, что ловил рыбу с лодки, обрабатывал крошечный участок земли, перебивался случайной работой. Пекарню он использовал только для собраний секты. А чем он еще жил — бог его знает.

Сестры сели на скамью у стены. Симон-пекарь подошел и пожал им руки крепким коротким пожатием. Высокий худой пекарь излучал отеческий покой и добродушие, в нем было что-то аристократическое. Магдалена представляла его себе совсем другим.

У печи, сложив руки на груди, стоял Бенедикт, верхний свет косо падал на его голый череп, глаз не было видно в глубоких глазницах. На возвышении стоял еще фотограф Селимсен, он настраивал скрипку и время от времени тыльной частью руки смахивал капельку со своего красного носа. Волосы у него курчавились, а одет он был в просаленный костюм из тонкой шерсти, блестевший на коленях и локтях. До своего обращения он был большим пьяницей и распутником. Таким же был и сапожник Мортен, который к тому же еще тиранил свою жену. Его не раз арестовывали за то, что он избивал ее. А сейчас сапожник сидел рядом с женой на первой скамье. Налево от сапожника — портной Тёрнкруна, как всегда, один. Магдалене было немного жаль высокого, элегантно одетого шведа со светлыми усами. Он бродил всегда одинокий, потерянный, и все знали, что его жена и две дочери гуляют с англичанами и давно предоставили его самому себе. Тёрнкруна заикался, был глуховат, почти никогда не раскрывал рта, что делало его еще более одиноким.

Позади портного сидел согбенный человек в очках, с висячими растрепанными усами — управляющий фру Шиббю Людерсен. После гибели «Фульды» он неожиданно примкнул к крендельной секте. Дальше на той же скамье сидел сумасшедший лодочный мастер Маркус с длинной, отливающей серебром бородой. Собственно, припадки безумия находили на него лишь изредка, а вообще он добросовестно выполнял свою работу и слыл хорошим человеком.

Рядом с Маркусом сидел Фьере Кристиан с женой и сыном. Кристиан улыбался, как всегда, тихо покачивал головой, и его широкие кустистые брови двигались вверх и вниз, как будто он с трудом нес груз огромного счастья. Средние скамьи были заняты пожилыми и молодыми женщинами в черных платьях и платках, среди них Черная Бетси с суровым морщинистым лицом. О Бетси рассказывали самые невероятные истории, говорили, что одно время она была любовницей богача в Копенгагене, говорили, что она страдает ужасными болезнями шлюх, сидела в тюрьме за детоубийство, но в один прекрасный день обратилась к богу. Вначале она посещала свободную общину в «Капернауме», но последовала за Симоном, когда он порвал с этой сектой святых из высшего круга и сам организовал общину.

На самой задней скамье сидели молодые девушки. Их лица пылали от жары, и они боялись взглянуть друг на друга, чтобы не прыснуть от хохота. Они явно пришли сюда из чистого любопытства.

Йонас ходил между скамьями и раздавал псалтыри. Он бросил на Магдалену проникновенный взгляд. Она невольно ответила на него, и их взгляды встретились, это было похоже на флирт. Она покраснела и быстро отвернулась. Йонас работал приказчиком у Масы Хансен, он только что обратился к богу и вступил в секту пекаря. Йонас был красив, густая борода шла к его свежей коже и добрым нежным глазам. Магдалена подумала, что он удивительно похож на Иисуса Христа. Широкий старый дождевик усиливал сходство, напоминая восточный хитон.

Вдруг все собравшиеся наклонились, как будто их пригнул порыв ветра, одни упали на колени между скамьями, другие нагнулись и закрыли лицо руками, Лива только немного наклонила голову, Магдалена сделала то же самое и сложила руки. Пекарь начал читать молитву низким и мучительно призывным голосом. Она не могла сосредоточиться на словах, ей сделалось дурно и хотелось одного — уйти. Она вспомнила слова Ливы, сказанные вчера, о том, как страшно бродить в вечной ночи без светильника, снова подумала о Фредерике, который идет ночью на судне без фонарей… это была ужасающая мысль. Об Улофе, который тоже уплыл в вечный мрак!..

Труп бедного Улофа лежит где-то на дне моря или на каком-нибудь пустынном берегу. Боже мой, как больно думать о том, что у него не было фонаря! Она подумала и об Иваре. Пожалела, что отказалась взглянуть на его труп, она просто не решилась, боялась покойников.

Пекарь умолк, молитва закончилась. Собравшиеся запели:

Храни свой свет, мой слабый ум,

среди мирских невзгод.

Пусть освещает путь вперед,

ведь скоро ночь придет.

«Ведь скоро ночь придет» — эти слова звучали в ушах Магдалены. Холодный пот выступил у нее на лбу, она почувствовала, что ей душно, душно, словно ее заперли в шкафу. В глазах у нее потемнело, черная как сажа мгла поднялась с полу и заполонила собой всю комнату…

— Мне надо выйти, — сказала она, сжав руку Ливы. Сестры вышли вместе.

— Я вам помогу, — услышала она голос Йонаса. Почувствовала, как ее взяли под обе руки и отвели в маленькую боковую комнатушку. Здесь было прохладно и воздух насквозь пропитан запахом кислого теста. Йонас поднес к ее губам стакан воды, она жадно выпила.

— Полежи здесь, пройдет, — сказал Йонас. — Подожди, я подстелю под тебя свой плащ, чтобы ты не испачкалась!

Дурнота Магдалены скоро прошла, но ей не хотелось возвращаться к пекарю. Она спокойно лежала.

— Иди к остальным, Лива, — сказала она. — Это пройдет.

Из пекарни все звучал псалом:

Пусть ярче, ярче он блеснет,

пусть ярче, ярче он блеснет.

Храпи свой свет, мой слабый ум,

 ведь скоро ночь придет.

Вскоре вернулся Йонас. Она закрыла глаза, сделала вид, что спит. Он осторожно положил руку ей на грудь, и пальцы его легонько заскользили по ней. Она открыла глаза, и их взгляды встретились.

— Верь в Иисуса, — нежно сказал он.

Магдалена смутилась и отвела глаза. Йонас налил воды ей в стакан. Как только он вышел, Магдалена поднялась и вышла черным ходом. Она легко вздохнула, очутившись снова на морозе, под свободным звездным небом.

Томеа ждала возвращения Магдалены. Она была очень взволнована, и видно было, что она плакала. В маленькой кухне было чисто и уютно, на огне журчал чайник.

— Послушай, Магдалена… — сказала Томеа и поднялась.

— Ну, что? — недовольно отозвалась Магдалена. Она села, сняла башмаки, напевая что-то про себя, зевнула. — Ох, как же мне хочется спать!

— А где же Лива? — спросила Томеа. — Разве вы были не вместе?

Магдалена покачала головой и снова зевнула.

— Я так боюсь, — тихо произнесла Томеа.

— Так ложись спать.

— Приходила фру Люндегор, хозяйка гостиницы, — сказала Томеа.

— Фру Люндегор? Что ей нужно? — Магдалена вдруг заинтересовалась.

Томеа сидела, нагнув голову и глядя на свои руки.

— Она хотела повидаться со мной, сказала, что ждет от него ребенка.

— От Энгильберта? — воскликнула Магдалена. — Ну и ну!

Она ласково положила руку на спину сестры, словно защищая ее.

— Значит, он такой? — спросила она тихо. — Вообще-то я всегда так о нем думала, Томеа. Подлец. Настоящий пройдоха! Но какое счастье, что ты… что вы!.. — Магдалена покачала головой. — Я хочу сказать… все-таки хорошо, что ты узнала, что он за птица, да?

— Она сказала и еще кое-что, — продолжала Томеа все так же тихо, надорванным голосом. — Она сказала, что на него… напустили порчу. Да, так и сказала. Она сказала, что я напустила на него порчу. Она считает, что я его околдовала. Да, так и сказала.

Сестры смотрели друг на друга широко открытыми глазами.

— То есть как околдовала? — спросила Магдалена. И прибавила с невольным смехом: — Ты умеешь колдовать, Томеа?

— А ты думаешь, умею? — беспокойно ответила Томеа и вздохнула.

— Тебе лучше это знать, дружок! — засмеялась Магдалена.

Томеа схватила ее руку, сжала и хриплым голосом спросила:

— А что значит околдовать, Магдалена? Значит ли это желать? Я хотела, чтобы он был моим, да, хотела. И это случилось. Значит ли это околдовать?

— Чепуха, — неуверенно произнесла Магдалена. — Если ты не занималась черной магией! Нет, не знаю. Я ничего в этом не понимаю.

Она хотела отнять руку, но Томеа ее не отпускала. Она сказала глухо:

— Если я и обладаю такой сверхъестественной силой, как говорит фру Люндегор… и как Энгильберт говорит… ведь он часто это говорил!.. Если я и обладаю такой силой…

— То что? — с интересом спросила Магдалена.

— То я об этом сама не знаю. Просто она во мне есть. Ты думаешь, она есть во мне, Магдалена?

Снова их взгляды встретились. Вдруг лицо Томеа исказилось. Она выпустила руку сестры и с глухим рыданием поникла головой.

— Томеа! — сказала Магдалена, теребя ее за руку. — Конечно же, ты не умеешь колдовать! Это все вранье и чепуха! Колдовства вообще не существует! Правда же? Это он, свинья, выдумал, чтобы оправдаться, поскольку впутался в эту историю и попался! Это же так ясно, Томеа!

— Да, — всхлипывала Томеа.

— Да, конечно же! А теперь перестань об этом думать. Слышишь! Выброси этого мелкого негодяя из головы, девочка! Забудь противного обманщика. Хорошо?

Томеа вздохнула и снова начала рыдать:

— Не знаю, смогу ли я…

— Что, Томеа?

— Забыть.

Магдалена наклонилась и взяла сестру за руку:

— Бедняжка Томеа, это я понимаю. Он был первым. А теперь бросает тебя, негодяй… И он такой подлец, что предает тебя другой и сваливает на тебя всю вину. Ему стоило бы дать хорошую взбучку, Томеа! У меня прямо руки чешутся… ткнуть его мордой в его собственную блевотину! Хочешь, я поговорю с фру Люндегор?

Томеа покачала головой и скорчилась, рыдая.

— Он был здесь вчера вечером, — хрипло прошептала она, — вчера вечером, когда вы провожали Фредерика на судно. Хотел увести меня в сарай. Но я не хотела. Мне было грустно. Я так устала… А он сказал… Он наговорил так много всего. Сказал, что он так низко пал… пал в бездну. И еще сказал, что хочет умереть и снова родиться слепым червем и жить, как червь во мраке! И наконец сказал: «Прощай, Томеа… Мы встретимся во мраке… Потому что ты тоже пала и тоже умрешь… И может быть, мы встретимся, как два земляных червя». Вот что он сказал!

— Он же сумасшедший! — Магдалена попыталась утешить сестру. — Все исландцы такие, Томеа! Не думай больше о нем! Забудь его, он не стоит того, чтобы ты о нем думала!

— Не знаю, — ответила Томеа. Она съежилась, глаза у нее сощурились в щелки и затуманились, рот полуоткрылся.

— Я желаю ему смерти, — сказала она.

— Не болтай чепуху! — оборвала ее Магдалена. — Слушай, Томеа, не говори об этом Ливе, — прибавила она, не глядя на сестру. — Слышишь? У нас и так хватает сплетен и чепухи… Вот… она идет! Иди ложись, дружок!

Магдалена стала напевать. Сняла кипящий чайник с огня.

— Ты ушла, Магдалена? — спросила Лива.

— Да, не могла выдержать. Это было так противно.

— Вначале мне тоже так казалось, — еле слышно сказала Лива.

— Уф… этот Йонас, — сказала Магдалена. — Тебе не кажется, что он скверный хитрец?

— Почему ты так думаешь? Нет, не кажется. Ты бы послушала, как он говорит. Нет, Магдалена, это у тебя грязные мысли. Со мной тоже вначале так было. Я никак не могла ничего понять, когда Симон поцеловал меня в первый раз.

— Он поцеловал тебя! — Магдалена, улыбаясь, повернулась к сестре. — Нет, он действительно поцеловал тебя, Лива? По-настоящему, в губы?

— Нет, в волосы, — спокойно ответила Лива. — Как брат целует сестру. Сначала я подумала, что он… скверный, как ты говоришь. Но это потому, что у меня были нечистые мысли. Теперь я знаю его и знаю, что он чист, Магдалена. Симон борется. Он через многое прошел, ужасно много пережил во имя Иисуса Христа. Я люблю его как брата, даже больше, люблю, как Мария любила Спасителя, она сидела у его ног. Он — истинное орудие Христа, он его ученик, Магдалена, я это знаю! Он помог мне пережить самое тяжкое в моей жизни! Я никогда не смогу отплатить ему за то, что он сделал для меня.

Лива села. Щеки ее пылали.

— А почему ты так сказала о Йонасе? — спросила она.

— Потому что он трогал меня за грудь! — ответила Магдалена, бросая резкий взгляд на сестру. — Они все там… трогают женщин за грудь? Это и значит обратиться?

— Это, наверное, было случайно, — удивленно сказала Лива.

— Я отнюдь не недотрога, — сказала Магдалена. — Боже упаси. Если бы мы танцевали, например, я бы ничего не сказала. Но там! Эта свинья думала, что я в обмороке или сплю и не замечу его проделок.

Лива встала, стояла, ломая руки.

— Мне так больно, так больно слышать то, что ты говоришь, Магдалена, — сказала она с тоской. — Но я думаю, что ты неправа. Мы должны искоренить дурные мысли из нашего сердца. Мы должны очиститься. Даже если это и причиняет боль!

Голос Ливы снова приобрел твердость. Взгляд у нее был суровый и чужой.

— Лива! — воскликнула Магдалена. — Не смотри не меня так! Я не люблю тебя такой! Я боюсь тебя! Ты становишься злой и противной!

Она села, отвернулась к стене и всхлипнула.

— Ничего не поделаешь, — ответила Лива. И просительно прибавила: — Молись, молись, Магдалена, пока не почувствуешь, что твоя молитва услышана! Другого пути нет!

У Ливы не выходило из головы сказанное Магдаленой о Йонасе. Ей очень хотелось поскорее пойти к Симону и все ему рассказать. Но с другой стороны, это значило бы предать человека, брата. Йонас, очевидно, поддался плотскому искушению и, может быть, раскаялся и молил Иисуса простить и укрепить его. Она вспоминала слова Симона в день похорон Ивара. Но он обладал силой веры, чтобы противостоять искушению, он был исполнен света слова, он сразу же нашел лекарство и противоядие: «Се, даю вам власть наступать на змей и скорпионов и на всю силу вражию, и ничто не повредит вам».

Может быть, бог в милости своей даст и Йонасу это оружие слова и он сможет сохранить свою душу.

На следующее утро Лива высказала эти мысли Магдалене, но сестра только покачала головой и вообще избегала ее.

— Пойдем сегодня вечером к Симону, — предложила Лива, — мы поговорим с ним и услышим, что он думает.

— Не о чем говорить, — отрезала Магдалена. — И к тому же Томеа заболела.

Томеа лежала, укрывшись периной, из-под которой выбивался только упрямый клок черных волос. Она не хотела никого видеть, не хотела ни говорить, ни есть. Старый Элиас тоже лежал в постели, выглядел слабым и больным и с трудом мог говорить. Лива села на край постели и прочитала ему длинный отрывок из послания к галатам. Она читала громко, чтобы и Томеа и Магдалена в кухне могли слышать.

Ливу объяла тревога, и голос ее дрожал, когда она дошла до слов:

«Я говорю: поступайте по духу, и вы не будете исполнять вожделений плоти. Ибо плоть желает противного духу, а дух — противного плоти. Они друг другу противятся, так что вы не то делаете, что хотели бы».

Лива прекратила чтение и на какое-то мгновение растерялась. Она не могла понять смысла слов: «…так что вы не то делаете, что хотели бы». Но потом все стало ясно: «Но те, которые христовы, распяли плоть со страстями и похотями».

В двери появилась Магдалена.

— Не можешь ли ты читать потише, Лива, ведь Томеа больна! — прошептала она.

— Да, конечно, — ответила Лива и снова задумалась. Ее одолевала усталость, дурнота. Она не могла сосредоточиться, глядя на черные буквы. Возможно ли, чтобы Йонас был не сыном божиим, а бесстыдным орудием дьявола? Хоть бы все это разъяснилось и воздух снова стал чистым!


Ясность пришла вечером, неожиданная и потрясающая. Бенедикт говорил о бесплодной смоковнице. Речь была бледной, невыразительной, после нее никто не выступил с покаянием. И пели как-то равнодушно. Симон против обыкновения молчал. Сидел, склонив голову, и время от времени проводил рукой по лбу, словно обуреваемый тяжелыми мыслями. Иногда оглядывал собравшихся, но молчал, и собрание продолжалось вяло, без огонька.

И лишь когда спели заключительный псалом, Симон встал. Его усталые глаза уставились в одну точку, и он сказал жалобным голосом:

— Йонас, о тебе я буду говорить сейчас, пока мы все здесь. Мне больно, что ты обманул наше доверие… Ты не только согрешил сам… если бы только это! Но ты совершил смертный грех, ввергнув в соблазн даже и не одного из малых сил, как говорится в Писании, а четверых… может быть, и больше, но про четверых мы знаем точно. Трех девушек и замужнюю женщину. Двое вернулись к нам после того, как я поговорил и помолился с ними. Двое же не вернулись. Ты отравил их души, Йонас. И ты отравил наш труд во имя царствия божия! Ты виновен в том, что многие, как эти двое, отвернутся от нас, и не только от нас, но от Иисуса Христа и от живого слова божия! Нет, не беги! Стой! Останови его, Бенедикт, не дай ему уйти! Останови его!

Йонас пытался пробраться к выходу, но у дверей встали Бенедикт и Мортен-сапожник. Йонас был бледен, растерянная улыбка блуждала в его молодой апостольской бороде, ближайшие к нему отпрянули, как от прокаженного, он стоял совершенно один.

Симон вынул носовой платок и, вздыхая, отер лоб. Он выглядел очень усталым, обессиленным. После некоторого молчания он продолжал напряженным голосом:

— Прошу тебя, Йонас, скажи, что можешь, в свое оправдание. Я очень огорчен. Сначала я не знал, что мне делать, я растерялся. Но теперь я знаю, что исполняю волю Иисуса… во имя всемогущего господа.

Йонас стоял, уставившись на свои ноги. Не издавал ни звука. Руки его сильно дрожали. Лива отвернулась, она тоже начала дрожать. Все собравшиеся дрожали как бы в ожидании чего-то ужасного.

— Ты… ты сам — старая свинья! — вырвалось вдруг у Йонаса. — Вот что я хочу сказать! Пустите меня! Ну!

Он угрожающе повернулся к Мортену-сапожнику:

— А ты… ты кто такой? Проклятый мерзавец, злобный гад… Ты сидел в кутузке за то, что избивал жену! Ну! Пустите меня, негодяи, или вам придется иметь дело с полицией! Я позабочусь, чтобы эту помойку расчистили. Проклятые идиоты! Вы все развратники… У всех одно на уме — лапать друг друга!..

Лицо Йонаса исказилось, злые, жестокие слова текли из его уст, речь его становилась все более кощунственной, он явно потерял всякое самообладание. Но никто ему не возражал. Симон молчал. Мортен-сапожник и Бенедикт стояли молча, навытяжку на своем посту у входа. Все глаза были устремлены на Йонаса в молчаливом ужасе, никто не возражал ему, не останавливал, речь его становилась все более вызывающей и грубой, все более несвязной и непристойной.

Но вдруг поток грязных слов прекратился. Он огляделся вытаращив глаза и разразился хохотом, страшным взрывом смеха, смехом бессилия, перешедшим в собачий вой. Потом подобрался, как для прыжка. Но не прыгнул, а опустился на корточки в образовавшемся вокруг него кругу и корчил рожи, передразнивая всех окружающих. Смотреть на это было отвратительно, многие женщины плакали, а портной Тёрнкруна произнес низким и резким голосом:

— Это ужасно! Это ужасно! В него вселился дьявол!

Не поднимаясь, Йонас медленно повернулся к портному, протянул к нему свои скрюченные подобно когтям пальцы и прошипел:

— Да, во мне дьявол! Смотрите! Смотрите! Во мне дьявол! Я посланец Вельзевула! Я пришел для того, чтобы сеять плевелы среди вас! Я уничтожу вас! Я напущу на вас адскую тьму… Я…

— Селя! — внезапно громко крикнул Бенедикт, и Симон ответил:

— Селя!

— Селя! — крикнул фотограф Селимсен, а маленький седой управляющий Людерсен неожиданно вскочил на скамью и, воздев руки к небу, закричал:

— Селя!

— Селя! Селя! — гремело хором в комнате. Ливу охватило странное волнение, и она вместе с другими кричала:

— Селя! Селя!

И случилось то, что как бы и должно было случиться. Йонас упал, словно пораженный многочисленными стрелами возгласов. Лежал, растянувшись на животе. Тело его подергивалось. Крики замерли. Воцарилась мертвая тишина, успокоился и лежащий, голова его тяжело упала, слышно было, как лоб ударился о пол.

— Смотрите, он умер! — визжал портной Тёрнкруна. — Слово может убивать.

Все затаили дыхание, а Симон начал читать молитву, проникновенно и негромко. Он молился за душу Йонаса, в голосе его не было суровости, он смиренно просил бога освободить эту душу от власти Сатаны, который ее поборол и привлек к себе.

Молитва окончилась, и снова случилось нечто такое, от чего все лица застыли в безмолвном изумлении: Йонас… Йонас медленно поднялся. Лицо его было иссера-белым, словно посыпанный мукой пол в пекарне, из ноздрей текла темно-красная кровь. Шатаясь, раскинув дрожащие руки, он приблизился к Симону и упал перед ним на колени.

— Прости! Прости! — обессиленно прошептал он.

Симон ответил не сразу. Он стоял, закрыв глаза и сложив руки. Лицо его было напряжено, как будто он искал совета у своей совести и у бога.

И наконец радостно произнес:

— Селя!

— Селя! — ответил Бенедикт.

— Селя! Селя! — пронеслось по комнате, в тихом кипении звуков было удивление, освобождение, разрядка. Потом оно само собой переросло в звучную песню:

Храни свой свет, мой слабый ум,

среди мирских невзгод.

Пусть освещает путь вперед,

ведь скоро ночь придет.

2

Лива сидела на палубе маленького почтового судна «Морской гусь». Она сидела на грузовом люке, закутавшись в толстый черный плед и прислонившись спиной к теплой трубе. Капитан Фьере Кристиан посоветовал ей занять это место и дал ей мешок с ветошью, на которую она и уселась. Плед она получила в подарок от Оппермана, он послал его на судно вместе с коробкой конфет и записочкой:

«Счастливого пути! С наилучшими пожеланиями. М. О.».

Лива испытывала чувство освобождения, уехав из Котла. Она была довольна, что привела свой замысел в исполнение, хотя многие не советовали ей в опасное военное время пускаться в такой путь. Маленький рейсовый пароходик, курсировавший по открытому морю, на прошлой неделе подвергся воздушному нападению, его обстреляли из пулеметов, и он с большим трудом добрался до гавани. Но после письма, которое она недавно получила от Юхана, ей нужно было во что бы то ни стало увидеть его и поговорить с ним.

Длинное письмо, которое она послала ему сразу же после похорон Ивара, очень его огорчило. Может быть, было неумно с ее стороны рассказывать обо всей этой чепухе с Опперманом и его женой. Во всяком случае, она написала неудачное письмо. Вот поговорит с Юханом сама и все уладится.

Лива с удовольствием вдыхала свежий морской воздух: На какое-то мгновение ей показалось, что она вернулась в детство. Иногда ей удавалось отогнать все горестные мысли и только чувствовать, что она существует… ощущать свое тело, биение сердца, развеваемые ветром волосы… Она наслаждалась, сплетая руки, прижимая пальцы ног к подошвам, полной грудью вдыхая воздух, зевая — да, она существует, она живет. Отдавшись этому приятному чувству, она уютно укуталась пледом и не могла удержать улыбки, вспомнив о том, какая неожиданная суматоха поднялась утром при ее отъезде.

Магдалена провожала ее, но пришел Симон-пекарь, и Магдалена исчезла не попрощавшись. А когда Лива прощалась с Симоном, новый посыльный Оппермана Фриц принес ей сверток… Симон сам принял его и передал ей, не имея никакого представления ни о том, от кого он, ни что в нем.

И вот суденышко, пыхтя, вышло из узкого фьорда и городские дома и улицы медленно задвигалась… а там, на холме, перед магазином Масы Хансен, стояла Магдалена и махала носовым платком… И еще один человек махал ей на прощание. Опперман стоял на террасе своего дома и размахивал флагом. Настоящая обезьяна. На него просто невозможно сердиться, слишком уж он смешон и наивен.

Но вот город скрылся в дыму и тумане, перестал быть реальностью, длинный фьорд свернулся и стал невидим, и, наконец, гора на берегу растаяла в голубом далеке и остались только ботик и пустынное море.

Лива ощущала лицом холодный воздух, а спиной — покалывающий жар. Небо на востоке становилось серо-красным, а у чаек, следовавших за ботом, полиловели крылья. И море стало мягкого лилового цвета. На мгновение Ливу пронизало глубокое, несказанное счастье веры, счастье, которое выше радости и горя. Она испытывала смиренную благодарность к Симону, проповеди которого пробудили ее к духовной жизни и таким удивительным образом придали смысл ее существованию, ее жизни и смерти. Нерушимые узы духа связывали ее с этим сильным человеком. Она гордилась тем, что ей выпало на долю рядом с ним бороться за царствие божие. Вначале она его боялась, считала жестоким, беспощадным. Но после того случая, в день похорон, когда она встретила его на дороге и узнала, что и у него бывают минуты слабости, что и ему трудно преодолеть себя, победить сомнения и грех, подавить зло в себе самом, она стала понимать его лучше, чем раньше.


Юхан встал с постели. Он сидел на складном стуле в углу маленькой веранды, перед ним стояла немолодая сестра милосердия в черном одеянии и взволнованно разводила руками. Красные пятна покрывали щеки и лоб Юхана. Он был в праздничном костюме и благоухал мылом и бриллиантином. Сестра бросила на Ливу оскорбленный взгляд и, уходя, резко тряхнула головой. Лива догадалась, что Юхан встал с постели против воли этой сестры, а может быть, без ее ведома. Они были не одни. В другом углу веранды сидел пожилой человек с сухим как пергамент лицом и жадными глазами смотрел прямо перед собой.

Юхан встал и взял Ливу за руку.

— Спасибо, что приехала, — сказал он. — Я так беспокоился, не случилось ли с тобой чего. Как ты добралась?

— Прекрасно, — ответила Лива.

Юхан наклонился, поправляя стул.

— Надо немножко поднять спинку, — сказал он. — А то прямо лежишь на нем. Такой нелепый стул.

— Давай помогу, — сказала Лива. — Вот так. Теперь ты можешь сидеть как следует.

Мужчина в другом углу издал звук, похожий на подавленный смех. Лива испуганно посмотрела на него, но он сидел по-прежнему, тараща свои колючие, выпученные глаза.

— Не обращай на него внимания, — сказал Юхан, не понижая голоса. — Он всегда вот так сидит. У него не все дома. Он старый и глухой.

Голос Юхана был до ужаса невыразителен. Он говорил коротко и отрывисто.

— Спасибо, что пришла, — повторил он, не глядя ей в глаза.

Она подвинулась ближе к нему и взяла его за руку.

— Милый, — сказала она, ища его взгляд. — Я должна была приехать… Чтобы ты сам увидел, что…

Она улыбнулась и покачала головой. Глупая история с Опперманом показалась ей теперь такой далекой и не имеющей к ней никакого отношения. Не стоило и слов на нее тратить.

Юхан кивнул, отвернувшись, и закрыл глаза. Руки у него были холодные, влажные, а виски под пышной копной волос покрылись потом.

— Ты ведь не сомневаешься во мне? — спросила Лива и сжала его руку.

Юхан отвечал медленно, не открывая глаз:

— Я так много думал о тебе, Лива, о нас двоих вообще. Я ни о чем другом, кроме тебя, не думаю, ни днем, ни ночью.

У старика в углу начался новый приступ смеха. Лива невольно вздрогнула.

— Юхан! — шепнула она. — Почему ты не смотришь на меня?

Юхан открыл глаза, но его взгляд по-прежнему избегал ее.

— Ты не спрашиваешь, как я себя чувствую, Лива, — глухо проговорил он. — Гораздо лучше. Доктор считает, что я скоро буду в силах перенести операцию. А если перенесу, то… Многие выздоравливают после такой операции. Я верю в нее, Лива! Я верю, нет, я чувствую, что буду здоров!

Он быстро прибавил:

— Ты понимаешь, я говорю тебе все это потому, что это самое главное. Самое главное — буду я здоров или нет, правда? Ведь зачем тебе меня ждать, если все пойдет прахом… Я совсем не требую этого, Лива! Тебе незачем ждать безнадежно больного!

Он распрямил плечи, жестко откашлялся и вдруг взглянул ей в глаза:

— Я живу, видишь! Я буду здоров! Я вернусь! Ты не раскаешься, что ждала меня, Лива!

В голосе Юхана звучало что-то похожее на угрозу, взгляд был жесткий. Сумасшедший старик смеялся и кривлялся в своем углу. Лива была в растерянности.

— Юхан! — с упреком сказала она. Юхан безжалостно сверлил ее взглядом, она не могла его выдержать и опустила глаза.

— Чего ты боишься, Лива? — глухо спросил он, сжимая ее руки.

— Ты не веришь мне, — тихо ответила Лива. — Ты веришь отвратительной сплетне!

Она опустила голову, подавляя рыдание. Он с трудом поднялся и встал перед ней на колени, взял обе ее руки в свои и хриплым голосом произнес:

— Я верю тебе, Лива! Слышишь! Я должен верить в тебя. И в себя тоже. Иначе полная безнадежность! Ты знаешь, что ты для меня? Все!

В гостиной за верандой кто-то играл на фисгармонии. Старик поднялся и ушел туда. После ухода странного безумца Лива почувствовала себя свободнее. Она наклонилась и прижалась щекой к щеке Юхана.

— Родной мой, — сказала она, стараясь говорить самым будничным тоном. — Ты можешь быть спокоен. Посмотри на меня! Я не собираюсь защищаться. Я верна тебе и буду верна, что бы ни случилось. Я непоколебима, Юхан. Ничто, ничто не разлучит нас! Даже смерть!

Она сжала его голову и твердо сказала:

— Мы будем жить в Иисусе Христе, правда?

Юхан не ответил. Их взгляды встретились. Он был очень взволнован. Лива же очень спокойна. Но и Юхан начал успокаиваться. Он снова сел на свой стул.

— Прости меня, я погорячился, — сказал он. — Но подумай, каково мне лежать здесь одному и знать, что ты там совсем беззащитна. И что я ничего не могу сделать, чтобы защитить тебя. Конечно, соблазнов много, Лива, когда девушка молода и хороша собой, как ты, и было бы слишком требовать от тебя…

— Для меня соблазны не существуют, — сказала Лива, выпрямляясь.

В дверь просунулась голова сестры милосердия:

— Юхан Хермансен! Доктор здесь, он очень сердится, что вы встали.

Послышался голос доктора, и он тоже показался в двери:

— Юхан Хермансен, что это такое?.. Ах, у вас гостья. Да, но вы нарушаете предписания… этого нельзя делать, в особенности теперь, когда… наметилось некоторое улучшение. Мы должны следить, чтобы не было рецидива.

Доктор бросил на Ливу неодобрительный взгляд поверх очков. Сестра хотела помочь Юхану подняться, но он встал без ее помощи. Он был очень бледен, белки его глаз налились кровью. Они посмотрели друг другу в глаза, на секунду он прижал ее к себе.

— Я приду завтра в приемные часы, — сказала она.

Доктор повернулся к Ливе:

— Вы его сестра?

— Нет, невеста.

Доктор вздохнул:

— Невеста, вот что…

— Что вы думаете, доктор?.. — Голос Ливы осекся, и она не смогла договорить.

Доктор увел ее в глубь веранды. Раза два вздохнул, прежде чем ответить.

— Гм, да… В сущности, положение вашего жениха не так уж плохо. Правда, затронуты оба легких, но одно можно еще спасти. Мы пытаемся сейчас остановить болезнь… Понимаете? Это цель так называемой торакопластической операции. Мы делаем все, что можем. Самое главное — поддерживать в нем мужество.

Доктор окинул Ливу испытующим взглядом:

— Ваш жених слишком нетерпелив, он, наверное, слишком много думает, не правда ли? От своих мыслей он теряет аппетит. Лежит и терзает сам себя. Это нужно из него выбить, фрекен! Согласны? Кстати, вас проверяли на туберкулез? Вот как, у вас минус. Смотрите не заразитесь! Ваш жених именно сейчас очень опасен в этом отношении.

Доктор торопился.

— Посмотрим, посмотрим, — заключил он.

Лива провела беспокойную ночь в переполненной гостинице в порту. Она спала на диванчике в ресторане, и ей еще повезло: у нее была крыша над головой во время такого острого жилищного кризиса. Она встала рано утром, выпила чаю, вышла из гостиницы и стала наудачу бродить по туманным улицам, по которым, так же как и у них дома, маршировали солдаты и двигались армейские машины. Так странно — ни одного знакомого лица. Все молодые женщины были в цветных головных платках. Очевидно, такова мода в этом городе.

Лива долго шла вдоль берега и наконец увидела серое здание больницы для туберкулезных, в которой лежал Юхан. На крыше сидели чайки. А на сонной воде качалось несколько гагар. Лива спустилась к воде, села на камень. Из больничной кухни вышла девушка и стала кормить кур. Чайки слетели с крыши и, крича, закружили над курами.

Заморосил дождь. Лива поднялась и пошла обратно в город, покрытый серой пленкой мелкого дождя и дыма. Узкие грязные улицы кишмя кишели солдатами в касках и закамуфлированными военными машинами. На некоторых солдатах были противогазы.

Ливу одолевала усталость, хотелось спать. Было всего десять, прием посетителей в больнице начнется только через пять часов. Начался ливень. Она вернулась в переполненную гостиницу и нашла свободное местечко в уголке ресторана. Вокруг шумели моряки, распивавшие пиво. До нее долетали отдельные слова, обрывки фраз, лишенные всякого смысла. Ей вдруг показалось, что она сидит на веранде больницы и ждет Юхана, она смотрела на голые стены, давно потерявшие свой первоначальный цвет от частого мытья, на подоконники без цветов и слышала, как фыркает глухой старик. Но вот вышел Юхан, загорелый, в дорожном костюме, в штурманской фуражке с блестящим козырьком. «Пошли!» — весело сказал он, взяв ее за руку, и она поднялась с легким радостным криком.

Лива почувствовала чью-то руку на плече и проснулась. Это была официантка, очень молоденькая и худенькая.

— Здесь спать нельзя, — сказала она. — Пойдем, я найду тебе местечко получше!

Она привела Ливу в темную комнатушку при кухне:

— Вот ложись на мою кровать.

— Большое спасибо, — сказала Лива. Легла одетая на кровать и сразу же уснула.

Внезапно Лива проснулась. Ей снова приснилось, что она сидит и ждет Юхана, но вместо жениха пришел Опперман, по-отечески укутал ее большим пледом и сказал: «Ждать, ждать, всегда ждать!»

Она вскочила. В комнатушке было темно, хоть глаз выколи, из кухни несло густым чадом. В ее ушах еще звучал голос Оппермана: «Ждать, ждать». Было уже два. Слава богу, она не проспала часы приема в больнице… Что бы подумал Юхан?

Добрая девушка принесла Ливе воды умыться и полотенце.

— Я устрою тебя на ночь на чердаке, — сказала она. — Там хорошо. Я сама сплю там иногда. А что ты делаешь в городе? Ищешь место?

Причесываясь перед осколком зеркала, Лива рассказала ей, зачем она здесь. Девушка жалобно прищелкнула языком:

— Если он лежит там, значит, он очень болен.

— Очень, — подтвердила Лива. — Какое же у меня сонное и помятое лицо!

— Я принесу тебе чашку крепкого кофе, — сказала девушка. — Время еще есть, это тебя подбодрит.

Лива с благодарностью выпила обжигающий напиток, приправленный чем-то пряным, очень крепкий, и щеки у нее запылали.

— Разыщи меня, когда вернешься, — сказала девушка. — Меня зовут Марта.

— Спасибо, Марта.

Лива поспешила в больницу. Дождь перестал. Длинная, блестящая от влаги дорога отливала всеми цветами радуги. Из солдатских бараков доносилось щебетанье волынок. На мысу, где находилась больница, сияло солнце, отражаясь в окнах веранды.

У входа сестра милосердия беседовала с очень бледной женщиной в черном. Сестра одной рукой держалась за ручку двери. Лива слышала, как она сказала:

— Но это же чудесно, что он на небе встретит сестренку и братишку, которые ушли туда раньше, подумайте об этом, фру Ольсен. — Старая женщина не ответила, а только чуть-чуть пошевелила губами, глядя перед собой потухшим взглядом.

Сестра кивнула Ливе, как знакомой.

— Невеста Юхана Хермансена, — любезно сказала она. — Он просил передать вам… Но войдите. Нет, не пугайтесь, ничего не случилось. Это просто… письмо.

На мгновение она исчезла и вернулась с письмом. Лива быстро разорвала конверт.

«Мой друг, я решил просить тебя не приходить ко мне сегодня. Для меня такая большая радость, что я видел тебя вчера. Я спокоен и уверен в тебе, знаю, что ты не изменилась. Имей только терпение, еще немножко, и я поправлюсь. Не сердись за то, что я прошу не навещать меня. Это ради тебя, я не хочу, чтобы ты заразилась в больнице, где много заразных больных. Поэтому-то я и встретил тебя вчера на веранде. Было чудесно видеть тебя, говорить с тобой, этим я буду жить долго. Мы будем писать друг другу, как всегда.

Твой Юхан».

Лива сложила письмо. Сестра серьезно посмотрела на нее и подала ей руку.

— Ваш жених замечательный человек, — сказала она.

Она обернулась к вновь вошедшему. Глаза ее загорелись радостью.

— Здравствуйте, господин пастор! Добро пожаловать!

Пастор, бледный, с влажными карими глазами, принес большой букет цветов, издававших тонкий аромат, который на мгновение вытеснил резкий запах карболки. Лива все еще держала сложенное письмо в руках. Она была в растерянности. «Цветы, — подумала она, — конечно, надо купить свежих цветов Юхану».

В цветочном магазине были только овощи и цветы в горшках. Выручила Марта. Она была знакома с юношей, который работал у садовника; достаточно ему позвонить, и все будет в порядке. Лива получила большой букет цветов бесплатно, и юноша вызвался сам отнести его в больницу, Лива прикрепила к букету письмецо. Она хотела дать юноше на чай, но Марта подтолкнула ее локтем и сказала:

— Не будь дурой, ему полезно пробежаться. — Юноша смотрел на Марту с доверием и обожанием.

— Это твой брат? — спросила Лива.

— Нет, это сопляк, который ездит на велосипеде по моим поручениям, — засмеялась Марта. Она потащила Ливу по узкой и шаткой лесенке. На самый верх, на чердак, вела подвесная лестница. Марта открыла люк, и они влезли в очень низкую, но светлую чердачную каморку. В углу лежал старенький матрац, а под окном стояла пустая бутылка и два запыленных стакана.

— Смотри, как здесь уютно и тихо, — сказала Марта. — Теперь ты дорогу знаешь. Пойдем вниз, поешь чего-нибудь, ты, наверное, голодна и устала. Плохо с твоим возлюбленным, Лива? Ты его ужасно любишь, да?

Марта сочувственно смотрела на Ливу:

— Он первый у тебя? Действительно первый? А если он умрет? Что тогда? Будешь ходить в черном? Как вдова? Ну вот, разревелась…

— Чепуха, я не реву.

— Ревешь. — Марта жалобно всхлипнула и взяла Ливу за руку. — Ты похожа на одну киноактрису, у нее тоже была настоящая любовь, — сказала она с нежностью. — Точь-в-точь, Лива. Будь я такой красавицей, как ты, я бы пошла в киноактрисы.

Марта зевнула и похлопала себя по губам:

— Ну, пойдем, поешь!

Ливе есть не хотелось.

— Ты такая зареванная, — сказала Марта. — Я принесу тебе кофе и хлеба сюда!

Она приподняла люк и, насвистывая, стала спускаться.


Лива рано легла спать в чердачной каморке. Она перечитала письмо Юхана, спрятала его на груди и потушила коптившую стеариновую свечу. В густом мраке она дала волю слезам. Плакала и молилась, пока сон и усталость ее не сморили. Мрак заполнился искорками, цветами, голосами и звуками беспокойного дома. Но вот открылся люк в полу.

— Это я, — сказала Марта. — Ты спишь, Лива? Можно я побуду у тебя? В моей комнате сидят надоедливые и мертвецки пьяные мужики. Они мне осточертели… Тьфу! Давай зажжем свечу, я принесла бутылочку ликера, попробуй!

Марта разлила густую зеленую жидкость в запыленные стаканы и в предвкушении удовольствия прищелкнула языком.

— Вкусно, Лива… эту бутылку мне подарил английский офицер, я спала с ним! Ты знаешь, они мне дарят все, что я только захочу, с ними надо уметь обращаться. Мне всего семнадцать лет. Знаешь, сколько у меня было возлюбленных? Тринадцать!

Марта закурила сигарету и уселась на полу, прислонившись спиной к стене. Она покачивала стакан на ладони и тихонько насвистывала сквозь зубы.

— Но мне никто из них не нравится, — прибавила она, выпятив нижнюю губку. — Я бы предпочла иметь одного, как ты. Настоящего героя из фильма, как твой. Пусть он утонет или будет неизлечимо болен, а я буду посылать ему цветы, как ты. А если он умрет, я буду ходить в черном, в длинном узком платье, с черной вуалью и серебряным крестом на груди. Твое здоровье, Лива! Я говорю правду, каждое словечко — правда. Почему в жизни все шиворот-навыворот? Мне нравятся благородные молодые вдовы, которые идут за белыми гробами своих мужей. Это совсем не то, что глупые девки, которые ложатся с пьяными матросами и крадут у них деньги. Разве это жизнь? Послушай-ка, Лива!

Марта вдруг хриплым и дребезжащим голосом запела грустную песню о возлюбленной утонувшего моряка, которая бросает три красные розы в морскую пучину:

Три розы на грудь твою, милый,

за каждый год по одной,

в те годы нам счастье светило,

и целый год был весной.

Всего три коротких года

жизнь была светлой моя.

Счастье сменили невзгоды.

Я так любила тебя!

Марта пела, глядя на свечу. Крупные блестящие слезы катились по ее щекам. Лива смотрела на нее в изумлении, слова песни падали тяжелыми горькими каплями в ее душу:

Возьми эти розы, мой дорогой,

на мертвую грудь положи.

Возьми эти розы — одну за другой,

и пусть увянут они.

3

Ливе очень не хотелось возвращаться домой. Ей нужно было еще раз увидеть Юхана перед отъездом, поговорить с ним, услышать его голос, убедиться, что он жив.

Она решила подождать неделю. Она по крайней мере была в одном городе с Юханом и каждый день могла справляться о его здоровье.

Марта принесла ей в чердачную каморку стул и маленький шаткий столик. Здесь Лива могла спокойно писать письма своему жениху. Она встала рано, купила ручку, чернила, промокательной бумаги, несколько конвертов, блокнот и целое утро обдумывала и писала письмо. Днем пошла в больницу передать его. Как обычно, там было много посетителей. Знакомой сестры не было, но молодая няня взяла толстый конверт и обещала передать.

— Не можешь ли ты узнать, как он себя чувствует? — попросила Лива. — Я подожду здесь у дверей.

— Одну минуту! — сказала девушка и ушла с письмом.

В стеклянную дверь гостиной Лива видела веранду, где она сидела с Юханом. Теперь там сидела другая пара, молодая женщина, к которой пришел жених, или муж, или брат. В гостиной сидели пациенты и их гости, а в углу — сумасшедший старик, уставившийся диким взором куда-то в пространство.

Няня вернулась, но быстро прошла мимо Ливы, не взглянув на нее. Она, по-видимому, очень торопилась и забыла о своем обещании. Лива решила подождать, не уходить, — пока не получит ответа. Времени у нее много.

В глубине гостиной показалась сестра, в руке она держала письмо. Лива узнала большой серый конверт и похолодела от страха. Почему письмо возвращают? Почему его не отдали Юхану?

Сестра взяла Ливу под руку и отвела в маленькую боковую комнатку, где на стенах висело множество фотографий и удушливо пахло акацией.

— Сядьте, — любезно предложила сестра и усадила Ливу на маленький диванчик.

— Он… умер? — спросила Лива, ощутив внезапно ледяной холод и спокойствие.

Сестра молча кивнула. Склонив голову и сложив руки, она села на кончик стула и долго молчала.

— Да, тяжело, — проговорила она наконец. — Но вы, может быть, и не надеялись? Мы-то знали, что это вопрос времени. Но это произошло гораздо скорее, чем мы предполагали. Мы думали, что он продержится еще несколько месяцев. Ваше посещение так его обрадовало и подбодрило, вчера вечером температура у него была почти нормальная. Но сегодня рано утром у него пошла горлом кровь и наступил конец… У него не было сил сопротивляться.

В дверь постучали, в комнату осторожно проскользнула молодая сестра.

— Сестра Елизавета, — тихо сказала она, — извините, что я мешаю, но вас зовет доктор.

Сестра поднялась, положила руку на плечо Ливы:

— Подождите здесь, я скоро вернусь. Принести вам воды? Одну минуточку…

Лива сидела спокойно. Она еще не могла осознать, что произошло. Из окна был виден птичий двор. Куры беспокойно бродили по двору, у одной облезла шея и часть груди. Она была похожа на пожилую даму, которая нарядилась не по возрасту. На мгновение Ливе показалось, что у всех кур человеческие лица, усталые, красные, будничные лица, что они переговариваются женскими голосами, сдвигая головы: «Что, он умер? Правда? Когда? Сегодня утром? Он умер спокойно? Звал ли он на помощь? Подумать только! Но нам-то что до этого!..»

Няня принесла стакан воды. Лива до него не дотронулась, пить ей не хотелось. Она и не волновалась, она вся застыла, погрузилась в апатию. Рассматривала фотографии на стенах, над кроватью сестры Елизаветы. Незнакомые улыбающиеся лица. Люди на фотографиях всегда улыбаются или по крайней мере выглядят добрыми, уверенными. Люди не снимаются, когда они опечалены или в беде. Такие фотографии было бы страшно вешать на стены.

Над изголовьем кровати висело распятие — маленькая фигурка Спасителя из слоновой кости на черном кресте. Ливе показалось, что фигурка пошевелилась в полумраке, словно хотела переменить положение, и Ливе вдруг стало очень жалко замученного, беспомощного человека на кресте. Она часто видела и крест, и изображение распятого, и это лишь настраивало ее на торжественно-молитвенный лад, но на этот раз она всем сердцем сочувствовала одинокому юноше, сыну человеческому, который в муках и страхе думал, что покинут всеми, даже богом.

Сестра Елизавета вернулась, она очень торопилась и немного запыхалась.

— Примет вам от пастора Симмельхага, — сказала она, — он очень хотел бы поговорить с вами, но, к сожалению, у него нет времени. Он должен быть на важном заседании. Я ему рассказала, как вы одиноки здесь, сказала, что вы живете в гостинице Хансена… Мы считаем, что это неподходящее место для вас, и, если хотите, вам могут дать койку в Христианском союзе молодых женщин.

— Нет, спасибо, — ответила Лива. — Мне там хорошо. У меня добрая подруга, и если вы не сочтете это невежливым…

— Как хотите, — сказала сестра Елизавета, — вы вольны поступать, как вам угодно. Вы не баптистка?

— Нет, — ответила Лива, — я не баптистка.

Сестра взглянула на свои часы и протянула ей руку:

— Скоро четыре. Вы можете в семь прийти в часовню? Или предпочитаете отложить на завтра? Как вам угодно. Мы хотим помочь вам чем можем.

— Спасибо, — сказала Лива, — я вернусь к семи.

Ливе удалось незамеченной проскользнуть в каморку. Марте она расскажет потом. Она хотела побыть у гроба Юхана одна.

Большой деревянный дом, переполненный людьми, шумел и гремел, как обычно. Разговаривали, двигали стульями по полу, звенели посудой. Из какой-то отдаленной комнаты доносилось приглушенное пение, глухой топот танцующих. Лива не зажгла свечи, села на стул и уставилась в голубоватый с черным крестом четырехугольник окна. Она презирала отвратительный шумный мир с его пороками и грязью, его несчастьями и смертями. Да, поистине пора пробить часу освобождения, пусть бедные и заблудшие люди наконец поймут, что тщетно восставать против неизбежного.


Несколько позже Лива вернулась в больницу. Ветер за это время переменился, задул с севера, стоял пронизывающий холод, воздух был полон мелкими колючими снежинками, а на небе полыхало северное сияние. Очертания домов, трубы и обнаженные деревья вырисовывались черными спокойными силуэтами на бушующем небе.

В маленькой часовне было светло, сестра Елизавета и еще одна молоденькая сестра только что закрыли гроб крышкой.

— Решайте сами, хотите ли вы видеть покойного, — сказала сестра Елизавета, — но я бы вам не советовала. Это тяжелое зрелище.

Но Лива хотела попрощаться с покойным, крышку с гроба сняли, и сестра Елизавета откинула с лица белую кисею. Лива вынуждена была собрать все свои силы, чтобы не задрожать при виде мертвого лица, оно было искаженное и совершенно незнакомое, в нем не осталось ничего от живого Юхана. Глаза, нос, рот — все чужое, рот скосился, обнажив часть верхних зубов в ужасной улыбке, нос невероятно увеличился и заострился, а глаза исчезли в голубоватых глазницах. Не изменилась лишь пышная шевелюра.

Лива дотронулась до лба мертвого, он был холоден как лед. И вдруг она разразилась неудержимыми рыданиями, она слышала свое хриплое, как у астматика, дыхание, ей больно было дышать.

Сестра Елизавета подошла и взяла ее за руку.

— Прочтем «Отче наш», — сказала она. Лива не могла сосредоточиться на молитве, но наконец ей удалось остановить свои судорожные рыдания.


Лива возвращалась медленно, не торопясь. Спешить было некуда. Она смотрела в небесную глубь, северное сияние кружило прямо над ее головой тревожными сполохами, колоссальным смерчем многоцветных лучей. Она остановилась, долго созерцала это потрясающее зрелище и сокрушалась оттого, что еще живет, дышит и мерзнет, одинокая, на этой земле.

Она сошла с дороги в невысокий черный кустарник на краю каменистого пустыря. Дрожа от холода, встала на колени, моля бога, чтобы он сократил ее земное ожидание.

4

Серый октябрь, мрак и ветер, беспрерывное наступление русских на Восточном фронте. Ужасно, ужасно. Чем все это кончится?

Поражение Германии на Востоке само по себе факт отрадный. Но с другой стороны, что хорошего, если орды азиатских пролетариев неудержимо обрушатся на Европу? Непонятно, как Черчилль может одобрять такой ход событий и почему он все еще не начинает наступления.

У редактора Скэллинга были и другие причины для огорчений. Иногда у него прямо-таки сосало под ложечкой от тоски по добрым, старым довоенным временам.

Да и здесь, на островах, дела тоже шли вкривь и вкось, сектантство, и религиозное, и политическое, расцветало без удержу. Новый общественный класс грубых выскочек и военных спекулянтов нетерпеливо рвался к власти. Высокая конъюнктура ударила людям в голову, и они уже не могут остановиться. Эти варвары жаждали всерьез сделать острова суверенным государством, где они могли бы хозяйничать, как им только вздумается! В столице высоко вздымались волны недовольства, а законные датские власти подвергались наглейшей критике. Полуобразованные бандиты, самонадеянные невежды и доморощенные пророки считали себя достаточно компетентными, чтобы занять места амтманов и судей.

И тут, в Королевской гавани, распространяется слоновая болезнь национализма. Молодежный союз «Вперед» сильно ею заражен, и к ним близок сам Саломон Ольсен. Поговаривали, что он обещал финансировать новую газету, редактором которой будет Бергтор Эрнберг. Ну-ну. Вообще-то это в высшей степени аморально со стороны Саломона Ольсена — кавалера Даннеброга!

Но, скорее всего, эти мыльные пузыри высокой конъюнктуры рано или поздно лопнут и в конечном счете победит старый здоровый консерватизм, пустивший глубокие корни в народе.

Однако существует угроза гораздо большей опасности, угроза истинной чумы, и тут есть все основания призывать к оружию. Коммунизм! Коммунистические идеи, которые, как известно, после большевистской революции стали распространяться по всему миру. Редактор обсуждал этот вопрос со своими добрыми друзьями — книготорговцем Хеймдалем и почтмейстером Линдескоу. Многие молодые социал-демократы в большей или меньшей степени заражены этой болезнью. Пока еще социал-демократическая партия в основном здорова. Она — убежденная сторонница парламентаризма, спокойно, с достоинством проводит свою политику в соответствии с социал-демократическими традициями в других странах. Ее политика известна. Социал-демократическая газета только что напечатала очень разумную передовицу, в которой недвусмысленно подчеркивает, что социализм должен основываться на эволюции, а не на революции.

Передовица появилась не зря. Она предупреждала беспокойные элементы в рядах социал-демократов, чтобы они держались подальше от революционной заразы. Хуже всего, что революционеры ушли в подполье, ведут свою работу исподтишка. Они здесь, наступают на тебя, но доказать это невозможно. Ты ощущаешь исходящий от них запах, грубый запах диких зверей.

Редактору Скэллингу прекрасно знаком этот запах, он его ощущает в своей собственной типографии. Ведь наборщик Енс Фердинанд Хермансен, несомненно, революционер. Он враг общественного порядка, об этом свидетельствуют его недвусмысленные высказывания. Нельзя верить его категорическим утверждениям, что он не состоит ни в какой тайной организации. Во всяком случае, он явный представитель царящего ныне духа возмущения и протеста. Эпизод в церкви говорит об этом со всей ясностью. Не стоит легкомысленно отмахиваться от него и считать его всего-навсего случайным припадком безумия, вызванным алкоголем. Наоборот, это было симптоматично.

Иметь дело с маленьким горбуном и держать его у себя на работе далеко не приятно, хотя он, бесспорно, во многих отношениях ценный для газеты работник, у него великолепная голова, он настоящий книжный червь, знает поразительно много почти обо всем на свете — от политики городского муниципалитета и регулирования цен до мировой истории и астрономии. К тому же, если не считать прискорбных периодов запоя, которые, к сожалению, все учащаются, он человек дисциплинированный, способный, изобретательный, и чертежник, и художник. Особенно хорошо он пишет вывески и рекламы для крупных предприятий, а карикатура на Бергтора Эрнберга, которую редактор случайно обнаружил в типографии, сделана поистине талантливо и с восхитительной злостью. Очень жаль, что Енс Фердинанд при всех своих достоинствах заражен опасными социальными идеями. И кто знает, может быть, однажды, в самый неожиданный момент, именно этот карлик подложит мину под общественное здание.

Вообще-то пока непосредственная опасность не грозит. Британские оккупационные власти вряд ли потерпят революционные беспорядки. Но можно ли без серьезных опасений думать о том дне, когда война наконец кончится и страна снова лишится своих теперешних хозяев? Ведь от остальной части государства вряд ли можно ждать добра. Там хозяйничают коммунистически настроенные борцы за свободу, борцы движения Сопротивления. Они наверняка вооружаются изо всех сил, чтобы взять власть в свои руки, когда песенка немцев будет спета. Если здесь плохо, то там еще хуже.

Брожение идет повсюду, враг подстерегает со всех сторон, часто там, где его меньше всего ожидаешь. Например, что за человек доктор Тённесен? Он насмехается над своим собственным классом. Этот странный аутсайдер высказывался пренебрежительно о газете «Тидендеи». Вообще у него крайне левые политические и социальные взгляды.

Да, у редактора Скэллинга есть все основания испытывать тревогу.

И один прекрасный день откроется люк в полу и ты заглянешь в самое логово дьявола.

Было воскресенье. Редактор провел большую часть дня в работе над маленькой лирико-философской статьей для рубрики «Котел продолжает кипеть». Наконец он ее окончательно отделал и отнес в типографию, а после ужина ему пришло в голову, что заголовок не отвечает серьезным размышлениям о морали, содержащимся в статье. Рубрика была его детищем, как правильно заметил аптекарь Финнелихт. Она была аперитивом для интеллигентного читателя. Обладала своим ароматом, своим тонким, несколько горьковатым запахом. Была задумана в стиле прелестных добродушно-остроумных заметок, какие печатают в крупных консервативных газетах. Но постепенно времена изменились отнюдь не в юмористическую сторону, и соответственно изменились размышления. Поэтому совершенно необходимо придумать новый заголовок. Например, назвать заметку «Под грозовыми тучами». Звучит неплохо. Лучше всего переделать сейчас же.

Редактор спустился в типографию и переделал. Но, собравшись уходить, услышал странный тревожный звук, исходивший из конторки. Звук походил на тиканье часов, но смешно же прятать здесь часы! Редактор обследовал конторку. Да, в одном ящике он нашел остов будильника. Он тикал. В ящике лежало также несколько потрепанных книг с черными отпечатками пальцев на страницах. Вернер Зомбарт, «Война и капитализм». На немецком языке! Г. Уэллс, «Устаревшие новые времена». Маленькая брошюра о Ленине, написанная всемирно известным большевиком Максимом Горьким.

Редактор задрожал, словно от холода, ему пришлось подняться в свой кабинет и сесть. «Спокойно», — сказал он себе. Ведь он знал это и раньше. Знал, что здесь логово разбойников. Часовой механизм! Это же классическая составная часть адской машины. Но хватало только детонатора. Вот оно! Хорошо, что он вовремя обнаружил это гнездо скорпионов. Он примет меры. В первую очередь нужно выгнать наборщика. И вообще пора действовать.

Но как? Чем больше он думал, тем труднее казалась задача. Если эти бандиты после войны действительно установят коммунизм во всем мире, пули в затылок не миновать. Но можно получить ее и сейчас, если не делать хорошую мину при плохой игре. Адская машина! Не стоит лезть на рожон.

Редактора снова забила дрожь. Он осторожно положил часовой механизм и книги на место, потушил свет и какое-то мгновение постоял у входной двери прежде, чем открыть ее. Его трясло от гнева и нервного возбуждения. Боже мой… Человек жил себе, ни во что не вмешивался, и лично ему ничто не угрожало. И вдруг его втягивают в большую политику, в пляску ведьм!

Под лестницей, ведущей в типографию, стоял мужчина. Он направил на редактора дуло револьвера. За ним виднелись еще мужчины, безмолвные, настороженные. Редактор собрался было позвать на помощь, но с облегчением обнаружил, что револьвер — бутылка, подносимая ко рту. Здесь, значит, собралась группка жаждущих, из тех, на кого неизбежно наталкиваешься и воскресный вечер. Слава богу!

Однако редактор все еще нервничал. Он поспешил домой, он почти бежал. На углу у магазина Масы Хансен его чуть было не сбила машина. Он завопил, машина резко затормозила, из нее быстро вышел высокий мужчина в шубе, за ним неслышно вылезла собака. Редактору подумалось о волках, о русских мехах, с бьющимся сердцем он отпрянул в сторону и занял позицию за одной из колонн перед входом в магазин. Но мужчина в шубе тут же его заметил и направил на него безжалостный луч карманного фонаря. Редактор, застонав, поднял обе руки вверх:

— Ради бога!..

— Я вас не ушиб? — спросил незнакомец. Редактор сразу же узнал голос консула Тарновиуса. Слава тебе господи! Он готов был от радости обнять консула.

— Нет, — сказал он, разражаясь хохотом и лязгая зубами, — я только испугался, господин консул!

— Да, все это проклятое затемнение, — с облегчением сказал консул. — Но я же сигналил, господин редактор, и даже очень громко!

— Да, но я шел так быстро, что ничего не замечал, я был погружен в свои мысли…

Мужчины обменялись сердечным рукопожатием.

— Я еду домой с очень тяжелым известием, — сказал консул. — Мой зять погиб. Вчера ночью. Он шел на военном транспортном судне.

— Боже, боже! — воскликнул редактор и снова схватил руку консула. — Примите мои соболезнования!

— Благодарю. Это очень, очень печально. Мы все очень любили Чарльза Гордона, он был такой одаренный молодой человек. Капитан Гилгуд ценил его необычайно высоко. Да, но этого можно было ожидать. Какие времена, какие времена, Скэллинг!

— Да, какие времена, — подтвердил редактор, качая головой.

Он поспешил домой и в изнеможении упал на диван.

— У тебя такой расстроенный вид, Никодемус! — огорчилась жена. — Ты болен?

— Вовсе нет. Но сделай мне стакан грога, Майя, будь добра.


Редактор выпил перед сном четыре стакана грога, но ночь провел все равно неспокойно. Лежал, прислушивался. Надвигалась гроза, с гор бурными порывами налетал ветер. Слабо звенело неплотно сидевшее в раме стекло, звук напоминал бесконечное треньканье телефона. Скрипела во дворе сушилка для белья. Снизу, из гостиной, доносилось тиканье больших часов. На ночном столике тикали карманные часы. Ну, это было еще ничего. Эти четыре звука были вполне знакомыми, привычными. Но пятый звук… А может быть, ему кажется? Нет, вот опять… легкое ритмичное тиканье, как будто будильник. Но в доме нет будильника, в комнате для прислуги тоже. Прислуга — ранняя птичка, ей не нужен будильник.

— Ты спишь, Майя?

Жена проснулась сразу:

— Что такое, Никодемус? Воздушная тревога?

— Нет, нет, не волнуйся, — успокоил ее редактор, и коротко рассказал, в чем дело. Оба прислушались.

— Ты слышишь?

— Ах, это, — с облегчением сказала жена. — Это же жуки-точильщики, только и всего.

— Ты думаешь? Я не знал, что у нас в доме водятся жуки-точильщики.

Фру Скэллинг зевнула:

— Ох, у нас их множество, Никодемус, особенно осенью. А что, ты думал, это может быть?

— Ничего, — ответил редактор. Он потушил свет и снова улегся в постель. Теперь и он слышал, что это не часовой механизм. Звук был не такой ритмичный. Иногда он раскалывался надвое. Удивительные, сказочные, невидимые, крошечные насекомые подавали друг другу сигналы. Сигналы любви. Следовательно, это не адская машина, за которую он их принял со страху.

Редактор уже засыпал, как вдруг раздался сильный стук в дверь. Кто это может быть? Он быстро вскочил, зажег свет и снова разбудил жену. Было два часа. Снова постучали.

— Пойди и спроси, в чем дело… не открывай! — предложила фру Скэллинг. — Или мне пойти?

— Нет, нет, я сам. Может быть, пожар или еще что-нибудь. Или немцы высадились, кто знает! Или… или революция.

Редактор побледнел как полотно, ноги у него дрожали. Шатаясь, он вышел в переднюю и крикнул: «Кто там?»

— Иисус! — ответил глубокий спокойный мужской голос.

— Что за безобразие? — крикнул возмущенный редактор. — Убирайтесь отсюда!

— Он грядет! — послышалось в ответ. — Будь готов! Он скоро придет!

— Что он сказал? Кто это? — спросила жена с лестницы.

— Он сказал, что он — Иисус! Ты только подумай!

— Боже! — воскликнула жена и съежилась в своей ночной рубашке. — Может быть, это предупреждение свыше, Никодемус?

От сильного порыва ветра задрожал дом. Начинался настоящий шторм. Редактор снова забрался в постель. Он не мог говорить, от холода у него зуб на зуб не попадал. Жена присела на край постели.

— Ты не отвечаешь, Никодемус? — сказала она, тряся его за руку. — Ты боишься? Может быть, надо было открыть, как ты думаешь?

Редактор раздраженно покачал головой, но жена упорно продолжала:

— А если… если это действительно он?..

— Что ты хочешь этим сказать?

Фру Скэллинг отвернулась и закрыла лицо руками.

— О, мне так страшно, — сказала она. — Ведь мы оба почти забыли бога. Да, забыли, Никодемус! Я много об этом думала, особенно после того, как прочитала эту книжечку, ты знаешь, «Только для грешников».

Новый порыв бури с гор, на крыше что-то завыло, и крупный град забарабанил в окна.

Она повернулась к нему, их взгляды встретились.

— Ты сам боишься, Никодемус! Признайся! У тебя всегда такой вид, как будто ты мерзнешь! Ты так похудел за последнее время!

— Ужасные времена, — признался редактор, погладив ее руку. И прибавил, глядя в пространство испуганными глазами: — Какое совпадение, что ты назвала эту книгу, Майя. Книготорговец Хеймдаль тоже только что прочел ее и очень ею взволнован. Мы в клубе недавно об этом говорили. Аптекарь Лихт сказал, что удивительно, как это оксфордское движение[8] до нас не дошло. «Но дойдет, — сказал он, — ибо оно еще существует».

— Хоть бы дошло! — вздохнула жена.


Следующее утро принесло разгадку таинственного ночного посещения. Стучали не только в дверь редактора, стук раздавался почти в каждом доме. Стучали пекарь Симон, безумный лодочный мастер Маркус и Бенедикт Исаксен — санитар. Трое психов разделили город между собой: пекарь взял западную часть, двое других сумасшедших — восточную. Во многих домах с нарушителями спокойствия обошлись очень жестоко, из окна судьи на голову санитара вылили содержимое ночного горшка, а в лодочного мастера вцепилась большая умная овчарка Тарновиуса.

Эти успокоительные новости принесла редактору и его супруге кухарка вместе с утренним кофе, который она подавала им в постель.


Трое миссионеров не закончили еще свой обход. Из окна конторы Саломона Ольсена увидели пекаря, он шел с непокрытой головой, ветер и дождь хлестали его, острое лицо было мокро и красно, словно ошпаренное. Встречные останавливались и смотрели на него с изумлением, во всех окнах и дверях виднелись удивленные лица.

Безумец приблизился к магазину Саломона Ольсена. Несколько продавцов вышли на улицу, собираясь его задержать, но из этого ничего не вышло; раскрыв рты, они отступили и дали ему пройти. Но когда он направился за прилавок, его остановил Бергтор Эрнберг, быстро выбежавший из конторы.

— Не валяй дурака, — скомандовал Бергтор. — Здесь тебе делать нечего!

— Порождение ехидны! — крикнул пекарь громовым голосом, заполнившим весь магазин. — Тщетно ты будешь бороться с неизбежным!

— Нет, это уж слишком! — Управляющий Гьоустейн поспешил на помощь Бергтору. — Безобразие! Сумасшедший! Я вызову врача!

— Пусть войдет! — прозвучал вдруг голос Саломона Ольсена с лестницы. — Входи, Симон!

Саломон Ольсен хранил спокойствие, его холодное лицо выражало лишь огорчение и жалость.

— В чем дело, Симон? — мягко спросил он. — Ты хотел видеть меня?

Пекарь безмолвствовал; широко раскрыв глаза, он смотрел на Саломона, ноздри его дрожали. Конторские работники спустились в магазин и столпились у подножия широкой белой лестницы. И с улицы вошли любопытные. Магазин заполнился народом. Все взгляды были устремлены на двух мужчин.

Симон открыл рот, собираясь что-то сказать, большая уверенная фигура торговца, казалось, лишила его дара речи.

— Ты отошел от нас, — сказал Саломон, — ты борешься против нас, Симон! Но почему? Разве мы не были друзьями и братьями? Почему мы не можем быть по-прежнему друзьями? Подумал ли ты об этом, Симон?

— Подумал, — хрипло ответил пекарь, наклонив голову и нахмурив брови. — Я сверял свои мысли со Священным писанием. Там сказано, что никто не может служить двум господам, что нужно выбирать между богом и маммоной. Помнишь это место, Саломон Ольсен? Согласен ли ты с этими словами?

— Ты прекрасно знаешь, что я не ставлю маммону выше бога, — спокойно ответил Саломон. — В сердце своем я ношу не маммону, а бога.

— Тогда продай все, что имеешь, и раздай деньги бедным! Или ты забыл то место, где об этом говорится?

Саломон вздохнул, устало улыбаясь и окидывая отеческим взором собравшихся:

— Ты легко можешь переспорить меня, Симон, ты всегда обладал даром оратора и совершенно невероятной памятью, а я, как тебе известно, плохой толкователь Библии. У меня есть только вера. Но… давай представим себе, что я продам все, что имею, и раздам деньги бедным. Мое заведение пойдет прахом, и что получится? Ведь не деньги имеют ценность, Симон, а дело, которое дает всем пищу, одежду, свет и тепло. Разве не верно то, что я говорю? Разве тот талант, который бог дал мне, я, как лукавый раб, должен зарыть в землю вместо того, чтобы сделать его плодородным в винограднике господнем? Я не бросаюсь деньгами, чтобы жить в роскоши, не откладываю ни одного эре, ты это прекрасно знаешь. Я вкладываю все в дело! А если все поступят так, как ты требуешь, то что получится? Страна скоро превратится в пустыню…

Пекарь изогнул шею и выжидающе посмотрел на Саломона.

— Было бы лучше, если бы она стала пустыней, — хрипло сказал он.

Подняв голову, он громко откашлялся, снова овладел голосом, угрожающе протянул руки к Саломону и закричал:

— Скоро она и так станет пустыней! Недолго осталось до судного дня! И к чему заниматься торговлей? Она не даст ни тебе, ни другим масла в светильники! А нужно только масло! Иисус сам взял свой крест… Если ты хочешь следовать за ним, возьми свой крест и иди! Но никто из вас не принимает всерьез слова Писания! Вы берете из него только то, что можете использовать, чтобы усыпить вашу совесть! Но читай! Читай 24-ю главу от Матфея! Читай Апокалипсис! Читай пророка Даниила и других пророков!

— Я знаю, что ты человек серьезный, — дружески произнес Саломон. — Ты, наверное, гораздо лучше меня. Но ты не из числа смиренных, нет. Ты, может быть, даже немного высокомерен, не правда ли, Симон? Ты очень строг к другим, а к себе самому? Помнишь — не судите…

— Что касается меня, — ответил пекарь, обнажая зубы, словно в улыбке, — то я на деле докажу свою веру.

Саломон протянул ему руку:

— Расстанемся друзьями, а не врагами, Симон! У нас обоих есть недостатки, но мы оба верой своей заслужили милосердие господа нашего Иисуса Христа. Попытаемся снова понять друг друга. Встретимся в «Капернауме», как встречались раньше, Симон. Поговорим там!

Пекарь отвернулся. Его лицо исказилось, и он хрипло крикнул:

— Нет! Мы не пожмем друг другу руки, как будто вернулись к старому! Ибо скоро наступит срок, когда царствие божие победит князей мира сего!

Зловещая улыбка вновь появилась на лице пекаря. В его глазах зажегся дикий огонь, на губах выступила пена, и он закричал:

— Ты глубоко ошибаешься, думая, что спас свою душу, Саломон Ольсен! Скоро ты услышишь это из уст самого господа, когда он появится в облаках! Ибо сказано в Писании: «И купцы земные восплачут и возрыдают, потому что товаров их никто уже не покупает».

Симон окинул взглядом большой магазин и, указывая на полки и шкафы, сказал:

— Да, в Писании сказано: «Товаров золотых и серебряных, и камней драгоценных и жемчуга, и виссона и порфиры, и шелка и багряницы, и всякого благовонного дерева, и всяких изделий из слоновой кости, и всяких изделий из дорогих дерев, из меди и железа и мрамора, корицы и фимиама, и мирра и ладана, и вина и елея, и муки и пшеницы, и скота и овец, и коней и колесниц, и тел и душ человеческих!»

Пекарь еще раз повернулся к Саломону Ольсену и крикнул очень громко, воздев руки вверх:

— Горе тебе! И плодов, угодных для души твоей, не стало у тебя, и все тучное и блистательное удалилось от тебя, ты уже не найдешь его!

Руки Симона опустились. Он сделал шаг к торговцу и в упор поглядел ему в глаза. Потом быстро вышел из магазина.

Саломон Ольсен, медленно покачивая головой, направился в кабинет.

— Он сошел с ума, — сказал он Бергтору, — сошел с ума.

— По его глазам видно, что он безумен, — подобострастно подтвердил Бергтор.

Вздохнув, Саломон Ольсен сел. На его столе лежали две нераскрытые телеграммы. Он вскрыл одну и, волнуясь, пробежал ее глазами.

— Смотри! — сказал он.

— Это о «Жанне д’Арк»? — с любопытством спросил Бергтор.

— Да, продано на восемь тысяч фунтов. Недурно, а? Не оправдались мои дурные предчувствия!

Напевая, Саломон Ольсен вскрыл другую телеграмму. И вдруг умолк. Поднялся, не вымолвив ни слова, и вышел в коридор. Бергтор услышал звук резко задвигаемой задвижки на дверях туалета. Телеграмма лежала на столе. Она была от агента Саломона Ольсена в Рейкьявике. Бергтор прочел и задрожал.

Боже милосердный! Траулер «Магнус Хейнасон» подорвался на мине у берегов Исландии. Несчастье видели с двух судов, но сильная буря помешала спасти людей. По-видимому, в живых никто не остался.

Бергтор передал печальное известие инспектору Гьоустейну. К чему скрывать? Все равно все станет известно. Вскоре весь магазин загудел приглушенными мрачными разговорами.

— Это ужасно, — сказал Гьоустейн. Он был сильно простужен и напихал полный рот лакричных пилюлек. — Ужасно! Двадцать человек погибли. Все отсюда, с фьорда. И само судно! Лучшее наше судно. Во всяком случае, одно из лучших.

Бергтор бросил на него строгий взгляд и сказал, откинув голову:

— Они пали на посту, Гьоустейн! Погибли за родину! Никогда, никогда их не забудут!

Он повернулся, быстро вставил лист бумаги в машинку и начал писать. Стихотворение. Слова лились сами собой. Они рождались в его опечаленном сердце и вызывали слезы в уголках его глаз.

5

— И конечно, всю первую полосу обвести траурной рамкой. А над некрологом крест. Список погибших набрать жирным шрифтом. Да, лучше жирным или, во всяком случае, полужирным. Черный цвет придает торжественность. И снимем две более… более оптимистические рубрики «Keep smiling» и «Под грозовыми тучами». Номер должен быть полностью траурный, черный. Чему вы улыбаетесь, Хермансен?

Редактор Скэллинг бросил на наборщика удивленный и оскорбленный взгляд.

— А как быть с объявлением Оппермана? Мы никоим образом не можем поместить его в этом номере, не правда ли? «Первоклассные спасательные жилеты!»

— Нет, конечно, нет! Это выглядело бы смешно, даже кощунственно!

— И еще это: «Топите вашу печаль и заботы в кофе с пирожными в кафе „Bells of victory“».

— Да, это похоже на Оппермана, — сказал редактор, качая головой, — он большой дурак. Бог видит, большой дурак…

— Но не единственный, — продолжил наборщик. — Вот объявление Масы Хансен о траурных платьях для женщин и детей, траурные вуали для вдов, большой выбор траурных украшений.

— Неужели так и написано «траурных украшений»? — спросил ошеломленный редактор. — Невероятно бестактно. Грубо, очень грубо.

— Да, ничего другого не скажешь, — подтвердил наборщик, глядя на редактора прищуренными глазами. — А что вы скажете об этом? «Порадуйте сирот книгами и игрушками из книготоргового и галантерейного магазина Хеймдаля…»

Нет, это же невозможно! Редактор невольно схватился за голову, она у него на секунду закружилась. Хеймдаль… разумный культурный человек! Неужели он лишился рассудка… Или, может быть, это его жена… Или нет, конечно, Хермансен меня разыгрывает! Неужели нет предела бесстыдству этого чудовища?

Он слышал, как наборщик продолжал говорить своим резким, пронзительным голосом, схватив новый лист бумаги:

— Моряки! Скандинавские братья! Помогите братскому народу, который погибает от перепроизводства рыбы! Исландия зовет! Огромные деньги могут получить бедняки, если поставят на карту свою жалкую жизнь во имя величайших прибылей, которые когда-либо видел мир…

— Прекратите, черт вас побери! — жалобным голосом крикнул редактор и поднял руки: — Вы с ума сошли! Разве можно над этим шутить? Неужели вы не понимаете, что момент?..

У маленького наборщика пылали щеки, он бросил на редактора колючий взгляд и сказал:

— Я считаю момент подходящим для того, чтобы распрощаться с вашей отвратительной лакейской газетенкой! Я устал от сентиментальной холуйской чепухи! Поняли?

Редактор побледнел.

— Вы… Вы хотите уйти, Хермансен? — тихо и как будто с мольбой спросил он. — Да, но… Но что я вам сделал, Хермансен? Почему вы так ужасно злы на меня? Меня это очень огорчает. Я всегда был доволен вами… Мы прекрасно работали вместе… Никогда дурного слова друг другу не сказали… и заработная плата… заработная плата…

Редактор нащупал табурет, сел и продолжал, понизив голос:

— Хермансен, я знаю… ваши крайние взгляды. Общество, да, правда… В нем есть нечто парадоксальное, тут вы совершенно правы. Но, может быть, в конечном счете оно не так уж безумно, как вы его изображаете, слава богу, нет! И… чего вы, собственно, хотите? Не требуете ли вы прекращения всего производства? Но куда мы тогда придем? Я этого не понимаю. Но это, может быть, от того, что… гм… я человек старой школы.

Наборщик взял фуражку, пожал плечами и, не попрощавшись, вышел.

Редактор встал. Что на уме у этого отчаянного человека? Часовой механизм! Редактор быстро подошел к наборному ящику и открыл его. Ну, конечно, часовой механизм исчез.

Вот только куда он исчез? А может быть, вовсе и не исчез. Может быть, именно не исчез, а просто-напросто… пущен в ход!

Он прислушался. Да. Откуда-то доносилось ритмичное тиканье. Ошибиться невозможно. «Тик-так, тик-так» — слышалось откуда-то, как будто стучали по дереву. Неужели эта дьявольская штука спрятана в стене или под полом? И вдруг звук прекратился…

Редактор бросился вон из типографии с непокрытой головой, без палки и калош. Остановился только, когда его отделяло от типографии большое расстояние. Раздался оглушительный взрыв. Но, правда, с другой стороны. Еще один! Еще!

Но это обычная учебная стрельба. Пороховой дым стлался над батареей на мысу.

Несмотря ни на что, редактор был вынужден улыбнуться. Что за времена, что за времена! Видит бог, нет ничего удивительного в том, что нервы иногда сдают.

Он глубоко, с облегчением вздохнул.

Штормовой ветер освежил его. Типография по-прежнему находилась на своем обычном месте. Никаких разрушений не было заметно. Тиканье слышалось по-прежнему, но редактор Скэллинг установил, что оно доносится с маленького залива Танггравен, где сумасшедший Маркус мастерит свои лодки.

Редактор взял шляпу и трость, собираясь немного пройтись перед обедом. Он пойдет к заливу Танггравен и посмотрит, откуда берется звук, который выводит его из равновесия. А теперь надо обдумать создавшееся положение. Нового наборщика можно, наверное, найти. Придется взять Гуго, помощника маляра, он обычно помогал Хермансену, когда было особенно много работы. Он не так уж плох.

Редактор остановился перед лодочным сараем Маркуса. Противный стук прекратился. Он заглянул в приоткрытую дверь. От того, что он там увидел, у него снова перехватило дыхание, он увидел крест… огромный деревянный крест, заполнивший собой мастерскую во всю длину. Боже милостивый! Что же это такое?

Крест был сделан добротно, дерево обстругано, отлакировано, а наверху, на перекладине, была прикреплена пластинка и на ней буквы I. N. R. I.[9]

Что тут происходит?

Он вошел, Маркус двинулся ему навстречу, пробираясь через пену свежих стружек. Стружки пристали к его густой бороде.

— Для чего этот крест? — спросил редактор нерешительно.

— Это крест Иисуса Христа, — спокойно объяснил лодочный мастер тоном учителя, который терпеливо растолковывает урок непонятливому ученику.

— Где он… будет воздвигнут? — спросил редактор. Он был растерян, и колени у него подгибались.

— На Голгофе, — прозвучал ответ. Маркус отвернулся и начал искать что-то на полке.

Редактора снова стала бить дрожь. Все закружилось у него перед глазами. Строка из псалма всплыла в его мозгу:

Легко других учить свой крест нести,

но тяжко самому с крестом сквозь жизнь брести.

Сенсация всегда сенсация — печальная она или радостная, но в первом потрясении всегда есть какое-то наслаждение. Сильное впечатление словно поджигает фитиль… душа взмывает ввысь, подобно клокочущей ракете, и, только когда она теряет скорость, можно видеть, что за огненные плоды падают с нее — плоды радости или печали. Людям нравится краткий огненный праздник сенсации, они устремляются к нему, ослепленные страстью, подобно моли, летящей на свет. Поджигателям войны прекрасно известен этот закон, и они пользуются им в своих дьявольских целях. Но подождите, мерзавцы… расплата близка, демоны наказующие уже сварили напиток проклятия для всех вас, для тех, кто играет человеческими жизнями и унавоживает свои фруктовые деревья горем и бедой людей!..

Енс Фердинанд сжимает в карманах кулаки и машет полами пиджака, словно птица крыльями. На мгновение все его существо проникается гневом и ненавистью. Но потом жар остывает, превращается в насмешку, в бессильную насмешку, гримасу клоуна… Удел провинциального реформатора…

«Мне следовало бы стать пастором, — думает он, смеясь холодным смешком. — Или хотя бы проповедником. Как Симон-пекарь».

Он ловит себя на том, что испытывает нечто вроде симпатии к Симону. Очень жаль, что этот неутомимый фанатик не выбрал себе разумной дороги, а пошел по пути религиозного безумия. Но и в этом своем безумии он проявляет дьявольскую силу, в одиночку сражаясь с власть имущими и теми, кто наживается на войне.

Вон он стоит на площади перед магазином Саломона Ольсена и обращается к очереди вдов и сирот, возлюбленных и родственников, людей, которые словно бы не осознали, что горе пришло теперь к ним, но еще верят в чудо, ждут чуда, и взоры их прикованы к слову «по-видимому» в телеграмме. Может быть, кому-то и удалось спастись… если не другим, то моему Петеру или Хансу!

— Ибо мы должны бороться против князей и властей предержащих! — выкрикивает пекарь. — Против господ мира, которые правят во мраке, против войска зла!

Симон охрип, ему приходится замолчать, чтобы не вызывать к себе жалости.

Этот одинокий, исхлестанный ветром и насквозь промокший человек, объятый неиссякаемым жаром вдохновения, поистине похож на самого настоящего пророка… на Иоанна Крестителя, проповедующего в пустыне. Даже на самого мессию, когда он заносил кнут над прилавками менял.

— Это ужасно, ужасно! — говорит старый учитель Верландсен и качает своей белой головой. — Почти все погибшие учились у меня. Одному не исполнилось и шестнадцати, он только что со школьной скамьи, он был лучшим моим учеником, пожалуй, самым одаренным мальчиком, какого я когда-либо знал… после тебя, Енс Фердинанд! Он хотел учиться дальше и чего-то добиться в жизни. И ему подвернулся случай заработать денег на учебу. Он уже скопил небольшую сумму для начала…

Старый учитель вдруг толкает Енса Фердинанда в бок:

— Вон идет его мать! Она в свое время тоже была моей ученицей!..

Маленькая растрепанная женщина с больными глазами и зеленоватым лицом подходит к учителю, он протягивает к ней руки, и они обнимают друг друга, как отец и дочь. Енс Фердинанд отворачивается. У него кипит в груди.

В дверях показывается Бергтор Эрнберг, в руках у него телеграмма. Он торжественно раскрывает рот, называет имя, в толпе раздается вопль, и молодая девушка, хорошо одетая, но промокшая и простоволосая, ликует: «Спасен! Спасен! Он спасен!» И словно дуновение ветра, из уст в уста передается: «Шкипер спасен. Поуль Стрём спасен! Его унесло далеко в море, он держался на доске… Его нашел американский корабль…»

Девушка, невеста шкипера, срывается с места, широко раскинув руки, подобно птице, вырвавшейся из силков и ощущающей благословенное щекотание воздуха под крыльями.

Это зрелище пронизывает Енса Фердинанда чувством глубокого волнения, комок поднимается у него в горле.

Жизнь, боже ты мой… Жизнь! Среди всех ужасов и бед мыльный пузырь счастья, хрупкий и жалкий мыльный пузырь… много ли времени ему отпущено? Но сколько же радостных ярких красок в его зеркальной поверхности! Он вспоминает, как глупо, как безумно радовалась Лива, когда Юхан оправился от воспаления легких. Она и всхлипывала, и смеялась одновременно, и вертела задом так, что почти неловко за нее становилось… и наконец поцеловала его, Енса Фердинанда, поцеловала в щеку. Один-единственный раз его поцеловала… Но поцелуй относился, конечно, не к нему. Это был поцелуй радости, никому не предназначаемый. Он предназначался жизни. Жизнь… Жизнь поцеловала его в первый и последний раз.

«Стоишь тут и слюни распустил, болван», — сказал он самому себе, пытаясь справиться с волнением. Но тщетно. Слезы без стеснения текли по его щекам, и он поторопился уйти. «Лива! — звучал всезаглушающий, все собой заполняющий внутренний голос. — Лива! Я люблю тебя. Это не пошлое увлечение, это… это безнадежная любовь одинокого калеки к жизни. Чепуха и вздор… и прекрати ты свое отвратительное самокопание». Он сжал кулаки в карманах куртки. Но все уговоры тщетны. Внутри у него словно образовалась течь, и кровь текла потоком, ничем не стесняемая, но это вызывало не боль, а чувство блаженства. Как чудесно, когда можешь сказать слова: «Я люблю! Я люблю тебя».

Он еще раз попытался побороть глупые сантименты, овладевшие его душой и кипевшие подобно пузырькам углекислого газа в только что открытой бутылке содовой.

Содовая — вот именно. Дома у него было виски и содовая. И он, во всяком случае, свободен от рабского труда в типографии. Это все же что-то.

Он поспешил домой.

Вот так. Здесь он один. Он вынул бутылки и стакан и на мгновение подержал бутылку сельтерской на свету. Все спокойно… не правда ли? А сейчас начнется. Он откупорил содовую, и спокойная до той поры вода забилась в таком знакомом истерическом припадке и образовала пенящуюся лужицу на полу. Война и жажда самопожертвования в сердцах всех людей! А на заднем плане торговцы оружием и продуктами питания сладострастно потирают руки и с надеждой покашливают…

Полузакрыв глаза, он пригубил солоноватый напиток и сел на парусиновый складной стул. Пузырьки углекислоты энергично поднимались вверх, кружили, словно заколдованная снежная буря. Одним глотком он осушил стакан и прошептал: «Тебе конец!» «С добрым утром тебя!» — приветствовал он новый пенящийся стакан. «Good morning, mr. Cluny. How do you do?»[10] Он заговорил на спокойном, растянутом английском, загнув кончик языка вверх маленьким крючочком, как делают англосаксы. И вороны. С этим неуязвимым крючочком во рту гордый народ миссионеров и барышников отправился в мир, чтобы обратить невежественные народы к богу, виски и капитализму. Вот они, вечные скитальцы и торговцы, пионеры цивилизации… По необозримым морям, по бесконечным пустыням, через ядовитые джунгли, через ледяные горные перевалы… бесстрашные, молодые, жестокие, овеваемые табаком и порохом и утренним ветром.

Енс Фердинанд предался сладким и головокружительным ощущениям путешественника. Ах, безграничное одиночестве в прериях Канады, где можно мочиться в любом направлении, если это тебя забавляет. Одинокие дни пустыни, беззаботные, как жизнь после смерти. Под могучим сводом, под высоким немым солнцем, по бесконечной равнине медленно — ибо перед ним вечность — ползет крошечный золотой жучок. Куда? Собственно, никуда, лишь бы ползти сегодня и завтра, днем и ночью. Возражений не имеется, все ясно. Твое здоровье, малыш…

О, дьявол, кто-то идет… зеркало тишины разбито, дверь открылась, торопливые шаги… Сигрун! Вся в слезах, словно только что открытая бутылка содовой… И голос беспощадный, назойливый, как будильник:

— Юхан умер! Телеграмма. Получила ее на станции. Смотри: «Юхан скончался сегодня ночью. Лива».

И тихо, но с глубоким упреком:

— Тебе все равно?

И, отвернувшись, закрыв лицо руками, всхлипывая:

— Ему все равно, он себе спокойно сидит!

А потом, с карающей строгостью, с дикими глазами:

— Встань, Енс Фердинанд! Слышишь! Тебе нужно ехать! Лива не может оставаться одна в чужом городе! А Магдалена не может поехать из-за детей и старика… Ведь Томеа лежит больная! А я… я не поеду! Я боюсь!

И снова слезы и жалобы:

— Я признаюсь… это нехорошо с моей стороны… но я боюсь, ужасно боюсь… и к тому же меня так укачивает, что я не могу и руки поднять… Нервы у меня сдадут еще на пути туда… От меня никакой помощи… Буду только ей в тягость!..

Енс Фердинанд спокойно поднимается и со вздохом говорит:

— Не агитируй меня, Сигрун, конечно, я поеду.

Он допил стакан и поставил бутылку в шкаф.

Сигрун снова начала причитать. Он ее не слышал, закурил сигарету и взял шапку.

— Бессердечно с твоей стороны уходить сейчас! — слышалось за его спиной. — Ты знаешь, как я волнуюсь! Куда же ты?

— Узнать, когда отходит пароход.

— Завтра рано утром. Это же ясно! Нечего и узнавать! Енс Фердинанд! — Она резко дернула его за рукав: — Ты не мог бы налить мне рюмочку водки! Я прошу тебя об этом впервые в жизни!

Он удивленно повернулся:

— Конечно, конечно, конечно.

Сигрун выпила рюмку, не мигнув, и попросила вторую.

Она села на складной стул. Брат ходил по комнате взад и вперед.

— Значит, это божья воля, что Юхан и Лива не будут вместе, — сказала Сигрун жалобным голосом. — Да так оно и лучше. Я не думаю, чтобы они были счастливы. Он не смог бы примириться с ее сектантством. Знаешь, Енс Фердинанд, мне кажется, что он обращался бы с ней жестоко. Он ведь был ужасно вспыльчивый. А она, в сущности, это заслужила. Ты подумай только — быть заодно с этими людьми! Он бы никогда на это не пошел! Можешь себе представить, чтобы такой человек, как Юхан, сидел бы в грязной пекарне и… нет, это невозможно. И вообще ему была нужна не такая, как она… Хотя она, конечно, хороша собой… Совсем не такая… Ведь Юхан был такой аристократ… Да, Енс Фердинанд! Он был рожден повелевать. Он привык приказывать, привык, чтобы его слушались. Наш чудесный Юхан и Лива с хутора Кванхус!

Сигрун пыталась подавить слезы. Справившись с ними, продолжала:

— И еще эта Магдалена! Кто она такая, если не настоящая шлюха! Подумай, в первый же вечер, как она вернулась, она была на танцах, ее многие видели. А Томеа, с усами! Подумай… она гуляла с этим чудным исландцем… Нельзя поверить, правда? Стыда у них нет… но он от нее сбежал, фру Люндегор из гостиницы ждет от него ребенка!.. Слушай!.. А дочь консула Тарновиуса сделала аборт! В ту самую ночь, как они узнали, что ее муж погиб на войне! А теперь говорят, что она снюхалась с самим капитаном Гилгудом… подумать только… ей семнадцать, ему пятьдесят шесть! А толстая Астрид, ее унтер-офицер тоже погиб на войне, а у нее будет ребенок от другого унтер-офицера. А Риту, блондинку, которая продавала билеты в кино, изнасиловал моряк, говорят, что его здорово накажут… Потому что теперь это вдруг запретили! Да, что ты скажешь? Теперь, говорят, это запрещено… А три года этим можно было заниматься без всякого стеснения… можно сказать, на улицах и площадях.

Енс Фердинанд вполуха слушал взволнованный поток слов сестры. Он наполнил рюмки и тихо вернулся в блаженный мир одиночества.

Крошечный золотой жучок, вероятно, пробирается своим путем под оком солнца, оно чистое, как прозрачная вода, но к вечеру становится темно-красным и пыльным, как испанский перец, пока совсем не исчезнет за безоблачным горизонтом.

Наступает ночь, и становится видимой планета Юпитер, она в тысячу четыреста раз больше Земли и окутана гигантским морем облаков. Пока блестящий крошечный жучок светится слабым светом в сиянии звезд, далекий и мрачный солнечный свет направляется на движущееся облачное море Юпитера, которое состоит не из пара, не из снежинок, а из углекислоты и испарений аммиака… и все же над его необъятной пустыней сменяются день и ночь… Орион и Плеяды привычно освещают бурное ядовитое море, все знакомые созвездия светят и подмигивают над этой чуждой страной мрака и холода, которая мертвее самой смерти.

— А Пьёлле Шиббю разводится с женой, — слышит он далекий и чужой голос Сигрун. — Оба изменяли друг другу, но она была гораздо хуже его, ведь она…

— А ты знаешь, из чего состоит море на Юпитере? — прерывает он ее в ярости. — Из аммиачного спирта! Оно воняет углекислым аммонием… конюшней… застоявшейся мочой!

— Что ты хочешь сказать? На что ты намекаешь?

Он вонзает кулаки в карманы и бьет ими, словно крыльями:

— Что я хочу сказать? Скажу тебе прямо — я считаю, что вся эта гигантская планета воняет, как огромная, насквозь пропитавшаяся мочой перина!

— Енс Фердинанд!

— Прощай! — говорит он и хлопает дверью, уходя.


Енс Фердинанд бродит наугад в этот сырой, штормовой день. Шквальный ветер рисует темные веера на сером фьорде, а каждый веер пылит белой и серой пылью, словно метла. Даже заводь беспокойна, суда и лодки бьются на цепях, и волны упорно и безостановочно переливаются через мостки. С моря валит необозримая рать серых штормовых туч. На одно мгновение сквозь серый мрак пробивается кристально-светлый солнечный лучик и превращает небо в ландшафт с горами и синеющими долинами. Занавес скользит в сторону, открывая ландшафт Юпитера с его безумной и жестокой красотой. Но в следующее же мгновение удивительное зрелище исчезает. Оно предназначалось не для людских глаз, а для богов и великанов.

Но этот мрачный зловещий день еще не исчерпал до дна чашу своего гнева, в его глубине таится новый ужас. Ранним утром во фьорд прибывают два миноносца и два сильно поврежденных торговых судна, остатки разбитого транспорта. Катастрофический крен одного из судов похож на застывший крик о помощи. Военная санитарная машина и грузовики стоят наготове на оцепленной пристани. На борт быстро вносятся носилки и медленно спускаются оттуда на берег, отягощенные печальным грузом. Сначала увозят больных, потом наступает очередь мертвых, им торопиться некуда. Их около тридцати. Мужчины в расцвете лет, застывшая молодая кровь, которая никогда уже не забурлит. В госпитале царит молчаливая и напряженная спешка, нужно найти место для иностранных жертв великого империалистического безумия, готовится операционная, доктора ждет длинная и трудная ночь.

— Позаботьтесь о сигаретах! — резко говорит он. — Британские моряки любят умирать с сигаретой в зубах!


Енс Фердинанд открыл дверь своей комнаты. Мюклебуст и Тюгесен вошли с поклоном. Оба чужестранца были сверхвежливы и скромны, они стояли, потирая руки и разглядывая маленькую комнату, стены которой украшены набросками цветных реклам и смешными карикатурами. Енс Фердинанд случайно встретил эту пару чудаков у Танггравена. Они пригласили его на свой потешный корабль викингов, стоящий там на причале. Им нужно было забрать кое-что забытое ими на борту, в том числе гитару Тюгесена. Было выпито по парочке бокалов, а затем наборщик пригласил их к себе, чтобы продемонстрировать им карусель. Тюгесен держал гитару под мышкой.

— Вы же настоящий художник-карикатурист! — сказал Мюклебуст. — Ну-ка, посмотрим, кого мы узнаем! Конечно же, Саломон Ольсен и сын — как живые! И мистер Опперман! Посмотри же, Тюге, в жизни своей я не видел более злой насмешки! Консул Опперман в неглиже и в дамских панталонах! И… что делает этот важный господин?

— Это консул Тарновиус целует капитана Гилгуда в задницу! — попросту объяснил Тюгесен.

— Да, у этого человека талант, — сказал Мюклебуст. — Его карикатуры напоминают Гульбрансона и Бликса[11]. Он мог бы стать поистине знаменитым. Нигилизм, верно?

Он остановился перед рисунком, изображающим бар, за стойкой бармен Поуль Шиббю смешивает коктейль для своей матери. Фру Шиббю — единственная посетительница бара, зато заполняет все пространство своим спрутоподобным телом. На шейкере надпись «Человеческая кровь». На другом рисунке изображен редактор Скэллинг… в чем мать родила, среди утиного пруда, он прикрывает обеими руками благороднейшую часть своего тела, а на мелкой воде дощечка с надписью «Море духа».

Енс Фердинанд завел карусель посредством хитроумного маленького приспособления, работающего на основе часового механизма. Своего рода кукольный театр или цирк. На маленьком просцениуме из картона, украшенном масками смеющихся сатиров, надпись «Черный котел».

Но пьеса отнюдь не смешна.

Задник представляет собой море, нашпигованное минами и перископами, а в воздухе над горизонтом — гигантский самолет. Налево, на переднем плане, — группа празднично одетых людей на пристани пирует за столом, который ломится от бутылок, бокалов и флажков. Появляется судно, нагруженное мешками денег и золотыми слитками; когда оно проходит мимо пристани, фигурки пирующих приходят в движение и приветственно машут руками. Корабль проплывает мимо.

Это повторяется и постепенно надоедает. Но внезапно происходит нечто новое. Наборщик нажимает на кнопку, слышится шум, корабль бесследно исчезает в море. А пирующие на пристани уступают место группе женщин и детей в черном, которые беспокойно движутся, ломая руки.

Чуть погодя снова возникает первая сцена пиршества и приветствия корабля…

— Хорошо сделано, — заметил Мюклебуст, — но действие слишком уж просто, не так ли? Оно напоминает грубый натурализм социалистских юмористических журналов довоенных лет. Вы социалист, Хермансен? Да, конечно, социалист, еще бы. И Тюге, наверное, тоже, но он ничего не говорит, он только поет. Но я, черт возьми, не социалист, я — патриот!

Он подтолкнул Енса Фердинанда локтем и доверительно шепнул:

— Мне пришлось сбежать, понимаешь. Они меня искали, хотели расстрелять или отправить в Германию… но я переоделся пастором… Ну, это длинная история… я расскажу ее тебе в другой раз.

Тюгесен вынул из кармана пальто бутылку виски и водрузил ее на стол. Енс Фердинанд достал стаканы, принес воды.

— Ваше здоровье! — прохрипел Мюклебуст. Гости выпили залпом, и Тюгесен снова налил.

Мюклебуст сидел, откинувшись назад, расставив ноги и вяло свесив руки. Внимательно рассматривал карусель.

— Но что ты собираешься с ней делать? — спросил он. — Демонстрировать?

— Это было задумано как сценка для рождественской витрины Масы Хансен, — сказал Енс Фердинанд. — Я обычно рисую и делаю такие вещи на заказ, чтобы подработать. Но вместо задуманного я сделал это. Для собственного удовольствия.

Мюклебуст кивнул. Схватил стакан и выпил без тоста. Тюгесен тоже. Для Енса Фердинанда темп был слишком быстрым.

У него уже голова затуманилась. Тюгесен отечески положил свою руку на его и мягко сказал:

— Только не маршируй с нами в ногу, дружок, мы — ударные войска.

— Когда война кончится… — сказал Мюклебуст. Он вздохнул, не докончив фразы. Но немного погодя повторил ее: — Когда война кончится, слушай, карикатурист, как там тебя зовут? Приезжай ко мне в Норвегию. Я, черт возьми, сделаю из тебя художника!

Он снова воззрился на карусель. Его опухшие глаза налились кровью. Он глубоко вздохнул и пробормотал:

— Черный котел, вот именно. Это символ здешней гавани, да? Или Северного моря? Или всего мира и нашего времени, да? Господь да охранит наши пути-дороги. Теперь в немецких газовых камерах убивают сотни тысяч польских и еврейских заключенных. Не называй это варварством — не то слово. Не называй адом, и это слово не годится. Под адом подразумевается все же некая моральная догма. Нет, черт возьми, не существует слова, которым можно было бы назвать совершаемые ныне грехи. Они новехонькие. Раньше на земле их не знали. Научное людоедство. Стихийное бедствие, возведенное в систему мелкими людьми — сапожниками, портными, бакалейщиками. Сами по себе они хорошие люди, у них слезы бы навернулись на глаза при виде их паршивой собаки, защемившей хвост дверью…

Качая головой и ища своими тяжелыми глазами взгляда Енса Фердинанда, он добавил:

— Ну да, мелкие хорошие людишки. Не невежды. Не варвары. Не скоты. Но суеверные и трусливые. Они кусаются со страху… Где-то, в некоем вагнеровском старинном зале, сидит сумасшедший подмастерье маляра и кусается со страху и держит в нервной и отнюдь не рыцарской руке молнию Юпитера — безукоризненную современную технику. А другой рукой он благословляет детей, которых матери приводят к нему в бесконечном множестве. Отправь его в преисподнюю! Наступи на гадину! Раздави ее!..

Качаясь, Мюклебуст встал и так стукнул по столу, что карусель подпрыгнула и остановилась.

— Убей эту собаку, она бешеная! Hitlerism must be crushed[12].

Мюклебуст кричал так, что охрип. Он снова тяжело опустился на стул и наклонился вперед:

— Будущее скует новые слова, страшные слова для неслыханных преступлений, совершаемых ныне против человечества. Ваше здоровье! Спой, Тюге, будь добр!

Тюгесен закурил сигарету, взял гитару, покачал головой и запел фальцетом:

Там, там-та-там.

Час последний бьет.

Белый как мел,

черный как уголь,

король в своем замке встает.

Шагай, шагай, солдат,

смерть давно тебя ждет.

А тот, кто придет последним,

в черный котел попадет!

Тюгесен взял несколько резких заключительных аккордов и громко щелкнул языком.

Мюклебуст снова поднялся, замахав руками на музыканта:

— Не это, Тюге, я не потерплю упадочничества. Мы победим! Мы уничтожим чудовищ! Норвегия и Дания станут свободными. Спой национальный гимн, Тюге, черт тебя побери! Или один из твоих псалмов. Спой псалом, Тюге, чтоб поднялось настроение.

Тюгесен вздохнул, осушил бокал, откашлялся, снова вдохнул, взял глубокий, задушевный, аккорд и запел:

Кончилась черная ночь,

светлый день наступил.


Днем повалил снег, началась настоящая метель, ветер усилился, а вечером по темным улицам загремел шторм, залепляя двери и окна хлопьями мокрого соленого снега.

В девять часов вечера в дверь хутора Кванхус сильно постучали. Магдалена — она была одна в доме — с трудом открыла дверь. Перед ней стояла маленькая, плотно закутанная фигурка, не поймешь, мужчина или женщина. Голос был страдальческий, придушенный, как у терпящего беду. Магдалена втащила странного гостя в дом и, к изумлению своему, узнала в нем Понтуса-часовщика.

Понтус снял с шеи толстый шерстяной шарф и с трудом развязал под подбородком капюшон. Лицо его пылало, крупные хлопья мокрого снега запутались в бороде и бровях. Он втянул в себя воздух, и прошло несколько минут, пока он смог членораздельно заговорить. Дурное предчувствие овладело Магдаленой, сердце колотилось, она села на стул и закрыла лицо руками. Но вдруг Понтус громко расхохотался и стал ее трясти.

— Одиннадцать тысяч фунтов! — произнес он. — Вот как! Нечего вешать голову! Фредерик телеграфирует, что «Адмирал» продал товаров на одиннадцать тысяч. Понимаешь ли ты, что это значит? Это высшая цена. Сверхвысшая цена! Лучше быть не может! И он пишет «привет Магдалене». Поздравляю, Магдалена, сердечно поздравляю!

Он судорожно пожал ей руку и обнажил черные зубы в улыбке, похожей на слезливую гримасу:

— Я должен был сообщить тебе, я не мог оставаться один на один с этой замечательной вестью. У Фредерика нет родных, я тоже одинокий человек… Мне нужно с кем-нибудь разделить свою радость. Да и вам здесь на хуторе тоже не мешает услышать хорошую новость, вы так много пережили за последнее время. Но ты увидишь, Магдалена, дело идет к лучшему!

— Значит, мы можем ждать возвращения судна… когда? — спросила Магдалена.

— Нет, подожди, мой милый друг, — сказал Понтус, вытирая свой мокрый нос. — «Адмирал» пока не вернется. Я нанял его минимум на два рейса. Он запасется провиантом в Абердине и пойдет напрямик в Исландию. Не заходя сюда. Поняла? Нам нужно использовать время! Time is money[13].

Он плутовски подмигнул ей одним глазом:

— Но мне пора, Магдалена, снег тает у меня на одежде, я совсем промок!

Часовщик снова быстро закутался и с легким хрюканьем исчез во мраке.

6

Густой снег над черной водой. Белый как мел, черный как уголь. Маленький моторный бот «Морской гусь» тихонько выбирается из длинного фьорда, шума выхлопов не слышно. «Ох-ох», — тихо говорит мотор. Капитан Фьере Кристиан, улыбаясь и понизив голос, сообщает, что бот снабжен звукопоглотителем. Это для того, чтобы не привлекать к себе внимания подводных лодок. Кроме того, плохая видимость тоже некоторая защита. А вообще и волос с головы не упадет без…

Енс Фердинанд в глубине души очень удивлен этими словами. Ведь капитан — член крендельной секты и всем сердцем жаждет скорейшей гибели мира. Но человек есть человек.

У руля белобрысый сын капитана Наполеон, удивительно волосатый парень. Очень длинные светлые ресницы придают глазам сходство с полураспустившимися маргаритками. Он то, что называется альбинос, лицо под черной зюйдвесткой кажется посыпанным мукой.

Белый как мел, черный как уголь.

Енса Фердинанда мучит нестерпимая жажда. Но это дело поправимое. Фьере Кристиан щедро черпает из свеженаполненной бочки. Ледяная вода божественно освежает рот и горло. Но как только жажда утолена, возникает не менее мучительное отвращение к воде. Кажется, что желудок наполнен полудохлой рыбой, она медленно шевелится и слабо движет жабрами. Енс Фердинанд на минуту уходит за полуют и делает глоток из фляжки. В нее входит только одна бутылка, увы. Нужно беречь золотые капли жизни.

Глоток, однако, оказал свое действие, он придает всему хорошую ясную перспективу. Вот сидит человек на паршивеньком ботике, который, покашливая, движется по бесконечной равнине Атлантического океана. Совсем как жучок в пустыне Сахаре. И он единственный пассажир, и, пока путь продолжается, он — вне времени. Он — скарабей, маленькое, но священное животное. Никем не замечаемый, но томимый божественной жаждой, святой жаждой принять участие во всем совершающемся в мире, идти в составе транспорта солнечной системы, в составе головокружительной, но, наверное, нелепой экспедиции к созвездию Геркулеса. Сильно пострадавший транспорт, кстати говоря в большинстве состоящий из мертвецов… от совсем обуглившегося Меркурия до полностью обледеневшего Плутона. Не известно, осталось ли что-либо живое за густым дымным занавесом на пароходе Венера. На Марсе все умерли от холода и цинги, да и на крупных шхунах Юпитере, Сатурне и Уране нет экипажа. Они движутся, никем не управляемые, со своим грузом кислоты и ядовитых газов. А на Земле бушует кровавый мятеж… Ну хватит. Прелестное собраньице.

Ветер крепчает, становится холодно. Енс Фердинанд стоит теперь у трапа, ведущего к кубрику. Здесь хорошо, с подветренной стороны, под прикрытием полуюта. Но одновременно он с ужасом замечает, как мрачное настроение мстительно подбирается к нему, присасываясь, словно щупальца спрута.

Страстное самобичевание: «Почему ты не любил Юхана, своего единственного брата? Почему известие о его смерти не потрясло тебя? А когда болезнь вцепилась в него когтями скорпиона, почему ты не испытывал сострадания?

Ты не желал ему этого, конечно же, нет. Ты же не чудовище. Но испытывать горе и боль?.. Откровенно говоря — никогда. А не было ли все же и некоторого… злорадства? Боже милостивый, что ты хочешь сказать? Нет, это не инсинуация, это исследование твоего сердца, глубокоуважаемый… не было ли в нем чего-либо похожего? Не завидовал ли ты ему, его здоровью, его превосходству… и прежде всего тому, что Лива была его возлюбленной? Та легкость, с которой он овладел ею под носом у тебя… не привела ли тебя в бешенство, не ввергла ли в смертельную тоску?»

— Правильно! — раздается резкий голос с крайней скамьи слушателей.

Мелкие дьяволята наказующие делают свое дело. За ними появляются более крупные. Душный пар поднимается из кубрика, Енса Фердинанда мутит от него, хотя обычно он не страдает морской болезнью. Он выхватывает фляжку из кармана и делает большой глоток. Еще один.

— Нет, — продолжает он, преисполняясь чувством справедливого гнева. — Никогда я не испытывал зависти к Юхану. — Ты хочешь легко отделаться, мой друг!.. Ведь совершенно очевидно, что брат-калека должен испытывать чувство горечи по отношению к прекрасно сложенному брату… тема для пошлого фильма, да. А тут еще красавица — возлюбленная брата. Нате вам! Но это не легковесный фильм с ожидаемым Happy end[14], глубокоуважаемый. Что касается меня, то я никогда не чувствовал себя обойденным. Если у моего брата была прекрасная внешность, то у меня — прекрасный внутренний мир. Способность мыслить в перспективе, охватывать умом и постигать явления! Конечно, ум не ведет к радости и уверенности, наоборот, скорее — к бесконечным огорчениям.

Енс Фердинанд почувствовал, что эта последняя фраза нарушает логику. Лучше бы ее не было. Она разоблачает слабость во всей его системе доказательств. Крики демонов с задней скамьи слушателей становятся все более назойливыми: «Эх, ты, философ с колыбели, Архимед в отставке! Поэтому ты в трезвом виде и хныкал вчера на улице. „Лива! Я люблю тебя“, — визжал ты, словно паршивая собака».

Из кубрика внезапно доносится жесткий кашель, за ним — стон и чмоканье спящего человека. Какого черта… тут есть еще пассажир? Енс Фердинанд спускается по трапу. Да. На скамье, растянувшись на спине, положив руку под голову, а вторую опустив вниз, лежит крепко спящий человек. Он удивительно похож на… да это и есть сам Симон-пекарь!

Енс Фердинанд снова поднимается на палубу. Засовывает сжатые руки глубоко в карманы.

— Да, а почему бы нет? Почему бы нет?

Но успокойся. Возьми себя в руки. Признайся в своих собственных побуждениях.

Он осушил фляжку и ощутил росток хорошего самочувствия в уставшей голове, но росток погиб и с безошибочностью химического процесса возвратилось отвратительное состояние. Снег перестал. Удаляющаяся туча темнела далеко на западе свинцово-серой горной цепью. На востоке же снова начало снежить. В море возвышался пустынный крутой остров, весь запудренный белым, за исключением береговой кромки, теплые духи моря вымыли ее дочерна.

Белый как мел, черный как уголь.

Енс Фердинанд нашел Фьере Кристиана.

— Нет ли у вас аптечки? — спросил он.

— Укачало? — улыбнулся капитан, и Енс Фердинанд кивнул с надеждой во взоре.

— Нет, к сожалению, никаких лекарств на судне нет. Но хочешь кофе? — Кристиан вопросительно поднял щетки бровей.

— Нет, спасибо.

Нет, нужно до конца испить чашу страданий. Енс Фердинанд с горечью подумал: «Давайте, идите сюда, адские псы! Да, я знаю: я бессердечный, занятый только собой калека. Циник и эгоист. Эту поездку, эту похоронную поездку, я задумал как своего рода платоническое сватовство. Словно мартовский кот, я пылаю вожделением к опечаленной вдове моего брата и лопаюсь от ярости, обнаружив соперника.

Хорошо. Хочешь знать еще больше? Что же я намерен делать теперь, когда меня разоблачили? Выпить. Понял? Хочу раздобыть бутылку водки и просто-напросто напиться и попасть туда, где живет скарабей. Я же все равно никому не нужен среди живых людей».

Он наклонился над бортом, надеясь, что его вырвет, но тщетно. Заметил, что руки у него светло-зеленого цвета и грязные, как бураки.

— Наполеон говорит, что у Карла-моториста есть пузырек хинных капель, — прошептал голос ему в ухо. Он вздрогнул, увидев щетки бровей и вечную улыбку Фьере Кристиана.

— Ради бога, дай мне этот пузырек! — простонал он. — Мне так плохо, так плохо.

— Его как-то забыл пассажир, — сказал Кристиан, принеся пузырек. — Возьми его, если надеешься, что это поможет. Ты плохо выглядишь, Енс Фердинанд.

Горький напиток пустил свои разъедающие корни по всему телу, и из них выросло бальзамическое растение непорочной тишины. В ушах стоял радостный звон.

Он осушил пузырек с лекарством и бросил его за борт.


Хмель от хинных капель держался лишь короткое мгновение, тоненький звон умолк и растаял, превратился в хаотическое дребезжание колокольчика, и тут же пришлось расплатиться головной болью и морской болезнью. Он наклонился над перилами, его вырвало зеленой желчью.

Увы. Можно мужественно переносить испытания, в которых ты неповинен, но не страдания, являющиеся следствием собственной глупости и слабохарактерности. И подобно тому, как благословенное влияние хмеля — это иллюзия, так и проклятие хмеля — это, в сущности, шутка, жестокая шутка… своего рода карикатура на страдание; в данное мгновение твои внутренности жжет и разъедает, а через неделю, когда будет выдернута заноза актуальности, ты вспомнишь об этом со снисходительной улыбкой.

Но, к сожалению, снисходительно улыбнуться авансом нельзя. Демонизм расплаты в том и состоит, что ты это сознаешь. Приходится стоять здесь с горьким вкусом желчи во рту, находясь на грани безумия и все же зная, что все это временное явление. В припадке легкомысленной глупости ты выбросил свое собственное «я»… и оно блуждает в печали, тоскуя по своему обычному месту, и оно найдет его, но вначале…

Но тут появляется нечто такое, что сразу властно возвращает выброшенное «я» на место, — перископ! Маленькая вертикальная черточка на темной воде, тросточка для прогулок, прогуливающаяся одна в океане, оставляя за собой чуть-чуть завихренную полоску воды.

Кристиан и его сын тоже увидели перископ и сразу же дали задний ход.

Да, что же еще делать? Ведь маленькому морскому гусю не убежать от подводной лодки. Здесь нет никакой щелочки, в которую мышка могла бы укрыться. Не остается ничего другого, как смиренно надеяться, что большой строгий кот — это добрый кот, умный кот, животное с золотым сердцем, которое только нехотя снисходит до убийства… Фьере Кристиан выбрал средством самозащиты улыбку, он стоит и улыбается, словно находится у фотографа и несколько стесняется того, что на него нацелен скрытый глазок.

Моторист поднялся наверх. Он осторожно вынимает из футляра чистые очки в роговой оправе и водружает их на свое измазанное маслом лицо.

Енс Фердинанд чувствует, как ледяной холод сковал все тело, как каждую пору стянуло и сжало, словно его окунули в раствор квасцов, но никогда в жизни он не был таким собранным, таким цельным, мысль чиста и холодна, как у полководца: невероятно, чтобы подводная лодка истратила дорогостоящую торпеду на такую просмоленную щепку, как «Морской гусь». Поэтому очевидно, что сейчас она явит нам свою так называемую башню, которая вынырнет на водную поверхность и сделает один или два милостивых выстрела. И на том история закончится.

Если не сделать контрхода. А что делают в таких случаях? Как надо сдаваться? Внезапно он поднял обе руки вверх и кивнул Кристиану и двум другим, чтобы они сделали то же самое. Немногие немецкие слова, которые он знал, сразу же пришли на помощь… Freunde! Freunde. Nicht schiessen![15] У них же, наверное, есть аппараты прослушивания. Черт возьми, когда нужно, оказывается, ты помнишь много немецких слов: Wir sind okkupiert! Sie willen uns befrein! Freunde! Heil Hitler![16]

Эти лицемерные слова покорности должны возыметь действие. Но нет, конечно же, на них не обратят внимания! Конечно! И нечего унижать себя трусливой сдачей!

Яростное пламя загорается в его душе. Он приставляет руки воронкой ко рту и кричит во всю мощь своих легких:

— Nur schiessen, Schweinehunde! Mörder! Gaskammerschweine![17]

— И торопитесь, — прибавляет он на своем родном языке. — Поскорее, черт возьми. Schnell! Schnell![18]

Перископ остановился. Кристиан, его сын и моторист воззрились на него, все трое совершенно парализованы, даже улыбка Кристиана исчезает, а Енс Фердинанд замечает, как паралич передается и ему. Ледяной холод исчез, все его тело горит, кровь тяжело стучит в висках, в ушах стоит шум. «Значит, конец», — произносит внутренний голос, но он не может связать с этим никакой мысли. Только стук молота в сердце и в голове. И смутное раскаяние, что он предал очкарика-моториста и молодого альбиноса — сына Кристиана. Что же касается нас — остальных, то черт с нами. И особенно с пекарем!

И наконец, где-то в животе — ожидание выстрела, тупое ощущение, что в тебя стреляют из орудия… это ощущение ему известно по его обычным мучительным снам. Боли оно не вызывает. «Для этого оно слишком объемно, оно слишком объемно! — выстукивает его мозг. — Объемно, слишком объемно… муха, которую убивают ремнем… объемно, объемно, объемно!..»

Четыре человека на боте как загипнотизированные смотрят на перископ. Он движется. Чуть-чуть поднимается и опускается. Исчезает. Медленно. Спокойно. Слышен легкий всасывающий звук под водой и глухой удар. Торпеда?

— Симон! — вдруг кричит Кристиан и молнией исчезает под палубой. Альбинос корчит гримасы, как будто борется с приступом чиханья, рот у него открыт, на какое-то мгновение он становится удивительно похожим на грудного младенца, который вот-вот разразится слезами.

Но ничего не происходит. Ничего, кроме того, что перископ исчез. Кристиан вернулся вместе с Симоном, тот совершенно спокоен, сонно позевывает и добродушно мигает на свет. Кристиан тихонько качает головой, улыбка медленно возвращается. Лицо сына тоже становится прежним, замкнутым, заросшим светлым пухом, с большими светлыми ресницами. Моторист вынимает футляр и осторожно укладывает драгоценные очки на место.

Мотор заводится. Редкий снег падает на буднично-серую воду. Значит, жизнь вернулась. Лицо Енса Фердинанда все еще пунцово-красное, тело в поту, как в лихорадке. Но и этот жар постепенно спадает. И появляется нечто очень похожее на разочарование…

«Ты был и остаешься смешным, — поверяет он, чуть не плача, самому себе. — Что бы с тобой ни случилось, ты ведешь себя как шут. Теперь до конца жизни тебя будет мучить этот эпизод на море, когда ты — к счастью, немцы этого не слышали — бросил вызов Гитлеру и поставил на карту жизнь четырех невинных людей, только чтобы иметь случай встать в позу перед самим собой. Или нет… Даже не это. Собственно, в тебе жила мысль об убийстве. Убийстве и самоубийстве. Ты жаждал гибели Симона-пекаря… Вот, слова сказаны».

Симон трет глаза и старательно чистит одежду. В коричневой куртке и темно-синей шапке он похож на честного и благоразумного крестьянина. Он очень внимательно оглядывается вокруг, понимающе кивает Енсу Фердинанду, подходит к нему и пожимает ему руку. Сегодня в нем нет никакой экзальтации. Он производит впечатление приличного и умного человека. Он, наверное, очень устал после того, как в течение двух ночей ходил и стучал в двери домов, возвещая о начале Страшного суда.

— Я так и чувствовал, что мой час еще не пробил, — говорит Кристиан. — Не кончился отмеренный мне богом срок.

Симон на это не отвечает, он задумчив. Немного погодя идет в рубку и освежается кружкой кофе. Как будто он простой человек, испытывающий жажду… крестьянин или рыбак, вызванный свидетелем по делу о разделе земли…

Впереди в серо-красном грозовом небе большая фиолетовая прорубь, сквозь нее виднеется часть освещенной солнцем горы. Симон благодарит за кофе, вытирает рот и спускается из рубки вниз. Подходит к Енсу Фердинанду, в его взгляде дружеская забота.

— Укачало? Тебе надо выпить чашку черного кофе, это тебя подбодрит. Не хочешь, ну что же. Плохо, когда укачивает. Но это проходит. Гм. Да, мы оба едем по одному и тому же делу, Енс Фердинанд. Я хочу помочь. Ради Ливы. Она такой чудный человек. И ей приходится тяжко, она ведь совсем одна осталась. Она его так любила. Хорошо, что нас двое, чтобы ее поддержать. Вернее, пятеро, потому что те трое, конечно, захотят быть с нами. Сколько лет было твоему брату? Всего двадцать девять! А сколько тебе, Енс Фердинанд? Двадцать пять. Так-так. Мне тридцать восемь. Я хорошо знал твоего отца, Мартина из Охуса, плотника. Он был очень скромный человек. Умный и справедливый. Он помогал мне строить мой дом. Как это было давно. И как много с тех пор воды утекло.

Симон-пекарь вздыхает долгим вздохом. Вздох переходит в несколько старческое «ох-ох-хо». Потом с задумчивым видом отходит и спокойно садится на грузовой люк рядом с Фьере Кристианом, который удивленно улыбается, все еще до глубины души взволнованный великим событием сегодняшнего дня.

Енс Фердинанд дрожит от холода, его клонит в сон, во рту — ядовитый вкус хинных капель и желчи, и скользкие рыбы внутри движутся, полудохлые, и сжимают его сердце. В своей опустошенности он цепляется за одно воспоминание… давнишнее воспоминание, уже немного потрепанное оттого, что его множество раз вызывают в памяти для утешения, и все же по-прежнему животворящее.

Вскоре после конфирмации… Все они были приглашены к пастору, где их угощали шоколадом, и теперь возвращаются домой. Лива и он идут вместе. Они почти одного роста. Лива тогда была маленькой и тоненькой. Она в белом платье, черные косы тяжело падают на мягкую ткань. Белая как мел, черная как уголь. Сзади раздается веселый окрик: «Лива!» Это бежит Пьёлле Шиббю, он высокого роста, у него уже низкий голос и пушок на лице. Пьёлле был хороший парень, толстый, жизнерадостный и всегда готовый помочь.

— Пойдем ко мне домой, выпьем содовой, выкурим по сигарете на чердаке пакгауза! — говорит он.

— Хорошо, Пьёлле, — весело отвечает Лива.

Но он наклоняется и что-то шепчет ей на ухо, она покрывается краской и в смущении берет Енса Фердинанда под руку.

— Нет, Пьёлле! — говорит она, энергично тряся головой и крепко прижимаясь к руке Енса Фердинанда. Она не хочет идти с Пьёлле.

— Ну и не надо, раз не доросла! — бурчит он. Хватает за кончик одну из ее кос и шлепает ею Ливу по шее. — Бегаешь тут с коровьими хвостами!

Пьёлле останавливается и вливается в новую группу девочек и мальчиков, и уже где-то далеко слышен его беззаботный смех.

— Что он тебе шептал, Лива? — наивно спрашивает Енс Фердинанд.

— Он сказал, что мы… ты знаешь что, — отвечает Лива. — Он такой, я знаю, и таких, как он, много.

…Енс Фердинанд оперся о борт судна и разглядывает свои зеленые бураки — руки. Воспоминание об этом маленьком эпизоде словно наполняет его загрязненную душу свежими зелеными листочками, влажными и прохладными весенними листочками. Была весна, ветреная погода, яркий светлый день, большое смутное ожидание. Ах-ах, он чуть не плачет. Ишь как опять расчувствовался. Лива… она сжимала его руку. Она искала у него защиты. Этим крошечным событием он жил годы, застенчивый, полный самоуничижения, безнадежный калека, разочарованный, словно старая дева, несмотря на свою юность.

Он продолжает вспоминать.

Проходит несколько лет. Он иногда встречает Ливу, она теперь взрослая девушка, а он — все тот же конфирмант. Все переросли его на голову. Так уж случилось, и с этим ничего не поделаешь.

Другой ветреный весенний день. Он идет мимо причала Тарновиуса и видит Ливу. Она вместе с другими девушками и женщинами моет рыбу в больших, похожих на гробы корытах. Жгучий мороз, у большинства женщин лица иссиня-красные, у Ливы — тоже. Она растрепана, и вид у нее измученный, но руки движутся быстро. Она кивает ему, не отрываясь от работы, они обмениваются быстрыми взглядами, и весь остаток дня и в течение многих, многих дней он мечтает о том, что мог бы сделать для нее. Например, он мог бы подойти и сказать: «Не надо тебе стоять и мерзнуть здесь, Лива, пойдем со мной, я зарабатываю в типографии уже пятьдесят крон в месяц, бери их». И он бы взял ее руки в свои, гладил бы и грел их…

Но некоторое время спустя он встречает ее воскресным вечером вместе с ее сестрой Магдаленой и двумя взрослыми парнями и снова чувствует себя маленьким и неописуемо ненужным. Один из молодых парней — Пьёлле. Лива как будто очень увлечена разговором с ним, но все же находит время, чтобы дружески кивнуть Енсу Фердинанду. Он тоже в своем лучшем костюме, захмелевший от воскресного вечера и музыки… но, как всегда, идет домой один, беспомощно маленький, отверженный, всего-навсего зритель, жадный читатель книги жизни. А Пьёлле и высок, и силен, и к тому же еще богат.

Но нельзя допустить, чтобы это был он!

В своей беспомощности Енс Фердинанд силен и крепок одним отчаянным желанием: «Это не должен быть повеса Поуль Шиббю, соблазнитель и франт! Лива не должна погибнуть, Лива должна быть счастлива!»

Возвратившись домой, он готовит слова предостережения на случай следующей встречи: «Не отдавайся тому, кто тебя недостоин. Береги сокровище, называемое жизнью. Жизнь у тебя одна, молодость никогда не вернется!»

И наконец наступил тет вечер, когда Лива стала возлюбленной Юхана.

«И я, беспомощный зритель, свел их, — думает Енс Фердинанд и строит плаксивую гримасу морю. — Я пригласил Ливу к себе, и сделал это преднамеренно. Я от души — желал, чтобы они были вместе. Конечно, не ради него или нее… ради себя самого. Это понимаешь позже. Но тогда я считал себя хорошим человеком, спасителем, тьфу! Я мог видеть ее ежедневно, она всегда была около меня. А когда Юхан уходил в море, я был как бы его заместителем. Тогда она была моей. Я наслаждался этим. Наслаждался, притворяясь, что эротика меня не интересует. Собственно, в какой-то мере так оно и есть. Я ведь люблю ее душу. Может быть, это звучит экзальтированно. Но тем не менее это правда.

Но вот несчастье поразило Юхана.

И я, конечно, не шакал. Я, стиснув зубы, отхожу в сторону, но хочу воспользоваться его болезнью, разыгрываю суровость и горечь, избегаю ее; к счастью, у меня есть и другие интересы, на какое-то время я становлюсь чуть ли не женоненавистником. Лгу самому себе… из порядочности. Ибо огонь в моей душе горит, не угасая, хоть и за темными шторами.

Я все это прекрасно понимаю. Но я уже привык лгать.

Пока в один прекрасный день не распахиваю дверь, как грабитель!»

Енс Фердинанд засовывает руки в карманы пальто и наклоняет голову, словно защищаясь от налетевшего града, града презрения и отвращения к самому себе.

«Следовало бы прыгнуть за борт, — горько думает он… — чтобы эта немыслимая пьеса окончилась устранением зрителя!..»


Но пьеса продолжается с роковой непоколебимостью и зритель смотрит ее.

Высокий серьезный человек с резкими чертами лица, но со светлой молодой шевелюрой и маленький горбун с умными, колючими глазами и насмешливым ртом входят в гостиницу Хансена и спрашивают Ливу Бергхаммер. Официантка Марта разглядывает их с любопытством, она определяет, что высокий — школьный учитель, а от маленького брезгливо отвертывается. Она терпеть не может некрасивых, увечных.

— Садитесь, я позову фрекен Бергхаммер, — официально произносит она.

Вскоре появляется Лива. Она бледна восковой бледностью, кажется, что она накрасила брови и ресницы. Белая как мел, черная как уголь… Бесцветные губы потрескались. Утомленными от бессонницы глазами она оглядывает многолюдное помещение. Замечает Симона… и вдруг яркий свет зажигается в ее глазах и два ярких красных пятна вспыхивают на скулах. Два красных цветка! Да, она может расцвести… как розовый куст! Приближаясь к Симону, она, будто дрожа от холода, поеживается и закрывает глаза.

Он поднимается, берет ее руку, она наклоняет голову, и он приникает ртом к ее волосам.

Енс Фердинанд тоже встал и стоит, наблюдая, колеблясь между протестом и благоговением. Маленькая сценка, такая безусловно прекрасная, соединяет в себе величие и прелесть. Несчастная девушка и ее духовник. Это напоминает ему Иисуса, исцеляющего больную женщину. Да, она исцелена, румянец растекается по щекам. Ему горячо и больно теснит грудь, как будто в ней кипит разъедающий щелок боли, он не может сдержать идиотских и унизительных слез. Никогда еще он не чувствовал себя таким лишним, таким постыдно ненужным. Это же просто неслыханно, неприлично, что она даже не замечает его! Плача, он протягивает ей свою длинную грязную и холодную руку.

— Енс Фердинанд! И ты здесь! — И несколько обычных фраз: — Спасибо, что приехал… это хорошо с твоей стороны!..

И снова к Симону. Снова низко склоненная голова, смиренное обожание, свет доверия в ее глазах… да, поистине это любовь… возвышенная… прекрасная… незабываемая.

Симон берет ее руки в свои, она садится рядом с ним, они молятся, соединив руки и закрыв глаза.

Енс Фердинанд отходит как можно дальше, садится за другой стол, подзывает девушку и просит пива. Он вливает его в себя, не глядя на молящуюся пару. Религия — это ведь только замаскированная эротика. Во всяком случае, религиозность молодых женщин. Все эти евангельские женщины с их надеждой и верой, жалостью и отчаянием… та, у колодца, и та, которая мыла ему ноги, и те, у подножия креста, и те, кто встретил воскресшего в саду!..

«Но боже ты мой, — думает Енс Фердинанд, осушая вторую кружку пива и размышляя, не попросить ли еще одну. — Вся доброта, вся красота… в большинстве своем — это сублимация эротики. Как пение птиц. И это еще более свойственно нам — млекопитающим!»

— Еще пива, спасибо! — Енс Фердинанд испытывает страстное желание предпринять что-то отчаянное. Например, вскочить, указать пальцем на Симона и крикнуть: «Он арестован! Я арестую этого человека! Это известный насильник, сексуальный маньяк! А эта молодая женщина — моя возлюбленная, моя любимая, моя единственная. Она все для меня в этой жизни! Мое солнце, мое солнце! Моя звезда в ночи! Аллилуйя!»

— Кто этот человек, который сидит рядом с Ливой? — шепчет Марта и доверчиво наклоняется к нему, наливая ему пиво. — Ее отец? Ее брат?

— Нет, ее возлюбленный! — отвечает Енс Фердинанд. Его забавляет ее растерянность. — Ее новый возлюбленный, ведь прежний-то умер!

Марта смотрит на него вытаращив глаза, качает головой и отвечает:

— О, как вы отвратительны! — Ее рот брезгливо кривится, словно она видит паука. И она отходит от него с пустой бутылкой.

Енс Фердинанд бредет один по мокрым туманным улицам. Есть своего рода успокоение в том, что ты в чужом месте, где тебя никто не знает. Наступают густые сумерки, прорезаемые огоньками сигарет и карманных фонарей. Сонные машины со средневековыми фонарями с трудом пробираются по узким улочкам. Это старый город с трущобами и множеством ветхих домов.

Издалека доносится приглушенная музыка волынок, она приближается. Он входит в барачный поселок с прямыми как стрелы улицами. «Post Office, Sergeants mess»[19] — значится белыми буквами на черном фоне закрытых дверей. Из одного барака звучат пение и шум, дикая музыка волынок. Двое мужчин в штатском приоткрывают дверь и проскальзывают в помещение. Енс Фердинанд идет незамеченный за ними и оказывается в зале, полном табачного дыма. Он немного напоминает старинные дома для сумасшедших, как их изображают на картинах: сумасшедшие свободно ходят в зале и могут делать все, что им вздумается. «Штатским вход запрещен!» — говорит устало, без убежденности апатичный человек в рубашке с засученными рукавами. Он ведет штатских в угол и, обнажая вставные зубы, произносит, почесывая затылок:

— Джину у нас нет. Виски? — Он оглядывается, посвистывая, сует бутылку в карман Енса Фердинанда, шепчет цену и, зевая, берет деньги. А вслух строго говорит:

— Здесь нельзя находиться, нам запрещено пускать штатских!

Енс Фердинанд снова бродит во мраке. Проливной дождь. Куда деваться?

Проблема разрешается неожиданно и быстро: прямо перед его носом в скале зияет черная пещера — это бомбоубежище. Здесь терпко пахнет плесенью и кошачьей мочой. Но тут есть крыша над головой и тут он в полном одиночестве. Здесь даже есть скамья, на которую можно сесть.

Он открывает бутылку.

— Твое здоровье, сударь! — произносит он, делая любезный поклон во мраке. — И добро пожаловать на остров Ян Майей дождливым октябрьским вечером в 1894 году. Здесь уютно, чисто, безлюдно, подметено и вымыто, начищено до блеска. Разреши представить тебя абсолютному полярному мраку! Твое здоровье!


Симон и Лива идут вдоль набережной, им нужно о многом поговорить, в переполненной гостинице слишком шумно. И Симон предложил пойти на бот.

— Я плохо спала ночью, — говорит Лива, глубоко вздыхая. — Иногда бываешь такой слабой, испытываешь такой страх, Симон. Ты сам это сказал, помнишь? Ты сам боишься, говорил ты.

— Да, я хорошо помню, — прерывает ее Симон. — Тогда я сам был слаб и мерзок. И это потому, что тогда я еще не сделал нужного шага, я еще не решился испить чашу, уготованную мне. Я боялся.

Вздохнув, он продолжал:

— Я боялся креста, Лива. Но больше не боюсь. Теперь я понял и осознал слова: «Взять крест и последовать за ним». Это же так просто. Он попрал смерть, будучи распятым, и тем искупил грехи других. Это и мы должны сделать. Мы — те, кто действительно хочет следовать ему.

Они медленно шли дальше. Симон продолжал:

— Все ведь пытаются бежать от этой заповеди… церковь, свободные общины, все фальшивые пророки, которых, как сказано в Писании, в последние времена будут слушать люди. Они стараются обойти тяжкую правду, сделать тяжкое приятным, превратить его в нечто, не требующее жертв. Они считают, что достаточно только верить, и мы спасены и в этом мире и в будущем. Как будто Иисус не сказал ясно: «Хотящий жизнь свою спасти, потеряет ее, не отдающий жизнь свою во имя мое, обретет ее!»

Он снова остановился, схватил руку Ливы, сжал ее и сказал:.

— Ты поймешь меня, Лива, хотя, может быть, и не сегодня. Я это знаю! Бог дал мне понять, что и тебя он избрал своим крепким орудием. Он будет говорить твоими устами. Скоро ты заговоришь. И твою исповедь многие услышат, она посеет тревогу и страх и пробудит множество душ! Мы будем вести последнюю великую борьбу вместе, так хочет бог! Селя!

— Селя! — ответила Лива. У нее кружилась голова. В глазах потемнело, она вынуждена была прижаться к нему.

— Спасибо, Симон! — сказала она в большом волнении. — Спасибо, что ты мне это сказал.

Они вошли на борт бота. Из кубрика доносилось слабое трехголосое пение — экипаж творил вечернюю молитву. Симон запел своим громким голосом. И Лива тоже. У нее по-прежнему кружилась голова. Все тяжкое и ужасное, что она пережила за последние дни и ночи, растворилось, как будто годы забвения пролегли между прошлым и настоящим. Она почувствовала себя дома, да, истинно, где Симон, там утешение и душевный покой, там ее настоящий дом, ее единственный дом.

7

Вечность, значит, состоит из опилок?

Да, судя по последним сообщениям, этот очень обычный и хорошо известный материал — самая существенная часть жизни после смерти.

Голос чужого человека звучит сухо, как скрип двери, он повторяет с легкой улыбкой, разоблачающей его как мстителя, хотя у него такое простое, внушающее доверие лицо.

Опилки. Биллионы тонн, непостижимо высокая гора, по сравнению с которой горные массивы Гималаев кажутся песчинкой.

Полузадушенный Енс Фердинанд опускается на дно, слышен все тот же сухой, скрипучий голос, в последний раз он видит фосфоресцирующую улыбку знаменитого физика, похожую на оскал черепа. Открывает глаза и видит над собой покатый потолок… что это — сон или действительность? Он в маленькой чердачной каморке. Через низкое окошко льется холодный утренний свет. У его ложа стоит худенькая женская фигурка. Она напоминает ему больницу, сестер.

— Вставай! — звучит безжалостный голос.

Он внезапно узнает ее, это официантка из гостиницы Хансена.

— Не можете ли вы дать мне немного воды? — просит он.

Она протягивает ему чашку без ручки с зеленоватой жидкостью. Он жадно пьет, это не вода, а ликер.

— Огромное спасибо.

Она бросает на него суровый взгляд:

— Тебе не следовало бы этого давать. За то, как ты вел себя! Неужели в тебе нет ни капельки стыда? Прийти сюда мертвецки пьяным и орать, как разбойник! К счастью, я была дома и сумела управиться с тобой. Скажи мне спасибо, что ты не попал в полицейский участок! А ну поднимайся! Каков подлец!

Марта с треском захлопнула за собой люк и, продолжая браниться и фыркать, помчалась вниз по лестнице.

Енс Фердинанд чувствует себя бодрым и спокойным, события вчерашнего дня предстают перед ним ясно, но только до определенного момента. Поездка. Подводная лодка. Симон. Прибытие. Гостиница Хансена. Встреча Симона с Ливой. Охватившее его отчаяние. Офицерская столовая. Бутылка. Бомбоубежище. А потом? Отчаянное блуждание под проливным дождем, приход в больницу для туберкулезных. Но он не помнит, чем все кончилось. А потом несколько пьяных поющих матросов, которые затащили его в погреб, где лежали опилки и стружки и где они распевали старинные песни. Каким-то образом он вернулся в гостиницу, устроил дебош, и его втащили сюда на чердак.

А теперь он снова поедет… обратно в Котел. Обратно в отвратительную лужу! И над могилой Юхана будут нести слюнявую чепуху… Пастор Кьёдт… и, конечно, Симон-пекарь! Но ведь он вправе выйти из игры, и пусть все идет своим чередом. Он не в состоянии туда вернуться. Это просто невозможно!

Вдруг в его памяти всплывает постыдная сцена. Черная сестра милосердия в белом воротничке… и его крик:

— Как вы смеете скрывать от меня труп, вы палачи!..

На лестнице слышатся шаги, потом в люк осторожно стучат. «Это Лива!» — пронизывает его мысль.

Да, это Лива. Она готова к отъезду. На ее одежде и волосах жемчужинки дождя.

— Енс Фердинанд, мой друг, мы отплываем через полчаса. Слышишь?

Она приближается к его ложу, дотрагивается до его волос, похлопывает его по плечу. Он как в лихорадке хватает ее за руку и говорит, задыхаясь:

— Лива! Я… я… думал, ты очень на меня сердишься?

— Бог да благословит тебя, — успокаивает она. — Я ничуть не сержусь на тебя. Давай забудем все это! Все, кроме единственного, о чем нельзя забывать… надежды, Енс Фердинанд… надежды на Иисуса Христа!

Енс Фердинанд быстро вскакивает, смотрит на нее и хрипло произносит:

— Я не верю тебе, Лива! Прости меня. Я не могу выносить… твою двойную игру. Ты же шлюха! Да, я сказал — шлюха! Ты делаешь большие глаза? Ты этого не ожидала?

Она молча смотрит на него. Он не может выдержать этого взгляда. Он уже горько раскаивается в том, что сказал, но не может сдержать гнева, горя, ненависти, презрения. Он слышит свое безумное шипение:

— Ты говоришь, что простила меня? Но я тебя не прощаю! Я никогда не прощу твоего духовного блуда, твоего духовного кровосмешения! Для меня ты не лучше суки! Понимаешь ли ты это?

— Енс Фердинанд! — слышит он ее жалобный голос. — Приди в себя! Ты пьян! Ты сам не знаешь, что говоришь! Да простит тебе Иисус Христос твои грязные речи. — Она внезапно разражается слезами и отворачивается.

Сердце Енса Фердинанда готово разорваться от жалости. «Я же люблю тебя!» — эти слова кипят в нем. Но голос произносит совсем другое:

— Иисус Христос! Да, его можно использовать в разных целях. Например, для того, чтобы считаться порядочной женщиной, разве нет?

И, собран последние силы, он кричит:

— Так перестань же плакать! Иди к нему, божественному дьяволу блуда, пусть он утешит тебя! Пусть он поцелует тебя!

Она поворачивается к нему, хватает его руку. Сжимает ее обеими руками и говорит тихо и проникновенно:

— Енс Фердинанд! Ты не думаешь того, что говоришь! Ты же знаешь, что для меня земной любви больше не существует! Только любовь к богу, к господу нашему Иисусу Христу!

Он ощущает ее дыхание у себя на лбу. Мягкий нежный аромат ее лица и волос. И вдруг понимает, как он смешон, лежащий в сыром белье под старым одеялом официантки… как напроказивший ребенок, который испачкал одежду и отдан на милость женщины… на материнское прощение и заботу. Исполненный гнева и презрения к самому себе, он вырывает свою руку и зло хохочет, отворачиваясь к стене:

— Не дотрагивайся до меня, Лива! Не испачкайся о шелудивую собаку! Пошли меня в преисподнюю… Ведь вы же считаете, что именно там мне место!

И в тупом ужасе он слышит ее тихий, спокойный и душевный голос:

— Не будь таким, слышишь! Ты не должен ожесточаться. И не надейся, что можешь оттолкнуть меня от себя. Я не оставлю тебя. Потому что я люблю тебя… люблю почти так же, как любила твоего брата. Я хочу, чтобы мы вместе прошли последнюю часть пути… к богу. Слышишь? Осталось мало идти, мой друг, ибо близится час. Приди же в себя. Я помолюсь за тебя…

Енс Фердинанд со смешанным чувством ужаса и блаженства понимает, что побежден. Побежден этим голосом, который в простоте сердца молится за него, вымаливает для него милосердие, доброту, прощение. Есть только она. Только она одна во всем мире. Остальное безразлично, не существует. В ней смысл жизни. В ней бьется горячий пульс жизни, сердце матери, начало и конец всего. Он чувствует, как его тоска исчезает, желание выливается в последний вздох… как река, поглощаемая большим морем.


Возвращение.

Холодный шквальный ветер. Енс Фердинанд нашел себе место на корме за рубкой, сидит и тупо смотрит в море, где вздымаются белые спины сине-серых волн.

— Тебе холодно? — слышит он голос Фьере Кристиана. — Ты бледен. Не хочешь ли спуститься в кубрик? Там натоплено.

— Я останусь здесь.

Кристиан возвращается со старой, стоящей колом, промасленной робой, пахнущей рыбьим жиром. Енс Фердинанд отталкивает робу и руку помощи:

— Нет, не нужно. Мне не холодно! — Но Кристиан, не переставая улыбаться, кладет ему робу на колени и засовывает рукава ему за спину, чтобы ее ре унесло ветром.

Лива сидит, прислонившись к подветренной стороне полуюта, закутавшись в свой плед. Внизу, под рубкой, сидят четверо молчаливых военных. У одного — офицерские знаки различия, он очень худ, почти только тень человека. Он вынимает большой бинокль и наблюдает за морем. Лива борется со сном, иногда словно проваливается… какое блаженство! Но ее снова будят движения бота и она ежится от холода. Впереди ослепительная стена воды и солнечного света, которая медленно приближается… Она снова готова впасть в забытье, но бот входит в поток солнечного света, мокрый ящик на грузовом люке отражает свет с такой силой, что глазам больно. В полусне она слышит тихий, напевный голос: «Смерть, где твое жало?» И на минуту ее пронизывает чувство ликования, такое сильное, что его трудно вынести. Смерть… Смерти больше нет, она побеждена, ее попрали победители жизни. В глазах у нее темнеет, она чувствует, что слишком слаба, чтобы выдержать эту великую милость, счастье, которое невозможно осознать. Ее губы шевелятся в тихой улыбке.

— Она спит, — шепчет Симон Кристиану. — Она ведь очень устала. Столько ей пришлось пережить, бедняжке.

— По-моему, было бы лучше, если бы она спустилась в кубрик, — говорит Кристиан. — Идет шквал, и, как только мы повернем к югу от мыса, нас будет заливать водой.

— А там не очень душно и тесно?

— Нет, там только пастор Кьёдт. Так что одна скамья свободна. — Кристиан шире растягивает рот в улыбке: — Да, пастор, он пришел с раннего утра… Чтобы обеспечить себе лежачее место, как он сказал. Он принял пилюли против морской болезни, и ему нужно лежать…

Мужчины осторожно несут молодую девушку в кубрик и покрывают ее пледом. Здесь тепло, металлические круги на маленькой плитке раскалены.

— Доброе утро! — приветствует их пастор Кьёдт со своей скамьи. — Эта бедняжка страдает морской болезнью? Да, морская болезнь — тяжкое испытание. Я сам… Ох, да ведь это же Лива Бергхаммер! Боже милостивый, да… я слышал… да, какой тяжелый удар… Сначала брат, и тут же!.. К сожалению, я узнал об этом слишком поздно… иначе я посетил бы ее…

— Тс-с! — шикает Симон. — Она спит.

— А это вы, Симонсен? — шепчет пастор. — Вы тоже были в столице?

Симон не отвечает. Он вынул Евангелие и читает при скудном свете, проникающем в кубрик.

— Ну-ну! — вздыхает пастор Кьёдт. — Лишь бы пережить это путешествие!

Идет жестокий ледяной шквал. Енс Фердинанд наклоняет голову и засовывает руки в карманы пальто.

— Здесь нельзя сидеть, — слышит он снова голос Кристиана, — ты промокнешь насквозь. Пойди лучше к Наполеону в рубку.

— Нет, мне здесь хорошо.

— Завернись хотя бы в робу! — кричит Кристиан. Енс Фердинанд слушается.

Шквал проносится мимо. Мощный порыв ветра. Солнечные лучи скользят по пустынному морю. И снова темнеет. Белые гребешки выпрыгивают из воды. Бот начинает качать. Енс Фердинанд с трудом поднимается. Он дрожит всем телом, в глазах темнеет, и в этой темноте сверкают крупные и ясные, как звезды, искры. Вверху, в рубке, он видит белый затылок ничего не подозревающего Наполеона.


Град хлещет по палубе. Бот качает со страшной силой. Пастор Кьёдт с изумлением констатирует, что пилюли от морской болезни действуют. Его то поднимает вверх, то бросает вниз. Это почти приятно, по спине проходит щекотная дрожь, как в детстве, когда его качали на качелях.

Симон-пекарь читает Библию.

«Если бы я относился к категории высокомерных духовных лиц, — думает пастор Кьёдт, — как, например, пастор Симмельхаг, то я бы только пожимал плечами, глядя на всех этих сектантов и пророков. Или даже досадовал. Но я никогда не был таким. Хвалить меня за это не надо. Ведь мне это не стоит усилий. Я просто таким родился. Я из деревни. Я не принадлежу, как Симмельхаг, к древнему и болезненному пасторскому роду. У меня нет катара желудка, и я не страдаю манией преследования. Я живу среди живых людей. Я понимаю островитян, не хуже чем своих ютландцев. Я беседую с ними, принимаю участие во всех их делах и заботах и время от времени хоть в слабой мере помогаю им. Это вместо того, чтобы, как некоторые другие, сидеть в своем кабинете и грызть теологические орехи… Для чего у меня, если говорить правду, и ума не хватает. Но все же хватает ума, чтобы знать, что Иисус отнюдь не был другом книжников и фарисеев. Не надо горечи. Но если бы на моем месте был пастор Симмельхаг, и этот пекарь со своей Библией… Н-да».

Мысли пастора Кьёдта возвращаются ко дню погребения Ивара Бергхаммера. Странная громовая речь пекаря. Да, это была речь неученого, невежественного человека. Но какая память! Симмельхаг назвал бы это глоссолалией[20]. Или — острой бритвой слова в руках пьяного. И все же он сказал что-то хорошее, самобытное. Иногда полезно взглянуть на вещи с крайней позиции. Конечно, Апокалипсис — это ведь тоже слово божье. И в сущности, все шло так гармонично, до самой последней минуты, пока не запели псалом: «Скажем друг другу прощай».

Пастор Кьёдт складывает руки и тихонько напевает прекрасную мелодию псалма. Острый, резкий профиль Симона вырисовывается в тени под полуютом. Пастор Кьёдт поистине испытывает некоторую симпатию к этому сектанту, покоренному словом, этому пекарю, который чувствует себя провозвестником, апостолом, пророком. Правда, никто из апостолов не был пекарем, но все были простыми людьми, рыбаками и ремесленниками. Да и сам Спаситель был сыном плотника.

— В сущности, — вдруг говорит пастор, покашливая, — да, простите, что я мешаю, Симонсен, но что я хотел сказать, в сущности… ух, как качает!

Его поднимает вверх, какое-то мгновение он почти парит в воздухе, как будто закон тяготения отменен. Но страдает ли он морской болезнью? Нет.

С другой скамьи, на которой лежит молодая девушка, слышится легкий вздох. Пекарь стремительно встает и подходит к ней. Укачало? Нет. Но здесь так жарко.

— Да, правда, жарко! — подтверждает пастор и обнаруживает, — что он сильно вспотел. — Ничего удивительного — лежишь в пальто, в кожаном жилете и длинных резиновых сапогах. Снова вверх… ой-ой… чуть не до самого потолка. А теперь катишься вниз… Ух! Но морской болезни и в помине нет. Чудо.

— Где Енс Фердинанд? — спрашивает Лива.

— На корме, ему немного дурно, — сообщает пекарь.

Пастор Кьёдт снова начинает мурлыкать себе под нос. Спохватывается. Пожалуй, здесь неподходящее место, ведь на борту горе и смерть. Он демонстративно долго вздыхает. И думает: «Увы, мы — старые пасторы — привыкаем к горю. Если ты столько лет… да-да, это неизбежно. Когда узнаешь о чьей-то смерти, то это в первую очередь затрагивает тебя с профессиональной стороны. Мысли сосредоточиваются на надгробной речи, все личные чувства отбрасываешь… думаешь о погребении, когда ты станешь центром происходящего. Может быть, это нехорошо, бог его знает, но это так, и лицемерить тут незачем.

Но теперь, поскольку я валяюсь тут без дела и не страдаю морской болезнью, я могу подготовить речь, которую придется держать над бедным покойником, лежащим там, на палубе. Ужасная судьба. Молодой, здоровый, способный моряк, пренебрегавший опасностью и не в пример другим не оставшийся на берегу, когда плавать стало очень страшно. Он потерпел кораблекрушение. Но чудом был спасен. Однако как бы только для того, чтобы его поразил другой, худший удар судьбы. Ибо опасность подстерегает нас всюду».

Кстати о тех, кто пренебрегает опасностью. Пастор Симмельхаг заявил вчера во всеуслышание, что не понимает, как Кьёдт решается ехать в столицу и обратно по морю, во всех отношениях столь ненадежному. Поездка хотя и не долгая, но судно должно проходить через опасную зону, через зону военных действий: А я ответил только: «Ну и что», не делая из этого события… мне даже в голову не пришло встать в позу. Я никогда не испытывал страха. Не зря в течение всей жизни вырабатываешь в себе веру в провидение, веру, которая никогда еще не оказывалась напрасной.

Особой необходимости в этой поездке не было. Друг — коммерсант Лиллевиг — мог бы поехать сам и договориться о покупке судна. Но на Лиллевига, хоть у него и много достоинств, не всегда можно положиться, он легко увлекается и дает себя уговорить, такой уж у него характер, поэтому-то в свое время он и влип. Его, наверное, уговорили бы купить «Лорда Нельсона» за семьдесят пять тысяч. Ну а он, пастор Кьёдт, все разузнал, все разнюхал и сказал: «Нет, спасибо». И напал на лучший случай, которым он воспользовался не задумываясь.

Совершенно случайно он заключил другую сделку и заработал пять тысяч крон чистыми. И все деньги вложил в свои трактаты.

Эти трактаты постепенно превратились в навязчивую идею пастора Кьёдта. Они действовали без шума, но эффективно. Как раз теперь, во время войны, когда на острова не приходили ни газеты, ни журналы и жителям стало нечего читать, необходимо было заняться трактатами. Старое изречение гласит: «Пока торговец спит, его реклама работает». Его можно перефразировать так: «Пока пастор спит, его трактаты работают». Даже после его смерти эти маленькие печатные листки будут продолжать жить своей жизнью. Они — Ноевы голуби. Вообще-то прекрасная идея для общего заглавия: «Ноевы голуби». Он вдохновенно возблагодарил господа за эту идею. Имя издателя не будет указано, нет. Не будет указано и «Редактор пастор Ю. Кьёдт». Нет, только «Ноевы голуби». И виньетка в виде летящего голубя с масличной ветвью в клюве. Это будет символизировать живое слово, которое останется, даже если весь мир погибнет в это ужасное время!..

На пять тысяч крон можно выпустить не меньше двухсот тысяч трактатов. Пастор Кьёдт предвкушает радость возвращения домой, где он спокойно займется подбором цитат из Библии и составлением текстов. Он мысленно видит перед собой белый рой летящих листов, это бесплатное, безымянное, благословенное чтение, этот беззвучный снегопад, проникающий в сердца… Нет, не снежинки, а зерна для посева… миллионы золотых зерен… целое состояние… состояние!

«Где мы?» — в полусне слышит он голос молодой девушки и ответ Симона: «Мы скоро будем у берега». «Ну да, уже, — думает пастор. — Значит, я спал… несколько часов». Он прекрасно выспался. Бот качает не так уж сильно — здесь, где течение слабее, волны не такие крутые.

На мгновение становится темно. В проем двери просовывается голова Кристиана. Он, задыхаясь, спрашивает:

— Енс Фердинанд здесь? Нет? Я так и думал!.. Значит, его нет! Он упал в море, Симон!

Лива стремительно вскакивает со скамьи, прижимая руки ко рту:

— Иисусе Христе!

В одну секунду Кристиан и Симон на палубе. За ними Лива. Море ярко-синее, солнце блестит на мокрой палубе.

«Мне тоже следовало бы встать, — думает пастор Кьёдт. — Но с другой стороны, я ведь ничем помочь не могу, а если я заболею морской болезнью, я буду лишь в тягость другим, так что…»


Около часа бот кружил у места происшествия, вернулся назад гораздо дальше, чем необходимо, но, во всяком случае, было сделано все, что можно. Худой офицер руководил поисками и прилежно пользовался биноклем. Но все тщетно. Енс Фердинанд бесследно исчез.

И бот снова направился к югу.

— Мне не в чем себя упрекнуть, — сказал Фьере Кристиан с жалкой улыбкой. — Я просил, я умолял его спуститься под палубу или пойти в рубку. А вообще-то погода не такая, чтобы человека смыло с кормы. Отнюдь нет! Или он стоял, наклонившись над бортом, и потерял равновесие… или он покончил с собой!

Пекарь мрачно кивает головой.

— Где Лива? — тревожно спрашивает он и идет в кубрик. Лива лежит, зарывшись лицом в плед. Спина и плечи содрогаются.

— Это ее ужасно взволновало, — говорит пастор Кьёдт. — Еще бы. Сначала брат, потом жених, а теперь деверь. Беспримерное испытание. Бедное дитя! Бедное дитя!

Он вздыхает, качает головой. Радость оттого, что он не страдает морской болезнью, совершенно испорчена. «Лучше уж морская болезнь, чем это», — думает он.

Пастор смотрит на Симона, но пекарь поглощен девушкой. Он слышит его шепот, не предназначенный для посторонних ушей:

— Он согрешил, Лива, и мы должны искупить его грехи! Ты поймешь это потом, когда придет срок!

«Мы… искупить!.. — думает пастор. — Мы бедные, жалкие грешники, мы можем каяться, но не искупать грехи других». Он хотел было возразить: «Извините, что я вмешиваюсь, но разве не один Иисус может искупать грехи других?» Однако удержался и только подумал: «Прекрасный пример того, что Симмельхаг подразумевает под теологическим дилетантством! И все же… перед господом богом все мы дилетанты, и ты тоже, Симмельхаг, в конце концов… а разве нет?»

— Дилетанты, дилетанты! — вздохнул пастор Кьёдт, сложив руки на животе.

В эту минуту раздался оглушительный шум, бот сильно накренился, послышался треск ломаемого дерева и неистовый рев обрушившейся на него воды. И голос Кристиана:

— Наверх! Наверх! Мы тонем!

Лива с криком прижалась к Симону и услышала, как он шепчет ей в ухо:

— Не бойся! С нами ничего не случится! Я знаю!

В ту же минуту наступила кромешная тьма, и ей показалось, что их обоих с неодолимой силой закружило и понесло в шумящую, кипучую стремнину… вниз… вниз… пока они наконец не почувствовали дно под ногами. Потом медленно всплыли снова. Свет резал глаза… Она на корме маленькой четырехвесельной лодки, гребут два солдата, Наполеон и офицер. Руки, прижимавшие ее к чему-то влажному и теплому, разжались… это были руки Фьере Кристиана. Сзади Кристиана сидел пастор Кьёдт в черном кожаном капюшоне, опущенном на уши… Симон… Симон… где он? Слава богу, он тоже здесь! Но он как-то странно бледен и далек. Сидит, согнувшись и закрыв глаза. На нем нет куртки.

— Тебе холодно? — спросил Кристиан и покрепче прижал ее к себе. — Твой плед утонул, но куртка более или менее сухая, да?

Лива заметила, что на ней коричневая мужская куртка… куртка Симона. Прямо перед ней сидел моторист, он сильно дрожал, его роба была насквозь мокрая. Лодка медленно покачивалась на больших волнах. Иногда она казалась запертой в ограде из высоких волн, но потом снова поднималась, словно на конек огромной крыши. Впереди на фоне неба вырисовывался массив скал.

Вдруг ужас и боль пронизали грудь Ливы как электрическим током: гроб Юхана погиб вместе с ботом!

Она почувствовала также, что ужасно мерзнет. Мерзли и мужчины вокруг нее. Они сидели молчаливые, стиснув зубы от холода, и говорить не могли.

Гребцам пришла пора смениться. Пересаживались по одному, чтобы не нарушить равновесия. Она ощутила ледяную руку на своей, руке — руку Симона. Он был очень бледен и серьезен, его взгляд сверлил ее, он был такой странный, в нем не было тепла, как будто он в чем-то упрекал ее.

Кристиану надо было сесть на весла.

— А что делать с тобой, Лива? — спросил он.

Светловолосый солдат, только что опустившийся на место моториста, услужливо протянул руки:

— Давайте я о ней позабочусь!

Лива и Кристиан одновременно энергично покачали головой.

— Я сама справлюсь, — сказала Лива и, несмотря на холод и горе, чуть не засмеялась. Она услышала голос пастора Кьёдта:

— Сюда, дочь моя, сюда… иди, вот так! — И нехотя она скользнула назад в теплые объятия пастора.

— Вот увидишь, все обойдется, — утешал ее пастор Кьёдт. — Мы недалеко от берега, и у нас тут здоровые парни. Слава богу, что с нами солдаты.

Голос пастора звучал уютно, успокоительно, по-отечески.

— Ты не все видела? — продолжал он ворковать. — Нет, ты ведь потеряла сознание, и это к лучшему. Потому что это было не весело, ничуть не весело. Они никак не могли спустить спасательную шлюпку. Мы все стояли по пояс в воде и ждали, что будет еще хуже. Но тебя твой друг Симон держал на руках, и ты не промокла.

— Бот торпедировали? — спросила Лива.

— Лейтенант этого не думает — торпеда разнесла бы бот в щепки, мина тоже. В нем просто образовалась течь, иначе мы не сидели бы здесь. Лейтенант говорит, что мы попали на минное ноле и где-то вблизи от нас произошел взрыв…

Пастор Кьёдт берет руки девушки и сует их в карманы своего грязного пальто. Вот так.

Он думает про себя: «По возрасту она могла бы быть моей внучкой». Ему хочется что-то сделать для этого юного существа, подарить девушке что-нибудь, например тысячу крон. Или прекрасную старинную Библию с гравюрами по дереву Альбрехта Дюрера, с чудесными картинами Рафаэля и Леонардо да Винчи. Это великолепный подарок верующему человеку. Библия стоила сто семьдесят пять крон. Но это было в 1929 году. При теперешних ценах она стоит от пятисот до восьмисот крон.

И он продолжает размышлять: «Дело идет сравнительно хорошо, хоть и медленно. Мы дойдем до берега засветло, а может быть, нас подберет какое-нибудь судно. И подумать только, я так и не заболел морской болезнью! Хоть я и не лежу! И в этой скорлупке! Это все же удача в неудаче, можно сказать — счастье в несчастье. Да-да, в таком положении с благодарностью приемлешь даже малые дары. И какое счастье, что я утром надел две пары теплого белья да еще кожаный жилет. К тому же высокие резиновые сапоги. Я даже не промочил ног».


Вечером потерпевшие кораблекрушение достигли Нордвига, маленького крестьянского поселка.

У причала собралась толпа изумленных людей. Большая красная луна только что появилась между горными вершинами над поселком. Было что-то сказочно-удивительное и успокоительное в зрелище поросших травой крыш и торфяного дыма, так беззаботно поднимавшегося из труб в медно-золотом свете луны. Две женщины, пожилая и молодая, взяли Ливу под руки и быстро повели ее по жнивью.

— Страшно было? — выспрашивала молодая, а пожилая шикала на нее:

— Не приставай, ты же видишь, как она измучена! Бедняжка, сейчас мы дадим тебе сухую одежду и чего-нибудь тепленького поесть.

В крестьянской усадьбе спешно топили печь, грели шерстяное белье, разливали в кружки и чашки горячее молоко. Молодая девушка помогла Ливе облечься во все сухое и укутала ее большой шерстяной шалью, теплой и пахнущей дымом.

— Хо-хо, — сказал пастор и фамильярно шлепнул Ливу по спине, — вот ты вдруг и стала крестьянкой, а? Это лучше, чем болтаться в шлюпке!

На ломаном английском он обратился к офицеру, толкнув его:

— Русалка превратилась в крестьянку. How do you do.

Пастор пришел в приподнятое, почти шаловливое настроение. Но внезапно он сложил руки и начал молиться, серьезно и проникновенно. Глаза Ливы искали Симона. Вон он стоит у двери, по-прежнему бледный и далекий, с ледяным выражением лица. «Почему он меня избегает?» — думала Лива, чувствуя себя глубоко несчастной. Она слышала голос пастора: «И еще, о господи, мы молим за тех двоих, кого нет среди спасенных… за двух братьев, оставшихся в море… и за молодую женщину, которая была им близкой и для которой события сегодняшнего дня были ужасным ударом…»

Дрожь пробежала по телу Ливы, она со стыдом призналась самой себе, что сейчас она не думала ни о Юхане, ни о Енсе Фердинанде, а только о Симоне. Все остальное удивительно отдалилось, отошло в прошлое. Страшная мысль пронизала ее: «Любила ли ты по-настоящему Юхана, если могла так сразу забыть его?» И необъяснимый страх вселился в нее. Эта мысль ее преследовала. Слезы выступили у нее на глазах. «Почему Симон избегает меня? В чем он меня упрекает?»

— Ты такая бледная. — Молодая девушка подтолкнула ее локтем, желая подбодрить: — Еще не согрелась? Уж не заболела ли ты? Может быть, тебе лечь в постель?

Лива покачала головой.

— Я чувствую себя хорошо, — сказала она, пытаясь улыбнуться.

— Не удивляйся ее бледности, Хельга, — сказала пожилая крестьянка. — Сколько она сегодня пережила!

Лива ощутила ласковую руку на своей щеке и вдруг разразилась неудержимыми рыданиями. «Почему он смотрит на меня, как на чужую? Почему он сердится на меня?» Эта мысль терзала ее.

Хельга отвела Ливу в свою комнатку на чердаке. На кровати лежало несколько бутылок с горячей водой, всунутых в наголенки от шерстяных чулок.

— А где спят остальные? — спросила Лива.

— Пастор и офицер тоже спят в нашем доме, — ответила Хельга. Трое моряков — рядом, в доме у дяди — учителя, а солдаты — у капитана Мартина. Лучше тебе теперь, Лива? Не посидеть ли мне около тебя?

— Нет, не нужно… Мне теперь совсем хорошо, и здесь так тепло!

— Я сплю рядом, — сказала девушка, — если что — только постучи в стену!

— Большое спасибо, Хельга!

Ливу охватила тревога, усталость как рукой сняло. Она не могла совладать со своими мыслями. Обрывки фраз звучали у нее в ушах, вызывая содрогание: «Ты же шлюха — сказал я! Ты делаешь большие глаза? Для меня ты — сука, понимаешь?» И странные, горестные слова Симона: «Я боялся креста, Лива. Мы тоже обязаны пожертвовать жизнью. Он согрешил, мы должны искупить его грехи! Ты это поймешь позже, когда придет срок…»

Зарывшись лицом в подушку, она шепчет:

— Да… мы должны быть вместе, ты и я! Ты сам это сказал! Мы пойдем на последнюю битву рука об руку, так ты сказал! Почему же ты меня избегаешь? Почему ты меня ненавидишь? Что я тебе сделала?

«Может быть, мне это только кажется», — пытается она себя утешить. Но страх и смятение не уменьшаются. Она поднимается на постели. Пол и стены в маленькой чердачной комнатке в полосах лунного света. Она осторожно встает с постели и прокрадывается к окну. Лунный свет на мохнатых от травы крышах. Черные голые деревья и кусты. Сад… довольно большой сад с высокими деревьями, как это ни странно в этом северном, исхлестанном ветрами поселке. Старые согбенные деревья, освещенные лунным светом, отбрасывают кривые тени. А там соседний дом, дом учителя, где находится Симон. И перед тем домом тоже большой сад. Внезапно она видит одинокую фигуру между деревьями того сада… Это Симон, ошибиться невозможно!

Быстро и бесшумно она одевается. В коридоре стоит Хельга.

— Лива, — говорит она, — чем я могу тебе помочь?

— Ничего не надо, спасибо, — отвечает Лива и сбегает с лестницы.

В заборе между двумя садами калитка. Лива трясет ее, но не может открыть. Фигура там, в другом саду, оборачивается. Да, это Симон. Она шепчет его имя, он быстрыми шагами идет к калитке.

— Симон! — говорит она. — Почему ты на меня сердишься?

— Я не сержусь на тебя, как ты могла это подумать?

— Ты избегаешь меня!

Она ищет его взгляда, но он смотрит в сторону и говорит медленно и задушевно:

— Да, Лива, я избегаю тебя. Потому что есть что-то между нами, чего не должно быть. Поэтому я тебя избегаю. Из-за того, что встало между нами. Понимаешь теперь?

— Нет, не понимаю! — отвечает Лива, и голос ее звучит обвиняюще. — Между нами ничего нет! Слышишь, Симон!

— Это было еще до моего отъезда, — говорит Симон. — Я знал это, но обманывал самого себя. Я говорил себе: «Ты едешь потому, что бог этого хочет. Потому что ты нужен ей. Потому что он назначил ей быть рядом с тобой. Но все же это был сатана!..»

Подавленный крик Ливы превращается в страшное шипенье, похожее на шипенье обезумевшего гуся:

— Симон!

— Это был сатана! — повторяет Симон и закрывает глаза. Он подходит к самой калитке и говорит шепотом и по-прежнему закрыв глаза: — Пойми же! Ты одна в моих мыслях! И когда бот стал тонуть и ты прижалась ко мне… мне вдруг стало ясно, что мною движет не любовь к богу, Лива… а страсть к тебе. И чего ты только ни говорила… чего ты только ни шептала мне, когда сама не сознавала, что делаешь… Нет, я не могу этого повторить!

— Повтори!

Лива снова обрела голос, она не приглушает его, она кричит:

— Ты не можешь оставить меня! Тогда у меня ничего больше не будет! Симон!

— У тебя будет Иисус Христос, — задушевно говорит Симон. И он тоже говорит громко. — Он тебя не оставит! Он не оставит нас, Лива. Мы должны исполнить его завет. Мы должны нести свой крест.

Симон отвернулся, наклонил голову, поднял сжатые кулаки и закричал:

— Это самое сильное искушение, господи! Помоги мне, Христос! Дай мне силы, увенчанный терновым венцом! Ты же говорил: «Огонь пришел я низвести на землю, и как желал бы я, чтобы он уже возгорелся!»

— Боже ты мой! — раздается удивленный и укоризненный голос за спиной Ливы. Чья-то рука крепко хватает ее. Это Хельга. — Что с тобой? Ты с ума сошла? Стоять полуголой на холоде, ночью! Тебе же нужно лежать в тепле! Смотри, как ты дрожишь! Если бы я знала…

Она тащит Ливу в дом, вверх по лестнице, на чердак. Крестьянка, полуодетая, уже стоит в коридоре. Причитает:

— Девушка, на что он тебе, этот сумасшедший? Она же совсем вне себя! Останься с ней, Хельга… Ведь кто ее знает… Разбудить пастора?

— Не нужно, моя дорогая фру, — раздается голос пастора Кьёдта, — я сам проснулся, когда наш бедный друг пекарь начал рычать.

Пастор садится на край постели и говорит, сложив губы трубочкой, нежным голосом:

— Вот так, Лива, девочка моя! Теперь мы все забудем. Все тяжелое, все плохое. Теперь Лива заснет. Ей так хочется спать. Глазки ее уже закрываются. Божий ангел бодрствует у твоего ложа, Лива. Баю-бай. Не плачь. Ты хорошая девочка. Когда ты выспишься, все пройдет. Да-да, все будет хорошо. Ну, поплачь немножко, это облегчает. У меня есть чудесная Библия с картинками, я ее тебе подарю, ведь ты веришь в бога. Ты придешь ко мне, я буду отцом тебе, Лива…

В голосе пастора теплота, всепрощение. Он так успокаивает, Хельга и ее мать глубоко растроганы.


Часть четвертая