1
У Фрейи Тёрнкруны большая прекрасная комната над рестораном «Bells of Victory». Светлые гардины из цветастой материн, легкая бамбуковая мебель, широченная оттоманка с массой подушек в ярких кретоновых наволочках, роскошные куклы, умеющие двигать руками и ногами, у кукол лукавые глаза. Фрейя коллекционирует такие куклы. Их у нее множество. Она сама шьет им платья, большинство одето в пижамы — полосатые или в цветочках, а на некоторых даже смокинги и накрахмаленные сорочки.
— Догадываешься, кто это? — спрашивает она.
— Да, это Опперман! — смеется Магдалена.
— Разве он не мил? — Фрейя прижимает куклу к щеке.
— Ты живешь с ним?
— Приличные девушки об этом не спрашивают! — Фрейя плутовато щурит глаза и шлепает Магдалену куклой.
Магдалена смеется. Ей легко и свободно в этой сладко пахнущей духами комнате Фрейи. Она много раз собиралась побывать у Фрейи — своей подруги девических времен, но всегда что-то мешало, разные горести и неприятности. И вообще что за жизнь у них на хуторе Кванхус? Больной отец с припадками, на которые так страшно смотреть, безумная Альфхильд и почти такая же безумная Томеа. И Лива скоро станет такой же. Вечная тяжелая работа, вечный уход за детьми и вечное горе. Не успели пережить смерть Улофа, как умер Ивар, сразу же после — Ливин жених Юхан. «Может надоесть и горе, — думает она, раздраженным кивком головы отбрасывая от себя угрызения совести. — За что я осуждена на вечное горе? Сидишь, забившись в угол, а жизнь уходит, в то время как Фрейя…»
— Спасибо, Фрейя… что ты наливаешь?
— Коктейль! Твое здоровье!
— Как тебе хорошо, Фрейя. Сама себе госпожа, делаешь что захочешь!
— Вот уж не знаю, — говорит Фрейя, протягивая ей сигареты в прозрачной коробочке. — Почему ты, собственно, так считаешь? Дела у меня хватает, работа, скажу тебе, тяжелая, не думай, что я танцую на розах. Иногда до смерти устаешь от всего. Опперман. Отец. Короче говоря…
Она затягивается сигаретой, бросается на оттоманку, выпуская колечки дыма.
— Опперман, в сущности, мерзавец. Он страшно богат, мог бы содержать меня, если бы хотел, а не взваливать целый ресторан на мои плечи. Но для этого он слишком скуп. Сначала дело, потом уж удовольствие. Что говорить, жалованье у меня хорошее. Но он все же скуп и мелочен до отвращения. Они все мерзавцы. Опперман не единственный. Судья, например. Как он обхаживал мою младшую сестру Фриггу, когда ей еще и пятнадцати не было! Тьфу!
Фрейя хватает куклу, изображающую Оппермана, и швыряет на пол.
— Нет, мне далеко не так прекрасно живется, как ты думаешь. И тут еще отец со своими грехами, обращением к богу и всякой чепухой. А что у меня есть в жизни, Магдалена?
Фрейя поворачивается на бок, стряхивает пепел с сигареты и выплевывает крошку попавшего в рот табака.
— Меня любят, да? Да, я пью коктейли с лейтенантом Карриганом или с майором Льюисом, и с идиотом Пьёлле Шиббю! И они болтают свой обычный вздор: «Ты прелесть, Фрейя! Ты шикарная дама!» А когда очень уж разогреются: «Я люблю тебя! Да, я очень влюблен, правда, правда… enchanted, enchanted, dear love![21]» Ну уж спасибо. Вначале-то я почти верила этому.
Фрейя понижает голос и тушит сигарету о дно пепельницы:
— Нет… есть кое-что получше — выйти на улицу и изобразить из себя юную невинность. Это бесподобно. К тебе подходит застенчивый юнец и попадается на удочку… такой милый, такой пугливый, жаждущий испытать настоящую страсть.
Фрейя щелкает языком и мечтательно закрывает глаза. К своему изумлению, она слышит, что Магдалена полностью с ней согласна, и бросает на нее удивленный и испытующий взгляд.
Магдалена краснеет, и подруги начинают поверять друг другу свои тайны.
— Да, вот тогда чувствуешь, что живешь на свете, — говорит Фрейя. — И снова чувствуешь себя молодой. И свободной. Как будто начинаешь все сначала, не правда ли?.. Но я-то думала, что для тебя все это прошлое, Магдалена. Ты вдова, у тебя дети. Да, кто-то мне говорил, что ты обручена с Фредериком? Или с кем другим?
— Не то чтобы обручена. — Магдалена снова краснеет. — Я… я просто поиграла с ним немного.
Фрейя встала, улыбаясь, взяла Магдалену за руку и сказала:
— Ты все такая же. А я-то думала — вдова и вообще!.. И ты бесподобно выглядишь! Не скажешь, что ты моешь лицо зеленым мылом! Или у тебя такая кожа от природы? Да вы все сестры красивые, и ты, и Лива, правда, Томеа нет, но Альфхильд становится просто очаровательной. Ужасно жаль, что она… Ну, твое здоровье! Выпьем эту и еще одну, тогда в голове зашумит так следует. А потом примем вид глупых овечек. Посмотришь, у меня это здорово выходит! И отправимся на вечернюю прогулку!
Фрейя потягивается и делает несколько па по покрытому ковром полу, шаловливо напевая:.
It’s terrible when a cone
is frustrated and stands all alone…[22]
Было морозно и звездно. Фрейя поежилась от холода и крепко сжала руку Магдалены:
— Ой, да ведь сейчас зима. Не разыскать ли нам лучше Пьёлле и Оппермана или других взрослых мужчин? — Она внезапно остановилась: — Слушай! Не сбегать ли мне в офицерскую столовую узнать, там ли Карриган и Льюис? Они хорошие парни! Льюис чудовищно богат, у него целая железная дорога. Он одно время путался с женой Пьёлле, но больше не хочет, потому что она прилипла к нему, хочет разводиться, снова выйти замуж, и все такое. — Фрейя захихикала: — Он предпочитает меня, говорит, что я прелестна. Он забавный. Называет меня ликерной конфеткой, смешно, правда?
— А не отложить ли нам до следующего вечера, когда мы получше принарядимся? — предложила Магдалена.
Она не могла не думать о Фредерике. Не хотела ему изменить. Ей только хотелось посмотреть на жизнь и втайне провести вечерок, как ей вздумается, тем более что для этого представился случай. Томеа начала снова приходить в себя и пообещала присмотреть за детьми и за стариком. Нет, Магдалена не хотела изменять Фредерику.
Они спустились к пристани. На площади перед магазином Шиббю стояла группа матросов.
— Хелло! — крикнули оттуда. И вдруг женщины оказались в центре группы. Бледный молодой человек в роговых очках молящим тоном что-то сказал Магдалене и обнажил ряд зубов под маленькими усиками. Остальные захохотали, и Фрейя перевела, что он спрашивает, нет ли у Магдалены грелки для чайника.
— Да, маленькой грелочки, — повторил матрос. — У меня есть чайник с чудесным чаем, но в эту проклятую морозную погоду он остыл.
Фрейя что-то сказала по-английски, и это вызвало бурю веселья.
— Я спросила, не скудно ли ему без его старой бабушки, — сказала Фрейя. Она подтолкнула Магдалену локтем и предложила идти дальше. — Нечего стоять с этими парнями в такой холод, — сказала она. — Пойдем куда-нибудь, где не придется стучать зубами.
К пристани причаливало судно. Шхуна.
— Пойдем посмотрим, что там за ребята, — сказала Фрейя.
С затемненного судна раздавались крики, на которые отвечали с пристани. Низкий и твердый голос на борту отдавал приказания. Магдалена вдруг остановилась, прислушалась, открыв рот. Голос Фредерика? Она отпустила руку Фрейи и быстро подбежала к краю пристани. Сердце ее ступало.
— Что с тобой? — удивленно спросила Фрейя.
Да, конечно, это был «Адмирал». Как в лихорадке она слышала, что кричат о заболевшем человеке, о госпитале. Боже мой… не заболел ли Фредерик?
Нет, она его увидела. На нем была светло-серая куртка, меховая шапка и большие перчатки.
— Это он! — заикаясь, проговорила Магдалена.
— Кто? Твой возлюбленный? Вот как! Теперь ты испортила нам всю обедню, — с легким упреком сказала Фрейя. — Скажите, вдруг ее принц вернулся.
Но по голосу Фрейи чувствовалось, что она растрогана.
— Ну и что же? — спросила она.
Фредерик увидел Магдалену, спрыгнул на берег и подошел к ней. Он онемел от волнения, она заметила, как дрожит его грубая рука в ее руке. Не промолвив ни слова, он повел ее на судна, помог перелезть через поручни и привел в свою каюту. Здесь было тепло и светло. Фредерик запер дверь и сказал дрожащим голосом:
— Магдалена… ты… сдержала слово?
Они сели на койку. Раздался страшный стук в запертую дверь… Часовщик Понтус жалобно причитал:
— Где это видано? Запирать дверь от своего судовладельца!
Фредерик, выругавшись, открыл дверь. Часовщик был очень возбужден, шнурочки усиков так и ходили под раздувающимися ноздрями, он был похож на Гитлера.
— Изволь объяснить! — кричал он. — Разве ты не должен был идти из Абердина прямо к Вестманским островам? Что тебе тут делать? Задерживает рейс и упускает шансы для фирмы только ради того, чтобы обнять девку!
Фредерик был очень спокоен.
— Сядь, Понтус, — сказал он. — Не кричи, словно бентамский петух, которому прищемили хвост! Я был вынужден прийти сюда, у одного матроса аппендицит. Это ближайший порт.
— Но поторапливайся же! — сказал Понтус и гневно затопал ногами. — Нельзя терять время. Каждый день стоит мне целого состояния!
Фредерик вынул из шкафчика бутылку рома и налил в три рюмочки.
— Мы уходим на рассвете, — сказал он. — Я уже нашел замену больному. Ваше здоровье!
Магдалена не отрываясь смотрела на Фредерика. У нее в глазах стояли слезы. Как он изменился! Стал словно шире в пледах, тверже. Его неуверенность, то, что напоминало об Улофе, как ветром сдуло. Она гордилась Фредериком. Это уже не внимательный и послушный ученик Ивара, а вполне самостоятельный человек, сам себе господин.
Подавив приступ чиханья и вытерев глаза, Понтус сказал:
— Я пережил ужасное время.
— Волновался? — спросил Фредерик, нетерпеливо подняв голову.
— Да, и это, — печально согласился Понтус. — Но я имел в виду совсем другое. Могу вам об этом рассказать, а то кому же, черт возьми, расскажешь? Никто ведь не интересуется моими делами, все только или завидуют, или злорадствуют.
Он съежился и чуть не заплакал.
— Меня обманули! Обманула проклятая стерва, с которой я в минуту непростительной глупости обручился! Это Ревекка, она работает у меня в магазине. Вы, может быть, и не знаете эту стерву? Она красивая, и я с ней жил, хе-хе. Было решено, что мы поженимся. Вы понимаете, что денег на приданое я не жалел. Она прямо-таки утопала в украшениях и тряпках. Но в один прекрасный день она объявляет, что обручилась с одним адъютантом.
Понтус громко хихикал и почесывался.
— Обручилась! — повторил он. — С адъютантом! Как мило, не правда ли? Тьфу… Она вся стоит дешевле будильника. Тьфу! И к тому же воровала. Не то чтобы крупно, но…
— Но какая удача, что ты с ней разделался! — сказал Фредерик, тихонько подталкивая Магдалену.
— Удача! — с волнением произнес Понтус и протянул рюмку за очередной порцией рома. — Удача? Не то слово, Фредерик. Я чувствую себя как человек, которого поставили к стенке, чтобы расстрелять, но в последнюю минуту помиловали! Именно так.
И прибавил, обнажив свои длинные зубы:
— А приданое, милые мои дети, ей пришлось вернуть. Тут уж никакого пардону.
Понтус пил одну рюмку за другой и быстро заснул. Фредерик положил его на свою койку и задернул полог.
— Вот мы и вдвоем, Магдалена, — сказал он и хотел посадить ее к себе на колени. Но она тихонько отвела его руки и, поймав его взгляд, сказала:
— Нет, Фредерик. Сначала нам нужно поговорить.
Взгляд Фредерика сделался колючим. Она невольно съежилась под этим взглядом.
— Разве ты?.. Разве ты не моя? — угрожающе спросил он. Уголки рта у него дрожали.
— Я не та, какой ты меня считаешь, — жестко сказала Магдалена.
— Ты изменила мне? — тихо спросил Фредерик.
— Нет. — В голосе Магдалены звучал страх.
Фредерик внезапно поднялся, до боли сжал ее руки, притиснул к стене и, глядя ей в упор в глаза, процедил сквозь зубы:
— Попробовала бы ты!
— Пусти меня! — в ужасе сказала Магдалена.
— «Нет!» — передразнил Фредерик. — Но, может быть, намеревалась?
Он отпустил ее руки, отбросил их. Лицо его было бледно, в глазах горел огонь мщения.
— Фредерик! — воскликнула она. — Фредерик! Я не узнаю тебя! Ты так изменился! Слышишь! Я… я только не хотела быть нечестной перед тобой! Я изменила бы тебе, если бы ты не пришел сейчас! Называй меня как хочешь! Я… ты мне казался совсем другим… Фредерик!
— Ты несешь чепуху! — сказал Фредерик, опускаясь на скамью. Он вытер вспотевший лоб. Но вдруг ударил своей большой загрубевшей рукой по столу:
— Сказать, что я думаю о тебе? Ты сама не знаешь, чего хочешь. То я недостаточно хорош для тебя, то ты недостаточно хороша для меня. Но этому теперь конец. Слышишь? Перед тобой человек, для которого ты — все. Он думает только о тебе, хочет быть только с тобой, он копит деньги, чтобы ты и твои дети могли на них жить. Он хочет жениться на тебе и жить с тобой до конца своих дней! И если ты скажешь ему только «может быть», то он… Он не забудет тебя, но выбросит тебя из своего сердца!
Магдалена встала перед ним на колени, схватила его руки, прижала их к губам, страстно целовала, впиваясь зубами в суставы, изо всех сил подавляя рыдания. Поднявшись, сказала сдавленным голосом:
— Я никогда не изменю тебе, Фредерик! Ты тот, о ком я давно тосковала! Мы поженимся, Фредерик… Когда? Ах, если бы сегодня!
Он поднял ее и посадил к себе на колени, их преданные взгляды встретились, она прошептала ему в ухо:
— Я хочу иметь от тебя ребенка. И это произойдет сегодня ночью. Мы будем вместе всю ночь. А этот труп стащим на берег!
Фредерик разразился громовым хохотом:
— Давай поскорее выбросим отсюда труп, время терять нельзя.
В эту ночь Магдалена домой не вернулась. Томеа проснулась часов в семь утра и обнаружила, что ее постель пуста. Дети крепко спали. Но где Альфхильд? В последнее время Альфхильд начала рано вставать и бродить вокруг дома. Однажды утром она даже спустилась в город и пришла домой с пакетом конфет, которые ей дали в кредит у Масы Хансен.
Томеа вышла из дому, обошла двор. Дул западный ветер, мороза как не бывало, воздух мягкий, туманный. Альфхильд нигде не слышно и не видно. Но… — вдруг издалека послышался ее голос… она как будто говорила с кем-то и громко смеялась. Звуки доносились со стороны болота, и вдруг Томеа словно молнией ударило подозрение: «Энгильберт! Конечно же, Энгильберт!»
Она немного постояла, открыв рот и сжав руки. Потом быстро и осторожно направилась на звук.
Так оно и есть. Две бредущие в тумане спины — это Альфхильд и Энгильберт. У него на плечах нет корзины с мясом. Он, наверное, больше не работает у Оппермана. И не живет у фру Люндегор. Просто бродит где попало, живет где-то поблизости. Может быть, в пещере троллей.
Обе фигуры исчезли в тумане. Томеа ускорила шаг и увидела их снова. Она хотела было окликнуть Альфхильд, но внутренний голос сказал ей: «Не кричи, не спугни их, а то они исчезнут».
Красные круги плавали в воздухе перед глазами Томеа. Голова горела как в лихорадке, кровь стучала в висках. Она этого ждала. Она знала, что этот час пробьет.
Она услышала крики лисиц. Показались три первые длинные клетки. Альфхильд и Энгильберт по-прежнему шли быстро. Томеа снова чуть было не окликнула их. Вот! Они исчезли за клеткой. Она бросилась бежать, изо всех сил стараясь бежать бесшумно. Добежав до клетки, остановилась. Надо было унять свое громкое дыхание. Энгильберт и Альфхильд стояли и разговаривали приглушенными голосами, потом Альфхильд сказала громко:
— Ты же обещал!
Он зашикал на нее и проговорил запинаясь:
— Если ты будешь так кричать, ты вообще ничего не получишь!
И легкий звук, которого ждала Томеа: писк рта, закрываемого рукой. Вот так!
Томеа вдруг подходит к ним. Энгильберт отпускает Альфхильд. Несколько мгновений он и Томеа не отрываясь смотрят друг на друга. Альфхильд приводит в порядок платье и упавшие на лоб волосы. Она снова подходит к Энгильберту и жалобно говорит:
— Так дай же, что ты обещал! Слышишь!
— Томеа! — шепчет Энгильберт. — Я знал, что ты здесь. Я чувствовал, я все время спиной ощущал твой взгляд.
Она видит, что его взгляд исполнен желания, как это бывало часто и раньше. Его улыбка говорит о том, что он в ней уверен.
— Иди домой, Альфхильд! — говорит Томеа. — Иди, девочка, и сейчас же!
— Да, но он обещал!..
— Ты получишь шоколад дома, если сейчас же уйдешь! — говорит Томеа. В ней горит пламя, голос дрожит.
Альфхильд переводит взгляд с одного на другую, делает прыжок и бежит к дому.
— Томеа! — шепчет Энгильберт.
Томеа наклоняет голову. Он приближается к ней, но она отступает и вдруг поворачивается и бежит от него.
— Томеа! — кричит он и жалобно, и угрожающе. Она слышит его шаги за собой, бежит еще быстрее, ее ноги хлюпают, разбрасывая брызги… она скользит и падает, но вскакивает прежде, чем он успевает догнать ее.
Теперь он спотыкается, одна нога у него ушла глубоко в илистую яму, вот и другая ушла по колено. Томеа снова его опередила, у нее есть время оглядеться и понять, где она — в самой середине болота! Давно она здесь не была, но с детства знает это место как свои пять пальцев и прекрасно помнит, как выбраться на твердый травяной холм среди болота. Этот холм называется Куликовым островом.
Она немного замедляет бег. Энгильберт поднялся на ноги и продолжает преследование. Она прыгает с кочки на кочку. В одном месте был большой кусок твердой земли, поросший травой, летом там обычно паслись овцы. Но сейчас его затопило, и он похож на озеро. Она бежит через озеро, вода ей только до колен. И снова она прыгает и бежит, пока наконец не достигает Куликова острова. Здесь она останавливается и оглядывается.
Она не сразу обнаруживает Энгильберта. Он снова попал в илистую яму, барахтается на четвереньках, пытаясь высвободиться из вязкой тины. Работает руками и ногами, как пловец, бросается вперед, перевертывается на спину. И наконец… Она с дрожью видит, что он высвободился и поднялся на ноги. Чувство ужаса и напряженного волнения пронизывает все ее тело. Она стоит, выпрямившись во весь рост. Видит ли он ее? Она громко засмеялась, подумав: «Отсюда ты живым не выберешься! А ну, попробуй!»
Энгильберт приближается к ней по прямой, но медленно, всюду опасные ямы, он ведет себя теперь осторожнее, оглядывается и пробует почву ногой, прежде чем шагнуть. Но вот он разбежался и прыгнул… Смелый прыжок, но удачный, под ногами у него твердая почва. Новый прыжок! Тоже удачный.
«Давай, давай», — думает она, стиснув зубы.
Туман немного рассеялся, на востоке образовалось круглое пятно из всех цветов радуги — солнце вставало. Энгильберт и Томеа оказались так близко друг от друга, что могут обменяться взглядом. Энгильберт улыбается, задыхаясь, и торжествующе кивает ей, разгоряченный напряжением и вожделением. Теперь их разделяет всего десять шагов. Но это пространство — светло-зеленая трясина, она не выдержит не только человека, но даже овцу. Томеа это знает. Она однажды своими глазами видела, как здесь утонула овца. Она видит, что Энгильберт собирает силы для нового прыжка, нацеливается на кочку в центре трясины. Он сжал губы, наклонился вперед, согнул колени, прыгнул. И вдруг по плечи очутился в мягкой податливой тине.
Томеа издала хриплый крик. Она не может произнести больше ни звука, невольно бросается на землю и ползет к трясине. Но голова тонущего уже исчезла, трясина сомкнулась словно бы с легким вздохом, виднеется только черный след, но и он исчезает. Томеа медленно отползает назад. Она обессилена, оглушительный свист наполняет ее уши. Измучившись, она падает на мокрую траву и медленно приходит в себя. Свист затих, воцарилась всепоглощающая тишина. Прямо перед ней что-то светится в тумане — раскаленное красное колесо с ободком всех цветов радуги.
Томеа лежала на Куликовом острове, пока не отдохнула. А потом медленно направилась домой. Сквозь тающий утренний туман вырисовывался силуэт хутора, из тумана возникали мохнатые крыши, за пеленой тумана и недвижного торфяного дыма они казались темными. Здесь под самой крышей в восточной части дома Томеа спала всю жизнь. Это, собственно, не комната, а глубокий альков, но теперь она уступила его Магдалене и ее детям и перебралась в кухню. Сейчас у нее одна мысль, одно-единственное желание — забраться на свое старое место, свернуться клубком, остаться одной в темном алькове под поросшей травой покатой крышей.
2
Народ теснился, на пристани, когда маленький моторный бот из Нордвига привез потерпевших крушение на «Морском гусе» обратно в Котел. Был воскресный день, серая ветреная погода. Повсюду приспущенные в знак траура флаги. У редактора Скэллинга и его жены великолепный наблюдательный пункт у одного из вновь вставленных окон в конторе фру Шиббю. У второго окна сидит сама фру Шиббю и в волнении сосет окурок сигары, наблюдая за происходящим в театральный бинокль.
— Пастор Кьёдт! — клохчет она. — Он одет как полярный исследователь: в меховой шапке и огромных варежках! Не похоже, чтобы он пережил что-то ужасное! Но что это за японский флаг? Видите, Скэллинг?
Да, редактор хорошо видит странный флаг. Белый с красным кругом посредине, а в кругу крест. По-видимому, знамя крендельной общины, поскольку его несет Бенедикт Исаксен из больницы. Значит, крендельная община проводит нечто вроде парада. Теперь они стали называть себя носителями креста. Редактор вспомнил о гигантском деревянном кресте, который он недавно видел в мастерской Маркуса. Хорошо, что они не взяли его с собой сюда, впрочем, и это бы его не удивило.
— Это демонстрация, — говорит фру Шиббю и выплевывает окурок сигары на пол. — Мой дурачок Людерсен тоже там, господи боже мой, бедняга! Слышите, они поют!
Она открыла окно, и в него ворвалась песня:
Ведь скоро ночь придет,
ведь скоро ночь придет!
Храни свой свет, мой бедный ум,
ведь скоро ночь придет!
— Что с тобой, Майя? Тебе плохо, дорогая?
— Все это так странно!
Фру Скэллинг закрыла глаза и прижала платок к губам.
— Да, веселого в этом ничего нет, — согласился редактор. — Тьфу! Но ведь эти сектанты хотят вербовать новых приверженцев, не так ли? А повод исключительный. Их пророк, потерпев кораблекрушение, возвращается невредимым!
— Словно Иона во чреве кита! — громко захохотала фру Шиббю.
В дверь забарабанили, и в комнату вошел взволнованный доктор Тённесен. Фру Шиббю подала ему левую руку, не выпуская бинокля из правой:
— Сюда, доктор, подвиньте стул к окну! Вы тоже не могли удержаться!
— Да, это в какой-то степени меня касается, — признался доктор, — ибо это начинает превращаться в эпидемию безумия. Я предвижу, что общественность скоро будет вынуждена вмешаться. Почему вы ничего не пишете об этом в вашей газете, редактор? Ведь с этим надо бороться! Остановите безумие, остановите, черт подери! Как вы думаете, что будет следующим шагом? Я догадываюсь — хождение по водам. Или массовое утопленничество? Или самосожжение. Или приношение человеческих жертв. Да, я серьезно говорю, ведь раньше такие вещи бывали! И теперь все предпосылки имеются. Несчастные, отчаявшиеся, жаждущие чуда люди и парочка фанатиков с богатой фантазией — Симон Симонсен и наш знаменитый скелет — санитар. Сам по себе хороший человек, ничего не боится в этом мире, но слишком уж разошелся. Знаете, что он выкинул вчера? Исцелил божью овечку! У нас в нервном отделении лежала семнадцатилетняя девушка, которую мы постепенно бы вылечили, поскольку ее паралич был результатом истерии. «Встань, возьми свою постель и иди!» — заорал на нее Бенедикт. И конечно, девушка встала и хотела поднять железную кровать. Эта девушка твердо убеждена, что свершилось чудо и вскоре наступит судный день. Она, ее мать, вся семья, соседи — все стали преданными членами крендельной секты…
— Боже милостивый! — воскликнула фру Скэллинг.
— Вот оно! Сейчас бегемот начнет мочиться! — крикнула старая фру Шиббю и раздраженно подкрутила бинокль. — Пастор Кьёдт, поторопись сойти на берег, а то мы подумаем, что и ты стал крендельный!
Симон-пекарь встал на форштевне моторного бота.
— Селя! — раздались крики. — Селя! Селя!
Доктор и редактор качали головой.
— Иисусе Христе, спаси нас! — испуганно проговорила фру Скэллинг.
На площади воцарилась тишина. Голос Симона-пекаря звучал громко и призывно.
— Вспомни, что ты принял и слышал, и храни и покойся. Если же не будешь бодрствовать, то я найду на тебя, как тать, и ты не узнаешь, в который час найду на тебя. Впрочем, есть несколько человек, которые не осквернили одежд своих и будут ходить со мною в белых одеждах, ибо они достойны. Побеждающий облечется в белые одежды, и не изглажу имени его из книги жизни.
— Селя! — выкрикнул высокий женский голос.
— Это Лива Бергхаммер, — сказала фру Скэллинг, — та, жених которой…
Редактор тихонько подтолкнул жену локтем. Этот толчок словно явился последней каплей. Майя разразилась нервными рыданиями.
— Ну-ну, — сказал доктор, несколько раздосадованный тем, что его наблюдениям мешают.
— Майя! — раздраженно сказал редактор.
— Да, я знаю, — послушно ответила она, — я ничего не могла с собой поделать. Я сейчас…
Новый приступ рыданий. Доктор покачал головой:
— Вот видите, лучшего доказательства не надо, чистейшая зараза.
Он подошел к фру Скэллинг:
— Вы тоже ярко выраженный человек настроения, не так ли? Послушайте моего совета и держитесь подальше от таких зрелищ. Читайте хорошие книги, слушайте хорошую, здоровую музыку.
— Да, господин доктор! — ответила фру, приседая и тихонько вытирая глаза.
Редактор покраснел. Не хватало еще, чтоб его жену отчитывали.
— Селя! — прозвучало снова с площади. Японский флаг подняли и опустили. Симон-пекарь сошел на берег в сопровождении Ливы и трех моряков.
Толпа людей в черных одеждах пришла в движение, запела.
— Их не так мало, — заметил редактор.
— Среди них есть просто любопытные, — сказал доктор, — но нет никакого сомнения в том, что эпидемия распространяется, причем с невероятной быстротой. — Доктор зажег свою потухшую трубку. — Чисто психологически это интересно, — сказал он, — в малом масштабе это то же самое, что происходит в Италии и в Германии, — массовый гипноз и демагогия. Это характерно для всей нашей эпохи. Но на практике это черт знает что… что нам делать, редактор?
— Напишите статью в газету, доктор! — предложил редактор.
— Гм, да. — Доктор задумался. — Что-то вроде предупреждения. С медицинской точки зрения. «Гигиена ума». Но я опасаюсь, что это не поможет. Нужна более сильно действующая вакцина. Что-нибудь вроде религиозного контрдвижения. Но только не Оксфордское движение.
Он бросил искоса суровый взгляд на редактора.
— Да, ваше Оксфордское движение окончило свое существование в помойке! — заклохтала фру Шиббю и удовлетворенная отложила бинокль.
Редактор невольно снова покраснел.
— Вот видишь, Майя, — сказал он, — доктор подтвердил то, что я тебе постоянно внушал, дорогой друг: хорошие книги, хорошая музыка. Достоевский, Моцарт.
— Моцарт — пожалуйста, но не Достоевский! — поправил доктор, обнажив два неприятных клыка, которые вообще-то редко бывали видны.
Редактор снова покраснел.
— Have a drink?[23] — предложила фру Шиббю, громко зевнув.
— Нет, спасибо. — И доктор, и редактор спешили.
— Постарайся пореже закатывать истерики при мне, — резко сказал редактор жене по дороге домой. — Культурный человек должен уметь управлять своими чувствами.
— Зато ты очень хорошо умеешь ими управлять, — огрызнулась она, выдернув свою руку из его.
— Давай, начинай снова… это удивительно приятно.
Она громко вздохнула:
— Вы все словно не понимаете, что это серьезно.
— Что ты хочешь этим сказать? Серьезно?
— Вот именно. Это совсем не то, что ваше дурацкое Оксфордское движение.
— Ах, вот ты о чем, — презрительно проговорил редактор.
— Да, — продолжала фру, — ведь здесь люди гибнут!
Редактор просунул руку под руку жены.
— Ты, в сущности, права, Майя, — сказал он. — Люди гибнут.
— Правда ведь? — оживившись, сказала она. И вдруг сжала ему руку. — Никодемус! Смотри! Нет, туда… Под памятником!
— Под памятником?..
Редактор резко остановился. Вверху, под памятником погибшим морякам, собралась большая толпа, среди нее возвышался крест… гигантский крест Маркуса.
— Нет, это уж слишком! — простонал он. — Что за безвкусица! Майя, ни с места! Слышишь! Майя!
Но Майя уже мчалась туда, ее невозможно было остановить. И… он сам почувствовал, что должен торопиться туда, к холму. Массовый гипноз, да. Гипноз толпы. Против него не устоять. Проснулся первобытный инстинкт. Это смешно. Это ужасно.
Под позолоченным крестом было черно от людей. Книготорговец Хеймдаль тоже был здесь. Он дернул редактора за рукав и сказал:
— Знаете, что мне это напоминает? Фреску Синьорелли «Воскресение мертвых»! Только все эти люди должны были бы быть обнаженными… в физическом смысле слова, как они обнажены в духовном!
Редактор нашел свою жену. Она прижималась к плечу старика Верландсена. Толстые стекла очков учителя выражали предел ужаса.
— Смотрите! — сказал он. — Смотрите, что написано вверху на кресте! Ну и ну!
— Религиозный маскарад! — сказал редактор. Его злило, что он не мог владеть своим голосом и говорить спокойно. Он взял жену за руку и строго посмотрел на нее.
— Смерть, где твое жало? — прозвучал полный экстаза женский голос.
Это была Лива Бергхаммер, девушка с хутора Кванхус, о которой так много говорили. Прелестная девушка. Она встала у подножия креста и в диком экстазе обращалась к толпе… Ее речь приводила в волнение, поистине проникала до мозга костей…
— Ибо если кто может свидетельствовать о преодолении смерти, то это я. За один месяц я потеряла брата, возлюбленного и деверя… и только что спаслась от смерти на море! Но для спасшего свою душу нет смерти! И в скором времени никто более не сможет говорить о жизни и смерти, только о вечности! О вечной гибели или вечном спасении!
— Селя! — закричала толпа. Будто порыв ветра пронесся.
— Селя! — Редактор услышал шепот и увидел искаженное лицо жены. — Селя! — произнесла она снова, глядя на него округлившимися глазами и вздернув верхнюю губу.
— Майя! Нет, нет… Не смей, слышишь! Иди домой! Я не могу этого вынести! Слышишь!
Он схватил ее за руку и с силой потащил с холма, на дорогу, в чью-то остановившуюся машину.
— Ради бога! — сказал он изумленному водителю. — Ради бога, отвезите нас домой! У моей жены нервный шок!
— Только не к доктору! — умоляла фру Скэллинг. — Я не хочу к доктору! Он ничего в этом не понимает.
— Нет, нет, — успокоил ее редактор. — Не к доктору, домой.
— И немедленно в постель! — приказал редактор, водворив свою жену в дом. — Нет, не буду звонить доктору, будь спокойна. Я сам буду тебя лечить. Сейчас мы оба выпьем, чтобы подкрепиться. А потом ты ляжешь. Да? Тебе ведь уже немного лучше, да, Майя?
— Да-да, конечно, Никодемус.
Майя попыталась улыбнуться:
— Послушай… мы, кажется, устроили скандал?
— Чепуха, ни у кого не было времени, чтобы обратить на это внимание. Но, Майя, дай слово, что отныне мы будем держаться подальше от всяких сборищ. И ты увидишь, все будет хорошо. Ты будешь читать успокоительные книги. Твое здоровье! «Тысячу и одну ночь», например. У меня идея… Ты ляжешь в постель, а я посижу около тебя и почитаю тебе о путешествиях Синдбада Морехода!
Она обвила руками его голову и с благодарностью сказала:
— Какой ты милый, Никодемус. Но уж если ты хочешь почитать мне, то почитай лучше проповеди Ольферта Рикарда… ведь сегодня воскресенье.
— Прекрасно! Конечно! Это же действительно успокаивающее чтение.
Прежде чем редактор дочитал первую проповедь, его жена тихо заснула. Он с легким зевком отложил книгу и вошел в гостиную. Здесь было тепло и уютно. Он испытывал чувство благодарности. Боже ты мой, ведь его самого чуть не увлекло в эту бездну. Вот, значит, как бывает.
Он приготовил себе грогу.
Да, это могло случиться. Его самого чуть не увлекло, не захватило странное безумие. Как волчок, да… волчок, который запускают, и он начинает жужжать. Голос молодой девушки все еще звучал в его ушах. Несомненно, тут сыграл роль и sex appeal[24]. Но к черту. Все, к счастью, обошлось.
Теперь нужно только держаться подальше и даже не смотреть в эту сторону. Пусть эпидемия свирепствует. Однажды она прекратится, как все эпидемии. Как все войны. Короче говоря, как все тяжелые времена. И небо снова прояснеет!
— Во многих отношениях уже сейчас заметен просвет, — сказал он сам себе, пригубив напиток. — Есть кое-какие знаки на Солнце и Луне. Русские быстро приближаются к границе Германии. Тот факт, что второй фронт задерживается, нашел свое естественное объяснение. Это необыкновенно умная и предусмотрительная тактика — пусть Россия и Германия истекут кровью! Тогда только наступит срок пустить в дело огромные свежие превосходящие силы, самую могущественную военную машину из всех известных миру. Предательство по отношению к русским союзникам? Да, но вряд ли стоит проявлять мягкость по отношению к азиатским ордам.
Редактор ясно ощущал, что в его душе уже в течение нескольких дней растет оптимизм, который давно был ему насущно необходим.
Да и внутри страны дела обстоят не так плохо, как думалось в свое время. С тайными политическими бунтарями прекрасно разделывается датский амтман, сильный и умный человек, которого поддерживают оккупационные власти.
А что касается коммунизма, которого он боялся больше всего, то перед самим собой он вынужден был признать, что просто поддался панике, вполне, впрочем, понятной. Социал-демократы ведут себя пристойно, в том числе и молодые. Никаких серьезных признаков какого-либо подпольного революционного движения фактически нет. Часовой механизм предназначался для рождественской карусели. Этот важный факт он узнал вчера вечером у Масы Хансен, где покупал табак, тогда же он узнал и о гибели бедного наборщика Хермансена. Маса Хансен привела карусель в пример того, что и она несет убыток от смерти молодого способного человека. Она мимоходом намекнула, что за эту работу был выплачен аванс в сто крон.
Редактор вынужден был посмеяться над самим собой, вспомнив, какие муки он пережил из-за этого часового механизма. К счастью, у него хватило ума держать свои муки при себе. Даже Майя ничего об этом не знает. Значит, помимо интеллекта, он обладает еще и здравым инстинктом.
Сообщение о смерти наборщика принесло ему не только несказанное облегчение, но и — нечего скрывать — огорчило. Вспыльчивого, угрюмого, но и способного и умного маленького человечка больше нет. Такого наборщика и корректора поискать! Новый работник почти неграмотный. А личные обиды, которые он терпел от Хермансена… боже ты мой, он ему прощает. Он был озлоблен и одинок, ему самой судьбой было предназначено тайно ненавидеть то общество, из нормальной жизни которого он был исключен как инвалид.
Одно за другим… да, конечно, начинает проясняться. Хотя, конечно, никогда больше не вернутся благословенные довоенные времена с их невинным блеском, эпоха «Графа Люксембурга», какие-то камни преткновения останутся. Разочарования — неизбежные спутники жизни, но они, как правило, преодолеваются. Одним из таких разочарований было Оксфордское движение. А вообще-то история не лишена комических сторон.
Все начиналось так хорошо. Организовали вечер, на который мужчины явились в смокингах, так было предписано. Этот вечер прошел с большим подъемом. В особенности благодаря энергии фру Хеймдаль, жены книготорговца. Однако она же оказалась и его злым гением. Потому что фру говорила почти непрерывно и большинство иностранных слов произносила неправильно. Душераздирающее зрелище представляли собой страдания ее умного и образованного мужа. Книготорговец выдержал только этот один вечер. Он не пришел на следующий, который проводился у аптекаря де Финнелихта.
Майя, милое дитя, тоже вначале была далеко не на высоте, однако по его дружескому, но твердому приказу она сразу же отошла в сторону, предоставив ему говорить за них обоих.
А фру Финнелихт! Она очень любила исповедоваться, и ее «исповеди» — это совсем особая статья. Очень юмористическая статья. Боже ты мой, ну и разоблачала себя эта крепкая, дородная и шумная дама, по слухам урожденная француженка, с глазами Ришелье, по выражению Хеймдаля, разоблачала себя как, попросту говоря, безголовая курица.
А честно говоря, вся эта попытка, предпринятая с добрыми намерениями создать активную духовную жизнь на религиозной основе, была опорочена Опперманом — именно он поднес, так сказать, зажженный фитиль к зданию. Другие мужчины — неподкупный Тарновиус, философ Финнелихт, музыкально одаренный Виллефранс, остроумный Ингерслев, тихий, начитанный Линдескоу да и сам редактор Скэллинг — просто не могли этого вынести, Опперман, тщательно причесанный и улыбающийся, с золотым браслетом и маленьким Евангелием в шелковом переплете… и с мандолиной! Он, впрочем, недурно играл на ней.
Но боже ты мой!.. Улыбаясь, редактор качал головой при воспоминании о вопиюще безвкусных и пошлых высказываниях, исходивших из уст этого нелепого человека. Конечно, пришлось положить конец эксперименту. Это было сделано на закрытом и очень веселом собрании в клубе.
Вся история продолжалась, таким образом, два дня.
В сущности, жаль, что она так окончилась. В особенности если сравнишь ее фиаско с необычайным успехом отвратительного сектантства.
Редактор заглянул в спальню. Жена по-прежнему крепко спала. Он осушил бокал и вынул плед. Видит бог, ему самому необходимо подремать.
— Лива!
Лива шла как лунатик, глядя в пространство улыбающимися глазами, и, по-видимому, не слышала, что ее окликают. Магдалена и Сигрун обменялись испуганными взглядами. У одетой во все черное Сигрун лицо было заплакано.
— Лива! — сказала Магдалена и дернула сестру за рукав. — Ты что, нас совсем не видишь?
— Не вижу? Вижу, конечно, милые!..
Лива взяла сестру и Сигрун под руку. Они быстро поднимались по тропинке. Но вдруг Лива остановилась и, словно в страхе, посмотрела на Магдалену:
— Куда мы идем? Домой? Но я… мне нужно обратно, я должна поговорить с ним!
— Чепуха, — уговаривала ее Магдалена. — Мы пойдем домой, поедим, и ты отдохнешь! Пастор Кьёдт сказал, что тебе очень нужно поспать, ты ведь глаз не смыкала с тех пор, как вы были в Нордвиге. Слышишь!
Лива опять уставилась в пространство. Она покорно подчинилась. Но вдруг, весело подмигнув сестре, сказала:
— Магдалена! Вот мы идем — ты, я и Сигрун. Идем и ждем. Светильники, где светильники?
Магдалена и Сигрун переглянулись.
— Боже, помоги нам! — всхлипнула Сигрун.
— Тс-с, — шикнула на нее Магдалена, — это пройдет, когда она выспится, вот увидишь.
Лива впала в глубокую задумчивость. «Он по-прежнему не смотрит на меня, избегает моего взгляда. Но он пожал мне руку. Мы же вместе. Он сказал: скоро пробьет час. Мы победили самих себя, сказал он, и я больше не боюсь. Пусть пробьет час, господи. Сегодня вечером или в любое другое время. Я жду его с радостью, сказал он. И ты должна ему радоваться».
— Да, я радуюсь! — громко воскликнула Лива и сжала руку сестры.
— Возьми себя в руки! — сказала Сигрун.
— Тс-с, — Магдалена сверкнула глазами, — относись к этому спокойно.
— Побегу за доктором! — предложила Сигрун.
— Нет, не побежишь! Иди-ка лучше своей дорогой, Сигрун.
— Ты меня, значит, гонишь? — обиделась Сигрун. — Да, гонишь! Прекрасно! Я уйду, не бойся. Домой… в пустой дом!
— Нет, дорогая, ты не так поняла, Сигрун.
Сигрун обиженно тряхнула головой:
— Я вам не навязываюсь, Магдалена, будь спокойна! Я теперь сама о себе позабочусь. Вот именно! С меня хватит сумасшедших! Слава богу, что я с вами разделалась!
Она с отвращением поджала губы, быстро повернулась и ушла.
— Вот и отец! — сказала Лива, обнимая старика.
— Дорогое дитя, — растроганно сказал он. — Слава богу, что ты снова с нами! Я так боялся, тебя так долго не было, я боялся, что ты заболела, и…
Магдалена сделала ему знак, и он замолчал, вопросительно глядя на нее.
— Она очень устала, — шепнула Магдалена. — Ее нужно сразу же уложить в постель.
— Альфхильд! — радостно воскликнула Лива. — И ты здесь, Альфхильд.
— А что ты мне принесла? — выпытывала Альфхильд, прыгая вокруг нее в ожидании. — Что, Лива?
Магдалена отстранила ее. В кухне стояла Томеа. Она тупо взглянула на Ливу и подала ей безжизненную руку.
— Пойдем, — мягко сказала Магдалена, слегка подталкивая Ливу в спину. — Теперь спать. А все остальное уладится, вот увидишь!
Ливу уложили в ее алькове на чердаке. Но она не спала. Лежала и бормотала что-то про себя, то улыбаясь, то всхлипывая, в глазах ее застыл страх. Магдалена принесла бутылку джина и протянула ей рюмку:
— Выпей, это придает силы!
Лива выпила и посмотрела на сестру благодарным взглядом.
— Это дягиль, — сказала она улыбаясь. — Помнишь, как мы варили вино из дягиля? Когда это было, Магдалена? Не так уж давно. А потом мы наряжались и шли в город, помнишь?
— Танцевать, да! — сказала Магдалена. — Это было давно. — Она налила рюмку и себе.
— Теперь засыпай. Хочешь, я спою тебе?
Она положила руку на руку Ливы и тихонько стала напевать:
В роще на дубе высоком
кувшин висит золотой.
И девушки там танцуют,
танцуют веселой гурьбой.
Лива устало свернулась клубочком под периной и заснула.
Когда она проснулась, стояли глубокие сумерки, она села на постели, объятая тревогой и страхом. Ей приснился страшный сон. Она одна идет между темными домами, в руке у нее — зажженный светильник… наступил судный день, мрак прорезают пронзительные крики. Где-то далеко маячат маленькие мигающие огоньки. Это светильники мудрых дев, они медленно удаляются и становятся не ближе звезд на небе. Она поднимает свой светильник, чтобы показать, что он не потух, но масло в нем догорает, свет его становится все более красным и слабым и наконец гаснет. Она одна во мраке…
Дрожа, она вскочила с постели, страх и ужас захлестнули ее. Она услышала спокойный голос Магдалены:
— Ну, Лива, выспалась? Теперь тебе лучше, да?
— Дай мне стакан воды, — попросила Лива. Сестра принесла воды, и она с жадностью выпила.
— Еще?
Ливу трясло.
— Не осталось ли вина в бутылке?
Магдалена рассмеялась:
— Смотри не стань алкоголиком.
Лива словно в лихорадке выпила две рюмки. Вот так! Теперь она успокоилась. От вина стало так хорошо.
— Теперь поедим, — сказала Магдалена.
Но Лива и слышать не хотела о еде. Она торопилась. Ей нужно поговорить с Симоном.
— Чепуха, — уговаривала ее Магдалена. — Поговоришь вечером. Пойдем пройдемся.
Лива как будто ничего не имела против. Магдалена зажгла огонь. Лива сняла со стены маленькое зеркальце и поставила его на стол.
— Нет, знаешь что! — воскликнула она улыбаясь. — Я не могу показаться в таком виде! Я надену черное воскресное платье. И… Магдалена, будь добра, одолжи мне твою серебряную цепь с крестом.
Магдалена захохотала:
— Ну и ну! Ты что, модницей стала?
Лива тщательно приводила в порядок волосы перед зеркалом.
— Хочешь взять мою заколку для волос? — спросила Магдалена. — И серьги?
— Да, дорогая! — радостно откликнулась Лива.
Магдалена не верила своим глазам. Лива наряжалась, как будто собиралась на танцы. Сестре пришлось принести ей пуховку с пудрой, губную помаду и одеколон.
— И туфли, Магдалена, — попросила Лива. — Одолжи мне твои новые красивые туфли с серебряной отделкой. Я буду с ними осторожна.
— Пожалуйста! — весело отозвалась Магдалена.
Серьги и заколка очень шли Ливе. Она разрумянилась. Совсем как в прежние времена. Ведь такой жизнерадостной и веселой девушкой она и была всего два года назад. У Магдалены слезы выступили на глазах при виде прежней Ливы. Да, она не умерла, она такая, как прежде! Ведь ей всего двадцать три года. А время залечивает все раны.
— Сегодня воскресенье, да? — сказала Лива. — Значит, у Марселиуса танцуют!
— Весь мир перевернулся! — смеялась Магдалена. — Но нет, Лива… туда мы не можем пойти! Пока еще нет. Мы потанцуем позже, Лива! На моей свадьбе!
— Да, на твоей свадьбе! — сказала Лива. — Когда это будет?
— На рождество!
— Так подождем до рождества. А сейчас немного пройдемся, мне так хочется. Давай выпьем еще по маленькой, хорошо?
— Нет, дорогая, нужно знать меру.
Про себя Магдалена подумала: «Счастье, что сегодня вечером Лива не была предоставлена себе самой».
Томеа широко открыла глаза, когда разряженная и улыбающаяся Лива вошла в кухню.
— Пойдешь с нами, Томеа? — спросила она. — Прогуляться в город, пойдем!
Магдалена легонько толкнула Томеа в бок:
— Пойдем, пройдемся немного. Тебе тоже нужно развлечься.
Томеа переводила взгляд с одной на другую, на лице ее показалась растерянная улыбка, она медленно покачала головой:
— Нет! — Села и скорчилась у огня, будто от холода. Но Альфхильд обязательно хотела пойти, сестры разрешили, она бурно захлопала в ладоши и стала искать красные бусы, чтобы надеть их на голову.
— Куда это вы собрались? — послышался слегка удивленный голос отца из горницы.
— Путешествовать! — пошутила Магдалена. — Мюклебуст пригласил нас на небольшую прогулку по морю на своем корабле викингов!
— Прощай, отец! — сказала Лива, похлопав его по щеке.
Три сестры рука об руку весело побежали по тропинке вниз.
Погода стояла безветренная. Земля сверкала инеем при свете месяца. Магдалена снова вспомнила дни юности… ощущение крыльев, когда она по вечерам спускалась в город на танцы.
— Ух! — крикнула Лива так громко, что отозвалось эхо. Она сжала руки сестер, сделала несколько па и запела веселым, звонким голосом:
Ветер, вздувай паруса
и наш кораблик гони,
чтобы на синих волнах
мы покачаться могли.
— Тише, не надо так шуметь, — сказала Магдалена, — кто-то идет по дороге.
— Мы будем делать все, что нам хочется. — Лива продолжала распевать:
Разгневался грозный Нептун,
жаждет топить корабли.
Уж много смелых героев
в море могилу нашли.
Человек на дороге остановился прислушиваясь. Магдалена трясла Ливу за рукав, пытаясь заставить ее замолчать, но тщетно. Она продолжала петь звонким мальчишеским голосом:
Доброе пиво и водка —
спутники наши везде,
куда бы мы только ни плыли
по синей морской борозде.
С дороги послышался дребезжащий голос:
Кричат пророки — плоть есть тлен,
за каждым смерть идет.
Мы ж любим жизнь, вовсю живем,
а смерть пусть подождет.
— Добрый вечер! — весело приветствовал сестер Понтус-часовщик. — Я шел к тебе, Магдалена, с доброй вестью. Нет, на этот раз не о Фредерике, а обо мне самом! Но куда же вы? А не пойти ли нам всем ко мне и выпить по рюмочке портвейна? По рюмочке, за счастье и удачу для всех нас!
Понтус сильно благоухал спиртом.
— Я не думал очутиться сегодня вечером в дамском обществе! — засмеялся он так, словно его щекотали. — Да еще в обществе таких красивых дам! Да, надо сказать, девушки из Кванхуса, с вами мало кто может соперничать. Это вы унаследовали от матери. Она была дьявольски хороша. Я помню ее, помню, с каким огнем она танцевала. Я сам был влюблен в нее. Старик Шиббю тоже. Боже ты мой, он носился с ней как с писаной торбой, она могла бы быть вдовой судовладельца, а вы его дочерьми. Но она вышла за Элиаса, и никто этого понять не мог, но бог с ними. А Шиббю женился на старой фру Шиббю, пароходной стюардессе. И прекрасно. Он покоится в своей могиле, мир его праху.
Понтус беззаботно болтал, пока они шли по городу.
— Да, мы оба женились на сварливых бабах: и Шиббю и я. Но его была хуже. Из-за нее он и умер, бог знает, что это правда! Он никак не мог с ней справиться. Он был слабый человек, толстый, жирный, как и его щеголь-сынок. А моя Катрина… да, слово чести, девушки, она, только она виновата в том, что я слишком поздно начал жить. Да, поздно… скоро я стану совсем стариком. И все же, черт возьми! Я еще всем покажу! Но войдем же в дом! Прошу вас, дамы!
Они вошли в темное, затхлое помещение магазина. Понтус зажег лампу и вынул бутылку и рюмки.
— Я искренне рад, — сказал он с легким поклоном. — Я чрезвычайно рад тому, что вы собрались здесь, уважаемые дамы! Я особенно рад видеть тебя, Лива! Рад, что ты говоришь и смеешься, как простые люди. Потому что, честно говоря, я думал… но хватит об этом. Так много всякой чепухи болтают!
Понтус преодолел приступ чиханья. Он поднял бокал и сказал, подавляя восторженный смех:
— И пожелайте мне счастья, дамы! Потому что… мы же не будем жеманиться, правда?
Он понизил голос, и взгляд его стал сразу серьезным, почти угрожающим.
— Я буду отцом! Ребенка Ревекки, моей продавщицы! Ей всего девятнадцать лет…
Понтус отодвинул бутылку, оперся локтями о стол и продолжал:
— Она все-таки осталась с носом, Магдалена. Ей пришлось вернуться ко мне и отказаться от своего адъютанта! Поистине моя победа… но я не хочу торжествовать, я благодарю бога за то, что он снова сделал меня, старого, одинокого бобыля, человеком… богатым, способным продолжать свой род! Ваше здоровье!
Лива не дотронулась до своего бокала. Она была очень бледна и удивленно озиралась вокруг.
— Не хочешь выпить со мной? — нетерпеливо сказал Понтус. — Напрасно ты к этому так относишься. Я не оставлю девушку в беде. Мы женимся в январе. Ну, Лива! Возьми же свой бокал.
Лива посмотрела на Магдалену взглядом, полным глубочайшего отчаяния, и быстро поднялась с места.
— Мне нужно идти! — прошептала она.
— Нет, Лива! — умоляюще сказала Магдалена. — Куда ты хочешь идти?
— Говорить с ним!
Лива уже выбежала из магазина. Магдалена сумела догнать ее и пыталась заставить вернуться.
— Подожди нас, Лива!
— Я не могу ждать! — сказала Лива. — Пусти меня! Мне нужно идти.
— Мы пойдем с тобой! — сказала Магдалена.
— Что это за фокусы? — раздраженно спросил Понтус. — Почему вы все вдруг уходите? А я только что хотел пригласить Ревекку! Ну где это видано!
В пекарне Симона было темным-темно и холодно. Лива чувствовала, что она близка к обмороку. Она села на ближайшую скамью и прижала руки к глазам.
— Лива! — услышала она голос Магдалены у входа. — Лива! Что тебе здесь нужно? Здесь нет ни души! Пойдем домой, слышишь?
Лива сидела затаив дыхание. Она слышала, что сестра подошла ближе, шарила руками. Остановилась и сказала:
— Как странно, она же вошла сюда. — Лива! — снова крикнула она. И еще раз, безнадежно: — Лива! Нет. Уф-ф, — вдруг произнесла она и быстро вышла.
Лива сидела долго. Страх одолевал ее, она встала с подавленным стоном, густой мрак жил, шевелился, большие, как паруса, занавеси шелестели, клочья тумана плавали в воздухе, слабо освещенные снизу… искривленные парящие фигуры, бледные лица со стершейся улыбкой, строгие лица с острыми птичьими глазами, безумные, искаженные лица, мертвые лица, деревянные, застывшие, с раскрытыми ртами… беспомощные молодые застывшие лица… Ивар… Юхан… Енс Фердинанд!
Она издала пронзительный крик.
— Симон! — кричала она. — Симон, где ты?
Ей послышалось, что он ответил:
— Здесь!
Звук открываемого и закрываемого люка. Шаги по лестнице. И Симон вошел, освещенный мерцающим светом стеариновой свечи, которую он держал перед собой.
— Это ты, Лива? — спросил он и подошел ближе. — Твои сестры ищут тебя, они только что были здесь и спрашивали, не у меня ли ты. Но почему ты сидишь здесь одна-одинешенька, Иисусе Христе, что с тобой?
Он быстро подошел к ней. Лива дрожала, у нее зуб на зуб не попадал, и она не могла произнести ни слова.
— Что с тобой, Лива?
Симон взял ее за руку и подвел к узкому входу на лестницу:
— Мне тоже было страшно сегодня вечером. И сейчас еще страшно. Я был наедине с самим собой. Боролся. Боролся со страхом. С сатаной. Я опять боялся креста! Страх — семя сатаны, которое он пытается посеять в наших сердцах, Лива. Он старается изо всех сил. Но тщетно! Он ведь всего-навсего жалкая гадина, осужденная на гибель и наказание, осужденная князем света, который скоро появится в небе. Он раздавит голову гадины своей пятой.
Симон понизил голос и поднял глаза вверх:
— Я хочу быть рядом с ним, когда он явится в облаках!
Он поставил свечу. Смотрел на Ливу внимательно, настороженно, холодно.
Лива внезапно приблизилась к нему и впилась в него взглядом. Он отступил, его рот искривился.
— Мы должны быть настороже, Лива! — тихо увещевал он. — Мы должны вооружиться. Вырвать свои глаза, если они соблазняют нас!..
— Если они соблазняют нас!.. — повторила она, не отрывая от него взгляда. Вдруг в ее глазах вспыхнула улыбка. Она бросилась к нему, прижала его к себе, уткнулась головой в его грудь.
— Нет! — крикнула она. — Нет!
Голос был хриплый от возбуждения. Он резко высвободился из ее объятий, безжалостно оттолкнул ее, поднял обе руки и выкрикнул:
— Отойди от меня, сатана!
Она опустилась на пол, стоя на коленях, тяжело дышала, как после бега. В ушах у нее шумело, как будто множество голосов что-то шептали ей, перебивая друг друга, и сквозь этот беспорядочный шум она слышала, как молится Симон:
— Не введи нас во искушение! Но избави нас от лукавого!
Она вскочила с хриплым криком, подбежала к молящемуся Симону и разъединила его сложенные руки.
— Сатана! — кричала она. — Сатана!
Он встал. Она схватила его за плечи обеими руками, ее дикий взгляд искал его взгляда:
— Сатана во мне! Во мне!
И снова она обняла его, всем телом прижалась к нему и с тихим смехом повторяла:
— Сатана во мне!
Он освободился от ее объятий, отодвинул ее от себя спокойно, сжав губы.
— Сатана во мне! — повторяла она, скаля зубы. — Отпусти же меня, Иисус!
Он отпустил ее руки, и она упала на пол медленно, беззвучно.
— Мы должны помолиться вместе! — Его голос доносился до нее словно издалека, словно из другого мира. — Кровь Иисуса Христа… Кровь Иисуса Христа очищает нас от всякой скверны!..
— Нет! — закричал чей-то чужой голос, хриплый и грубый; к своему ужасу, она поняла, что это ее голос. — Нет!
Она поднялась и в третий раз приблизилась к нему, подкрадываясь бесшумно, как кошка. Он приготовился отразить и это наступление.
— Лива! — звучал его голос, холодный, повелительный.
Она сделала несколько быстрых шагов к нему, угрожающе выставив вперед растопыренные руки, двигая пальцами, как когтями. Но вдруг повернулась и исчезла в двери. Он слышал, как она смеялась на крыльце чужим, страшным смехом.
— Лива! — крикнул он и, быстро подойдя к двери, распахнул ее. — Лива!
Но ее уже не было.
— Лива! — кричал кто-то на освещенной луной улице. Магдалена в поисках сестры вернулась к дому Симона. Слышала доносившиеся оттуда голоса и шум.
— Лива! Остановись же! Куда ты?
Но Лива не остановилась, она бежала все дальше и исчезла за углом дома, быстрая, как кошка. Магдалена не верила своим глазам.
— Скорее, Альфхильд! — кричала она. — Мы должны ее догнать!
Лива остановилась на углу, увидела, что сестры бегут к ней, подпустила их довольно близко и, взвизгнув, кинулась дальше. Похоже было на то, как она в детстве играла в салки, мурашки бегали по спине, она останавливалась на каждом углу; казалось, что сестры вот-вот ее догонят, но в последнюю минуту она ускользала.
— Лива! — кричала Магдалена. Ее голос становился все более молящим, и наконец в нем зазвучали слезы.
Но вдруг Лива совсем исчезла. Она вбежала в открытую дверь подвала, закрыла ее за собой и заперла на крючок. Сквозь маленькое тусклое оконце она видела, как сестры пробежали мимо. Довольная, она улыбалась и переводила дыхание. Лунный свет косыми лучами проникал сквозь маленькое зеленоватое стекло и освещал штабель торфа. В низком подвале приятно пахло торфом и плесенью, а над ее головой качали колыбель и кто-то тихим сонным голосом пел. Лива прислонилась к стене, прислушиваясь. Лунный свет сверкал в кресте на ожерелье Магдалены. Лива начала тихонько подпевать колыбельной, ей хотелось спать, она оглянулась, ища местечка, где можно лечь.
Но вдруг в полумраке что-то задвигалось, потолок поднялся, колыбельная доносилась теперь откуда-то издалека, словно из пустыни, и голос рядом с ней прошептал:
— Я сатана!
В страхе она открыла дверь и с бьющимся сердцем вышла на лунный свет.
На свежем воздухе ей стало лучше.
— Сатана во мне, — сказала она нерешительно, но отчетливо и серьезно. — А когда признаешься в этом самой себе, это уже не страшно. И ничего плохого в этом нет. Может быть, сатана совсем не такой плохой. Может быть, он не хуже большинства людей… Оппермана, судьи, Пьёлле Шиббю.
В конце концов нет ничего особенного в том, чтобы быть сатаной. Она сразу успокоилась и с удивлением оглядывалась вокруг. Да, теперь она стала самой собой. Лунный свет освещает большую витрину магазина Масы Хансен на углу. От этого витрина кажется празднично разукрашенной. А там почта. А там кафе «Bells». А там новый дом Оппермана. А там школа. Люди проходили мимо нее по улице — солдаты, девушки, они беседовали друг с другом, не обращая на нее никакого внимания. Если ты не бежишь и не кривляешься, можешь спокойно идти по улице, хоть в тебе и сатана.
— Сатана во мне, — повторяла Лива про себя, словно боясь забыть, и медленно брела в тени домов, где никто не обращал на нее внимания.
Куда?
Надо бы в танцевальный зал, ведь если ты сатана, то можешь делать все, что тебе хочется. Это и приятно, и просто, ты свободна, ты стала самой собой. Однако идти на танцы в черном платье и изображать одинокую вдову — нет, это слишком грустно. Но можно вернуться к Опперману, выбрать себе подходящее платье, там есть из чего выбирать, ведь ты свободна…
Она остановилась перед входом в контору Оппермана и дернула дверь. Дверь была заперта. В ту же минуту она увидела Магдалену на другой стороне улицы. Она шла вместе с Большим Магнусом, полицейским. Может быть, она теперь с ним гуляет. Их дело. Она юркнула за перила лестницы Оппермана, пока они не прошли. Ух ты, как они торопятся! Поднялась и позвонила. Открыл Опперман.
— О Лива! — сказал он. — Ты приходить сюда вечером? Но что на твое сердце? Пожалуйста, входить!
Голос Оппермана звучал удивительно слабо, как будто рот у него был полон муки.
— Я сатана, — любезно сказала Лива и протянула ему руку.
Опперман вытаращил глаза. Затем сложил губы в трубочку.
Увы! Значит, дело зашло так далеко. Он повернул ключ во входной двери.
— Входить и немного согреться, — нежно проговорил он, осторожно погладив ее по бедру.
В уютной конторе Оппермана стоял пряный запах, воздух был синим от сигарного дыма, на курительном столике — бутылки и бокалы. Грузная фигура поднялась с дивана — Пьёлле Шиббю.
— Неужели это Лива? — воскликнул он, раскрыв навстречу ей свои объятия. — Прекраснейшая роза мира. Но раздевайся же, дружок, садись, выпей!
— Лива здесь очень важный дело, — резко сказал Опперман. — Она помочь мне очень важный дело. Я посылал за ней и просить ее приходить, лучше мы быть одни. — Он положил руку на плечо Пьёлле и прошептал: — Лучше уходить, ты нужно прохлада, ты пить слишком много, ты только мешать!
— Чудесная роза найдена! — проворковал Пьёлле и пощекотал Ливу под подбородком.
— Вот как! — раздраженно сказал Опперман. — Не можешь оказать нам услугу, которой я просить, Шиббю?
Пьёлле его просто не слушал. Он усадил Ливу на диван.
— Бокал! — сказал он, замахав обеими руками. — Бокал розе! Вот так, Опперман! Ты же угостишь ее бокалом вина!
Опперман обиженно тряхнул головой и подал ликерную рюмку. Пьёлле откупорил бутылку коньяка. Но Опперман схватил его за руку:
— Ей нельзя крепкий, идиот, ей маленький ликер.
Он наклонился над Ливой и нежно сказал:
— Ты маленький ликер, Лива, да?
Лива кивнула и ласково улыбнулась Пьёлле.
Опперман налил ей рюмку. Руки у него дрожали.
— Твое здоровье, Лива! — сказал он. — А теперь… мы поговорить, как ты обещать… о счетах, которые пропасть, когда ты была здесь… Так что цены неправильно и контролер ругаться. Ах! Никто ничего слышать, ты так орать!
— Я не ору, — сказал Пьёлле, — я просто рад потому, что я всегда хотел побыть вместе с Ливой. Я не видел ее с тех пор, как мы стали взрослыми. Она всегда была такой shy[25]. Правда ведь, Лива? Мы старые друзья, Опперман, пойми. Мы вместе ходили к пастору, и с тех пор я всегда думал о ней. Правда ведь, Лива?
Она кивнула и удобно откинулась на диване. Она все смотрела на Пьёлле нежными глазами.
— Я сатана, — тихонько прошептала она.
— Что ты говоришь? — спросил Пьёлле и сморщил в улыбке нос. — Ты, кажется, выругалась?
— Она сказала: «Убирайся к черту!» — Опперман бросил на него разгневанный взгляд.
— Чепуха, она этого не говорила, правда? — спросил Пьёлле и обиженно, по-детски надул губы. — Ты же меня любишь, правда, Лива?
— Да, — ответила она.
— Не мешать нам больше, Шиббю! — сказал всерьез рассердившийся Опперман. — Понять? Это мой дом, мой дама, приходить ко мне по важной дела, а ты здесь вдребезги пьяный и мешать. Ты быть здесь давно… Твоя мать звонить, а я сказать, ты нет здесь, но теперь я телефонировать твоя мать и сказать, ты здесь… потому что она получить важный телеграмм!
— Дорогой! — умолял Пьёлле, подняв руку. — Образумься, Опперман, сейчас мы выпьем здоровье Ливы, это-то можно?
— Только один рюмка, и больше нет!
Опперман, фыркнув, отвернулся. Пьёлле спокойно пристроился на валике дивана. Он налил Ливе виски. Она выпила залпом. Он взвизгнул и сказал фальцетом:
— Боже правый, наша милая святая! Нет, мир перевернулся.
Лива доверчиво и радостно встретила его взгляд. Он взял ее руку и благоговейно поднес к губам.
— О, ты поить ее пьяная! — сказал Опперман. Он топтался на месте и ломал руки. — А она должен помогать мне длинный, длинный считать. Ты нас обижать! Ты вести себя, как плохой человек, Шиббю! Тьфу! Тьфу на тебя! Ты плохой джентльмен! Ты шарлатан!
Его прервал резкий телефонный звонок. Лицо Оппермана выразило надежду, он взял трубку. Пьёлле согнулся, слушая разговор и строя смешные гримасы Ливе.
— О! — сказал Опперман. — Нет! Абсолютно! Что вы говорить? Мертвая? Нет, не мертвая? Почти? Не может быть? Это обычный истерия — и ничего другое. Что? Доктор? Да, я прийти. Я прийти, сказал я.
Он бросил трубку, повернулся к Пьёлле и закричал вне себя:
— Исчезать! Исчезать! Моя жена умирать! Лива ждать здесь. Исчезать сразу, Шиббю! Время нет для болтовня!
Пьёлле поднялся.
— Твоя жена при смерти? — спросил он в замешательстве и схватился за голову.
— Да, — жалобно подтвердил Опперман. — А ты ходить здесь и… и!..
— Но кто же мог знать?
У Пьёлле глаза вдруг стали пустыми. Нижняя губа вяло отвисла.
— Я все время говорить это! — Опперман топнул ногой.
— Извини, пожалуйста. — Пьёлле повернулся к Ливе: — А как быть с ней? Проводить ее домой?
— Нет, Лива пойти со мной! — Опперман нетерпеливо ткнул Пьёлле в спину. — Она помогать мне! Она помогать горничная! Она хорошая сестра милосердия! Она хорошо шить, она может шить саван!
Пьёлле в ужасе смотрел на Оппермана.
— Боже милостивый, — проговорил он.
— Да, ужасный несчастье! — говорил Опперман, помогая Пьёлле надеть пальто. Он высморкался и всхлипнул: — Ужасно! Теперь я быть совсем один.
Пьёлле сочувственно пожал ему руку и бросил грустный взгляд на Ливу.
Опперман поспешил на виллу. В дверях он встретил доктора Тённесена.
— О доктор! — задыхаясь, спросил он. — Плохо?
— Да, очень плохо, Опперман. Она без сознания. Сердце. Я пришлю сестру, она подежурит около нее ночью.
— О, бедный, бедный! — Глаза Оппермана были полны слез. — Прощайте, доктор, большой спасибо.
Доктор испытующе смотрел на Оппермана. Да, слезы были настоящие. Он хотел было что-то сказать, но отказался от этой мысли и исчез не прощаясь.
Опперман нашел Аманду. Он не вытирал слез.
— О, я не могу видеть ее умирать, — сказал он. — Я пойти и запереться один в горе! Ох!
Аманда презрительно фыркнула и ничего не ответила.
Когда Опперман немного спустя вернулся в контору, Лива заснула. Она слегка храпела, волосы были в беспорядке, над вырезом платья на шее виднелась маленькая коричневая родинка.
Опперман расстегнул лиф ее платья, снял с девушки туфли и чулки, в диком безумии целовал лицо, тело, чуть загрубевшую кожу на коленях, покрытые пушком ноги. Она потянулась во сне, устало и доверчиво вздохнула, вокруг ее рта играла улыбка.
Он потушил свет.
В ту же минуту позвонил телефон. Проклятие! Он не брал трубки. Может же человек не быть дома. Хотя… вдруг это Аманда или доктор! Он схватил трубку и жалобным голосом произнес:
— Да?
Звонил судья.
— Лива Бергхаммер здесь?
— О, она, — сказал Опперман, — нет, она не здесь.
— А она была у вас?
Опперман немного помолчал, но тут ложь не поможет.
— Да, она быть здесь недавно, вместе с Шиббю, но они уйти… потому что моя жена умирать!
— Вот как, — сказал судья. — Очень жаль… Но… но с Ливой Бергхаммер что-то случилось, мы ее разыскиваем, у нее, по-видимому, ум помутился. Не заметили ли вы в ней чего-нибудь странного? Чего она от вас хотела?
— Просить свое старое место, — ответил Опперман. — И получить его, Лива ведь работящая, разумная человек!.. Нет, ничего странного не заметить. Да, она ушла с Шиббю! О, не стоит. Надеяться, она… Вы… До свидания!
Опперман оставил трубку на столе. Проклятие, голос у него так дрожал, но ведь это не удивительно, когда жена…
Он сделал глоток из бутылки с ликером. Потом осторожно лег на диван. Действовать надо быстро. Лива всхлипнула и потянулась во сне.
— Дорогая, дорогая, — тихо сказал он. — Ты у меня… Я люблю тебя… Я люблю тебя!..
Вздохнув, она улеглась поудобнее в его объятиях и прошептала:
— Вот так… так…
Голова у Оппермана кружилась. Огненные мухи носились в воздухе.
— Ну! — прошептал он. — Теперь ты надо уходить, Лива! Слышишь! Вставать!
Он вскочил с дивана и засвистал какую-то мелодию, быстро обдумывая положение. Скорее! Скорее! Ее нужно одеть как следует и выдворить отсюда через заднюю дверь в подвале.
— Ну будь же умница! Вот так! Рюмочка ликер! Ах! Тихо же, ты!
Лива смеялась громко и беззаботно. Слава богу, она еще не в своем уме.
— Знаешь что, — сказала она. — Я сатана. Да, честно говоря, я почти в этом уверена. — И снова клохчущий смех. — И ты сатана, Пьёлле, да? И ты, Симон… Ах, перестань притворяться, я же знаю, какие вы все, ведь вы теперь все женаты на мне, вы от этого не отвертитесь. Что скажут люди, когда узнают? Все эти мудрые девы! Нет. Оставь меня в покое… Я же могу лежать в своей постели, если хочу, Магдалена! Или нам снова нужно идти в город?
— Да, — подхватил Опперман, — мы нужно город! Пойдем!
Опперман вспотел. Его чуть не до слез разозлили туфли Ливы, пара дешевых грубых туфель, которые явно были ей малы. Новые туфли. Дешевое позолоченное дерьмо от Масы Хансен, купленное через Спэржена Ольсена, который теперь тоже ударился в спекуляцию обувью.
— Надевай их сама! — грубо сказал он, шлепая Ливу свободной рукой по голени.
— У тебя осталось еще дягилевое вино, Магдалена? — спросила Лива.
— Заткнись! — Опперман не мог найти бутылку в темноте, рюмка упала на пол, разбилась. Жужжала на столе телефонная трубка. Лива зевнула и потянулась:
— А-а! — Но вдруг поднялась, как будто твердо решив уйти.
Опперман с облегчением вздохнул. Принес ее пальто. Теперь в подвал, в бомбоубежище, и вон!..
Лива внезапно запела:
Кричат пророки — плоть есть тлен,
за каждым смерть идет…
Опперман крепко стиснул ей руки:
— Замолчать!
— Ах, эти лестницы… эти лестницы! — смеялась Лива, высоко поднимая ноги, как будто все еще спускалась вниз, хотя уже шла по гладкому полу бомбоубежища.
Они стояли у выходной двери.
— Теперь тихо, — умолял Опперман.
— Теперь тихо! — шепотом повторила Лива и, смеясь, дернула его за рукав.
Опперман приоткрыл дверь и выглянул наружу. Мимо шли два солдата, они пели, перебивая друг друга, и явно были навеселе.
Лучше подождать, когда они пройдут. Вот так.
— Теперь? — с волнением спросила Лива.
— Да, Лива, теперь! — Он подтолкнул ее в спину. Она немного нагнулась, прикусив нижнюю губу, пошла крадущимися шагами и исчезла из виду.
А что теперь? Она вдруг почувствовала себя такой одинокой.
— Симон! — позвала она. — Симон! — Никакого ответа. Она побежала. Кто-то бежал за ней. Она громко закричала, но в ту же минуту кто-то взял ее за плечо. Это был он. — Слава богу! — сказала она, задыхаясь, и ослабев, и смеясь от радости. — Слава богу, Симон! Я знала, что ты придешь! У тебя мой светильник?
С глубоким вздохом облегчения она прижалась к руке Большого Магнуса. У полицейского вырвалось жалостное восклицание. Он скоро понял, что говорить с ней бессмысленно, ваял ее за руку и повел к судье.
— У меня нет светильника, — пожаловалась Лива.
— Эхо ничего, — утешал ее полицейский. — Пустяки, Лива, пустяки. Ведь луна светит.
Дверь в приемную судьи была открыта. Оттуда доносились крики, возмущенные голоса.
— Ужасно! Ужасно! По-моему, они его распинают.
— Что? Но это же невозможно!
Портной Тёрнкруна повторил задыхающимся голосом:
— Распинают, говорю я, распинают. — Портной был совершенно вне себя, рвал на себе воротник: — Ужасно!
— Магнуссен! — крикнул судья. — Вы, значит, нашли ее? Быстро отведите ее в комнату. Вам нужно сейчас же идти… к памятнику! Там, по-видимому, совершается преступление! Маса пока присмотрит за ней. Маса! Позвоните доктору и попросите его прийти к памятнику! К памятнику, да, черт побери! Там распинают человека!
Большой Магнус бежал изо всех сил, судья и портной быстро шагали сзади. С холма доносились стук молотка, глухие крики и хриплые, сдавленные стоны. На земле рядом с распростертым крестом скрючился пекарь, а Бенедикт и сумасшедший Маркус пытались заставить его лечь на спину. Магнус отогнал их, осыпая проклятиями, и наклонился над Симоном, тот, задыхаясь, ловил ртом воздух. Кровь сочилась из его правой руки, которая толстым гвоздем была крепко прибита к перекладине креста.
3
Фру Опперман похоронили очень скромно. Такова была воля покойной. Лил проливной дождь, и черные зонты и резиновые плащи сделали маленькую группку провожающих одноцветными, удивительно безличными и похожими на насекомых.
— В этом есть нечто символическое, — прошептал редактор Скэллинг жене. — Никто близко не знал покойную, никто не знал отношений между супругами. Странно и таинственно, правда?
Редактор и его жена тесно прижались друг к другу под одним зонтом.
«Да, — продолжал он думать уже про себя, — это загадочно. И никогда эта загадка не будет разгадана. Но будут делаться предположения, рождаться невероятные сплетни, они будут циркулировать, и народная молва будет ткать свою причудливую паутину, в которую уже вплетена история о болезни фру Опперман».
Была ли фру Опперман безумной, одержимой злым духом, как утверждают некоторые?
Молодая девушка, помогавшая Аманде по дому, однажды вечером слышала, как она призывала дьявола и долго с ним беседовала в присутствии Оппермана. Сам Опперман не произнес ни звука. Многое свидетельствует о том, что у фру Опперман были периоды умопомешательства, сопровождавшиеся припадками бешенства и голодовками. Но об Оппермане говорили, что он терпеливо сносил ее неуравновешенность. Никто никогда не слышал, чтобы он упрекал ее или был груб с ней. И он всегда говорил о ней тепло и сочувственно.
Но все та же девушка — из самой Аманды ведь и слова не выжать! — утверждала, что Опперман сознательно расшатывал нервы жены и довел ее до болезни. В свое время, когда она не была еще прикована к постели, он приводил ее в состояние шока своими дикими выходками.
Судя по нелепости этих выходок, это, наверное, выдумка и небылицы. Вот одна из наиболее нелепых историй. Однажды вечером, когда фру Опперман считала, что она одна дома, Опперман, спрятавшись на чердаке, перерезал электрические провода, подкрался и накинул на шею жены кладбищенский венок. А вот еще одна — он опубликовал сообщение о своей смерти в английской газете, на которую супруги были подписаны. Говорят, что Гьоустейн, управляющий Саломона Ольсена, был подписан на ту же газету и видел этот номер. Аманду Опперман тоже неоднократно пытался напугать до смерти; например, однажды он послал ей посылку с куском мокрой земли, книгой псалмов и саваном.
Типичные выдумки. Однако совершенно точно, что Опперман дарил своей жене цветы, фрукты, дорогие конфеты, ценные книги и журналы, это мог подтвердить книготорговец Хеймдаль.
Группка остановилась у наполненной водой могилы. Дождь барабанил по раскрытым зонтам и брызгал на белую крышку гроба. Отпевал покойную пастор Кьёдт, но речей не было, прочитали молитву и спели псалом «Прекрасна земля». Приглушенный зонтами псалом звучал удрученно. И все. Только дождь бушевал. Фру Скэллинг тихо плакала в носовой платок.
— Нужно же подойти и пожать ему руку, — шепнул редактор. Он думал об объявлениях Оппермана в газете и о его щедром даре сиротам.
Но Опперман был недосягаем. Он упал на колени у могилы и закрыл лицо руками. Рядом на увядшей траве лежали его шляпа и зонт.
Немногочисленные провожающие ждали под своими зонтами, что он встанет и они смогут пожать ему руку. Но он не собирался изменить положение, лежал у могилы, глухой ко всему миру, словно черепаха под своим панцирем…
По другую сторону могилы стояла старая горничная фру Опперман — Аманда, застывшая как мумия под старомодным зонтом. Она тоже была неподвижна. Редактор не мог отделаться от мысли, что она стережет Оппермана, что она каким-то образом не позволяет ему встать с колен.
— Он же промокнет насквозь! — шептал он своей жене. — Боже мой, кто бы мог этого ожидать от Оппермана.
Группа рассеялась, удивляясь виденному, люди направились по домам. У выхода редактор и его жена остановились и бросили последний взгляд на кладбище. Опперман так и не поднялся, и старая дева по-прежнему стояла на своем посту.
— Как мне его жаль! — воскликнула фру Скэллинг. — И в то же время это как-то удивительно неприятно, правда, Никодемус?
— Опперман — это тайна. — Редактор покачал головой. — Он и смешон, и возвышен. Удивительно интересное соединение зла и добра, Майя.
Скэллинги шли домой вместе с доктором Тённесеном и его сыном Ларсом, студентом-медиком. Конечно, речь шла об Оппермане, редактор сказал:
— Его понять невозможно, Тённесен. Я бы многое дал, чтобы иметь ключ к его сердцу!
— Я вам дам этот ключ, — сказал доктор. — Э-э… Опперман страдает нравственным уродством. В нравственном отношении не представляет собой чего-то целого, он расщеплен. Потому-то он так живуч. Он словно дождевой червь, его можно разрезать на несколько кусков, и все же он будет жить в наилучшем самочувствии… простая, веселая, деятельная жизнь на земле, ха-ха-ха. Нам это кажется в высшей степени таинственным, но, в сущности, ничего удивительного в этом нет. Поэтому он и тряпка, и опасный человек. Понимаете?
Редактор слегка покраснел. Этот Тённесен иногда вел себя слишком высокомерно, немножко слишком поучал. Ну да, он прекрасный хирург, великолепный мясник. Но вообще-то грубый материалист и циник. И неотесанный.
— И именно потому, что он лишенное совести амебообразное существо, — продолжал доктор развивать свою мысль, — он так удачлив как деловой человек. А вообще это можно сказать обо всех них, редактор Скэллинг. Об этих так называемых здоровых и сильных деловых людях, столпах общества, как их обычно именуют и каковыми они себя мнят… почти всегда это люди с дефективной и уродливой внутренней жизнью. Их мысли тупо вертятся вокруг одной-единственной проблемы: можно ли здесь нажить денег? Их эмоциональная жизнь ограничена рамками того или иного религиозного стандарта, они раз навсегда застраховали свою душу, и конец, и у них развязаны руки для любого грязного и беспардонного дела.
Редактор хотел что-то сказать, но доктор еще не закончил свою мысль и безжалостно его оборвал:
— Э-э… если глубже посмотреть на вопрос, то эта уродливая духовная жизнь, атрофия органа человечности, и является причиной той войны торгашей, которая ведется в мире в наше время. Извините, вы хотели что-то сказать?
Редактор улыбнулся горькой улыбкой.
— Насколько мне известно, Опперман не очень-то религиозен, — заметил он.
— Нет? — обрадовался доктор. — Значит, его игра на мандолине не произвела на вас особого впечатления?
— Ах, это!.. — Редактор сильно покраснел.
— Если быть последовательным, — продолжал Тённесен, — . то, несмотря на все, в двух наших несчастных сумасшедших, Ливе Бергхаммер и ее пекаре, логики гораздо больше. Они честно и искренне исповедовали свое христианство и дошли до абсурда.
— Вы не очень жалуете христианство, доктор Тённесен? — вмешалась фру Скэллинг, явно стараясь владеть собой.
— Тс-с, — редактор подтолкнул ее в бок, — каждое слово калифа мудро. Но, до свидания, господин доктор, здесь наши дороги расходятся.
— Прощайте, прощайте, дорогие друзья! — сказал доктор. Этот толстокожий человек явно даже не понял, что задел их.
— Он совершенно не воспринимает мистическую сторону жизни, — раздраженно сказал редактор. — Парадоксальную сторону. Поэтому он так поверхностно и банально судит о темных силах души. Вот в чем дело, Майя.
— Да, конечно, Опперман прибегает к чарующим звукам мандолины Оксфордского движения, когда это его устраивает, Ларе, — продолжал доктор. — И неверно утверждать, что для него это ничего не значит; наоборот, кусок дождевого червя, бренчащий на мандолине, достаточно религиозен. А то, что он валяется удрученный у могилы жены, не аффектация, могу поклясться, что этот кусок червя поистине разбит, во всяком случае жалостью к самому себе. Он ведь, По всей вероятности, и не подозревает, что он-то и убил ее!
— Это… воспаление спинного мозга? — задал профессиональный вопрос сын. Голос у него немного дрожал.
— Нет, истерия, — сказал доктор, так сильно ударив палкой по увядшим стебелькам щавеля у обочины дороги, что с них посыпались дождевые капли. — Истерия и слабое сердце. А как могло быть иначе? Возьми обычную хорошенькую и приличную девушку и запри ее в клетке вместе с пауком!.. Омаром!.. Сколопендрой!.. С ленточным глистом!.. На восемь лет! Она умрет, будь она даже вообще здоровой, как страус!
Опперман по-прежнему стоял на коленях у могилы. На нем не осталось и нитки сухой. Старая горничная Аманда наконец сжалилась над ним, подошла и дотронулась до него. Опперман вздрогнул, повернув к ней искаженное, обезображенное лицо. Глаза у него опухли от слез, он с трудом глотал воздух.
— Это наказание, — сказала Аманда. — Но это только начало.
— Я не знал, что оно будет таким жестоким, — всхлипнул Опперман. — Аманда верить… Аманда верить…
— Во что? — Она смотрела на него с отвращением.
— В прощение грехов…
— Нет! Не верю.
— Значит, я несчастный человек навсегда, Аманда?
— Нет, не навсегда, — сказала старая служанка, и ее сухой голос превратился в крик: — Но до конца света, Опперман!
Он задрожал и сказал, не глядя на нее:
— Аманда считать… Аманда считать?..
— Тебе уготован ад! Да! — Аманда закричала так громко, что потеряла голос и закашлялась. — Я ухожу. Мы никогда больше не увидимся.
Опперман бросился на землю, извиваясь в мокрой грязи могильной насыпи. Аманда отвернулась и плюнула:
— Тьфу!
Старый могильщик и его сын видели всю эту сцену, стоя в укрытом от зрителей месте.
— Нельзя ему так лежать, — сказал старик.
Они подошли к могиле, подняли плачущего и отвели домой.
Около пяти часов судья постучал к Опперману. Он слышал о происшедшем на кладбище и был несколько удивлен, застав Оппермана уютно сидящим в шлафроке и домашних туфлях и читающим «Illustrated London News»[26]. В комнате было очень тепло, а на курительном столике перед креслом Оппермана стоял дымящийся ароматный грог с плавающим в нем кружочком лимона.
— Пожалуйста, садиться, — пригласил Опперман. — Может быть, грогу?.. Сигара?..
— Нет, спасибо. — Судья не хотел ни пить, ни курить.
Он сел, сбоку посмотрел на Оппермана своими раскосыми, как у японца, глазами, глубоко вздохнул и медленным, официальным голосом изложил причину визита. Если брать быка за рога, то дело идет о Ливе Бергхаммер. В больнице, где она находится, установили, что во время своих скитаний она стала жертвой насилия. Доктор обратился к судье и сказал, что дело властей — найти виновника…
— Доктор опасный человек, — прибавил судья, — он очень дотошный в таких делах.
— Где она быть? — спросил Опперман, откладывая журнал.
— Вот об этом я и хочу вас спросить. Ведь она, между прочим, была и у вас.
— О, моя голова кругом, — сказал Опперман, как бы силясь вспомнить и ерзая на стуле. — Это быть в ту ночь, когда моя жена умирать. Я быть очень волноваться, судья. Но я хорошо помнить, Лива быть здесь, и Шиббю тоже. Мы сидеть в конторе. Выпить по рюмочке, быть очень холодно. Зазвонить телефон… О, несчастье, несчастье! Моя жена…
— Лива тоже пила спиртное? — прервал его судья.
Опперман поднял указательный палец, словно поправляющий ученика учитель.
— Я сказать Шиббю не надо наливать! Но он наливать ей крепкий виски. Но я сказать: хотя бы ликер! Хотя бы!
— Вы сами были пьяны?
— Я? О нет. Может быть, мало. Но Шиббю… О! — Опперман закрыл глаза и потряс головой.
— Оставался ли Шиббю наедине с Ливой? — продолжал свой допрос судья. Он вынул маленькую записную книжку.
— Да! Когда я телефонировать! Я повернуться спиной.
— Другими словами, вы были здесь все время, пока здесь находился Шиббю?
— Все время, да, — признал Опперман как бы с сожалением, продолжая обдумывать положение.
— Значит, Шиббю ушел, когда вам позвонили?
Опперман сплел пальцы и глубоко задумался:
— Да-да.
— И Лива ушла вместе с ним?
— Вместе с ним, да. — На этот раз Опперман не задумался. — Вместе с ним.
Судья записал.
— Значит, он говорит неправду, — бросил он пробный камень. — Я хочу сказать, Шиббю. Он говорит, что она осталась у вас.
— Когда я идти к моей жене? — в большом изумлении сказал Опперман. — Ее смертный ложе?..
— Но вы быстро вернулись к Ливе?
В глазах судьи мелькнул жестокий огонек, но он тут же погасил его и сказал доверительно:
— Ну что же, будем сидеть и играть в прятки, а, Опперман?
— Нет, вы правы! — сказал Опперман, ища взгляда судьи. — Я не могу ложь. О, я быть пьян, Йоаб Хансен. Я быть потрясен горе и страх. Я почти не знать, что я делал в тот вечер. Вы понимать?
— Нет, — сказал судья. — Но то, что вы сделали, Опперман, подлежит строгому наказанию. Вы можете получить за это восемь лет. Понимаете?
— За взрослый девушка? — прошептал Опперман и от изумления приподнялся на стуле.
— Она была невменяема, — объяснил судья. — Вы это тоже прекрасно знали.
— Значит, я тоже был невменяемый! — строго заявил Опперман. — И Шиббю тоже невменяемый! Мы все три были пьяные!
Судья высморкался и сказал, пытаясь убедить Оппермана:
— Вы же прекрасно знали, что она не в своем уме, Опперман! Не вывертывайтесь!
— А как я могу это знать? — Опперман торжествующе поднял брови, как первый ученик, поймавший преподавателя на непоследовательности. — Она приходить сюда, где мы сидеть пьяные… она нет сообщать, что она сумасшедший, да? Она не приносит никакой свидетельство! Надо бывать благоразумный, мой милый!
— Это все равно, — раздраженно пробормотал судья. — Была ли девушка пьяна или не в своем уме, вы воспользовались ее состоянием!
— Нет, потому что я не знать ее состояния! Что справедливо, то справедливо! Она приходить ко мне, оставаться у меня… что я думать? Лива и я знать друг друга давние времена, мы так часто бывать вместе раньше… вы об этом не слышать, судья? Никакой сплетни, а? Вы же все знать!
Судья уронил карандаш на пол. Наклонился, чтобы его поднять, подумал: «Эта бестия хочет все превратить в пустяк… В поступок, совершенный, когда все были пьяны, то есть при сильно смягчающих вину обстоятельствах!»
Помолчав мгновение, он медленно перевел взгляд на Оппермана и сказал:
— В сущности, это все равно; если дело будет возбуждено, вы конченый человек. Вы вынуждены будете признать, что имели сношение с сумасшедшей и пьяной девушкой, да к тому же в то самое время, когда ваша жена лежала на смертном одре!
Судья поднялся.
— Опперман, Опперман! — сказал он возмущенно. — Ничего более ужасного в своей жизни я не видел. Это так ужасно, что я как частное лицо прямо-таки дрожу от ужаса при мысли о возбуждении дела. Но как чиновник!..
Опперман закурил сигарету и сказал, слегка покачивая головой:
— Я понимать. Но, Йоаб Хансен… для меня это не есть большой скандал… Это только распущенность. Распущенность в наше время очень большой. Люди знать, что я имел Лива раньше тоже. Я знать, что так говорят. Даже говорят, что поэтому она стать сумасшедшая! А какой может быть наказание? Может быть, меня оправдать, судья, а? Может быть, я платить только штраф или алименты.
Судья снова сел и сделал большую запись, подчеркивая множество слов.
— Вы, значит, признаетесь… да. Это самое главное. Вы делаете вид, что не знали о ее безумии, но признаетесь, что она была пьяна.
— Вышеназванный женщина была моя любовница долгое время, — продиктовал Опперман.
Судья буркнул что-то себе под нос. Опперман прав, на бумаге все это будет выглядеть иначе. Скорее всего, как немножко слишком веселый вечер.
— Писать также, — прибавил Опперман, — что она быть странное состояние, когда приходил сюда, волосы беспорядок, лиф расстегнутый… писать, что я не гарантировать, что она не быть пьяна, когда приходить… и может быть, уже изнасилован! Писать это, судья!
— Я напишу, что сочту нужным, — злобно отозвался судья. — Я не являюсь вашим защитником.
— Может быть, вы совсем ничего не писать? — внезапно спросил Опперман быстро, с надеждой, тоненьким голосом.
Судья выжидающе взглянул на него:
— Что вы хотите сказать?
— Я знать так много, — улыбнулся Опперман, отворачиваясь. — Знать так много, судья. Будем говорить, будем молчать? Вы знать Фригга Тёрнкруна, младшая сестра Фрейя, да?
Судья поднялся угрожающе, но тоже отвернулся.
— Эта история — чернейшая ложь, — глухо засмеялся он. — Я могу в этом поклясться. — Он вдруг повернулся к Опперману, в глазах горела жажда убийства. — Ах вы, проклятая грязная свинья! Отвратительная грязная свинья!
Опперман, успокаивая, положил руку ему на плечо.
— Быть благоразумный, судья, слушать меня! Я не думать, что эта история ложь! Если этом узнать, вы быть опозорен тоже. Мы оба быть опозорен, оба грязный свинья! Кому это польза? Есть тоже другой вещи, судья, странный вещи. Я знать много. Но… если мы сделать вид ничего не знать, Йоаб Хансен. Нет, я только предлагать.
Судья слегка вздохнул. Он почесал грудь и явно был не прочь вести переговоры.
— Но девушка была изнасилована, — сказал он. — Это доказано. Потребуют объяснения.
— Пекарь? — быстро произнес Опперман. — Никто не говорить о нем?
Он подошел к судье и взял его за отворот пиджака.
— Может быть, мы два договориться? Может быть? Вы сделать мне услугу, я сделать вам услугу… как раньше? Может быть, я говорить: я делать вам рождественский подарок как хорошему покупатель, я дать вам пять тысяч крон… десять тысяч крон или двадцать тысяч? Наличные, конечно, не чек! — Он не смог подавить легкого смешка.
Судья скривил свой и без того кривой рот и медленно проговорил:
— Я не знаю, Опперман. Мой долг чиновника… вам известен. Но с другой стороны, как вы знаете, я не люблю… И что выиграет от этого дёвушка? С этой точки зрения лучше избежать судебного разбирательства. Жаль ее репутацию, жаль ее семью. Короче говоря… Короче говоря, Опперман, мне надо подумать, прежде чем я что-то предприму.
Он понизил голос:
— Но между нами говоря, Опперман, доктор… доктор напал на ваш след! Он с удовольствием уничтожил бы вас!.. Значит, встретимся завтра. Созвонимся.
Мужчины протянули друг другу руки, не обменявшись взглядом.
На следующий день, к вечеру, редактора Скэллинга посетил Опперман.
— Извинить, я беспокоить вас, господин редактор, — сказал он с легким вежливым поклоном, — тысячу спасибо за великолепный венок и участие!
Он протянул редактору конверт:
— Это объявление, если разрешите, на весь последний полоса. Я получать так много новые товары. Но я приходить и за другим. Спасибо, я хорошо сидеть здесь у двери, спасибо.
Некоторое время Опперман, улыбаясь, смотрел на редактора. Затем поднял глаза, и лицо его сразу же приняло горестное, страдальческое выражение.
— О, — жалобно произнес он, — так много страданий… так много, много сумасшедшие, так много горя, так много несчастные люди, господин Скэллинг! Во весь свет. И у нас тоже, хотя мы не участвовать войне. Теперь моя дорогая Лива Бергхаммер стала сумасшедшая, о, мне это делать так больно, она так хорошо работать у меня, такой честный и красивый девушка. Но я хотеть сказать: в больницах почти нет места для всем сумасшедшим, редактор, и их посылать домой, а они еще нет выздороветь. Поэтому я думать: построить дом отдыха восстановления здоровья! Во всем мире есть дома отдыха. Подумать, как быть хорошо, если мы тоже построить такой дом выздоравливающих здесь!
— В этом нет никакого сомнения! — подтвердил растроганный редактор.
Опперман сам был растроган. Его верхняя губа дрожала, и в глазах появилось молящее выражение. Он смущенно вертел шляпу в руках и был похож на среднего служащего, который получил возможность предстать перед начальником и изложить ему свою просьбу о скромном повышении жалованья. Редактору было просто-таки больно смотреть на этого слишком застенчивого консула, он попытался помочь ему:
— Господин Опперман, может быть, вы хотите организовать сбор средств…
— Да. Нет, сначала я хотеть сказать, что мой дом, мой вилла, пустой после смерти моя бедная Алис, мне он больше нет нужный, он ведь большой, его можно использовать для начала, если редактор думать это. И тогда можно быть проводить сбор средств, я думать давать пятьдесят тысяч крон.
Редактор всплеснул руками так, что раздался звучный хлопок. Он был потрясен.
— Этот дом для выздоравливающих можно назвать «Память Алис» в память моя жена. Или «Дом для выздоравливающих Алис».
— «Дом для выздоравливающих памяти Алис», — предложил редактор. Голос у него от волнения срывался. — Нет, теперь вы должны… извините меня, консул Опперман, я должен немедленно же рассказать об этом жене… и горю от нетерпения! Майя! Послушай! Что ты на это скажешь?
Услышав о плане Оппермана, Майя разразилась слезами.
— А с вами еще так дурно поступают, — сказала она, сжав его руку.
— Нет, почему дурно? — улыбаясь, спросил Опперман.
— Никто не относится дурно к Опперману, — поправил жену редактор.
— Нет, — подтвердил Опперман, — почти все такой хорошие. Но, редактор, может быть, написать немного об этом, чтобы быть порядок и сразу же начинать сбор средств, да? Вы не называть мое имя!
— Вот этого-то вам и не избежать! — засмеялся редактор. — Еще чего не хватало!
— Вот, Майя, — сказал редактор, когда они остались одни, — вот это жест! Самое трогательное, что он это делает в память своей жены. Как он, должно быть, любил ее!
Майя кивнула головой, вытирая слезы.
— Нельзя не признать, что это исходит из сердца! — продолжал редактор. — Откуда же иначе, черт возьми! Извини, что я ругаюсь, я совершенно не в себе. Его, а не Саломона Ольсена следовало бы сделать кавалером ордена Даннеброг. Ведь что сделал Саломон Ольсен для общества, для общего блага? Он обделывает только собственные дела, на это он мастер! При случае я намекну об этом амтману.
Глаза редактора приняли насмешливое, почти жестокое выражение, и он сказал с глубоким презрением:
— А как выглядит наш циничный друг доктор с его мелочными, злобными шутками о религиозных шаблонах, о черве, которого он разрубает на куски? Он выглядит жалким ничтожеством, Майя, не правда ли?
Редактор, пошарив вокруг себя, нашел ящик с сигарами и дрожащей рукой зажег сигару.
— Послезавтра Опперману будет предоставлена не только последняя полоса, но и вся первая. Как жаль, что у нас нет его фотографии! Или его жены. Или виллы, чудесного старого дома, который теперь… Черт побери, я сейчас же начну писать передовицу. Наконец можно написать о чем-то радостном. Не о войне, убийствах, кораблекрушениях и несчастьях, но, черт возьми, о чем-то великом и светлом. Почти как в старые времена…
Редактор вынул блокнот. Отложил сигару в сторону и стал невольно насвистывать вальс из оперетты «Граф Люксембург».
4
Началась мягкая оттепель. Поздний туманный рассвет почти без всякого перехода превращается в неопределенные туманные и дымные вечерние сумерки.
Вдова Люндегор по причине беременности закрыла пансионат. Мюклебуст и Тюгесен оказались бездомными. Собственно, что значит «бездомный»? Можно, конечно, поселиться в отеле «Hotel welcome»[27], в гостинице Марселиуса, но там шумно, много военных. Лучше уж жить на корабле викингов, здесь тихо, спокойно, здесь можно играть на гитаре и быть самим собой. Можно и стоять на якоре, и плавать потихоньку, или идти под всеми парусами, или причалить в каком-нибудь пустынном уголке у берега фьорда. И жарить бифштекс, и пить пиво. Чудесная жизнь. Пиво кажется вкуснее, когда им запиваешь бифштекс, а водка лучше всего подходит к бифштексу с пивом. И никогда бифштексом, пивом и водкой не наслаждаешься так, как в серый, дождливый вечер в маленьком заброшенном заливе, где плещется вода.
Иногда они сходят на берег за покупками, продовольствием, табаком, одеялами, тельняшками, покупают все, что душе угодно. А денег у Мюклебуста куры не клюют. Спиртным снабжает офицерская столовая, Мюклебуст как союзник дружит со всеми военными, включая и капитана Гилгуда.
Каюта слишком мала, они расширяют ее, встраивают новые шкафы и делают широкие койки с пружинными матрацами. Нет ничего приятнее, чем лежать здесь укрытым от всех, забытым всеми и попивать темно-коричневый, горячий как огонь грог, приправленный пряностями, как острейший соус, когда ночной дождь пляшет на палубе, как мыши на столе, пока кота нет дома. Или когда свирепствует ветер и волны разбиваются о корпус судна, словно стекло, — невинный, чудесный звук, напоминающий о молодости мира.
Иногда среди ночи в каюте вдруг станет светло как днем, посмотришь на часы, выругаешься и подумаешь, что настал конец света, судный день, но это всего-навсего свет двух военных прожекторов, ха-ха. Иногда в ночном мраке и тьме послышится канонада, но и это решительно ничего не значит, это делается лишь для того, чтобы люди не забыли, что мощная военная сила и дорогое оборудование стоят на их страже, причем совершенно бесплатно.
Однажды ночью завыла сирена противовоздушной обороны, но оказалось всего-навсего, что некая молодая дама, расшалившись не в меру, дернула за контакт. Однако на следующую ночь сирена звучит снова, и Мюклебуст, который лежит и читает «Революцию нигилизма» Раушнинга, слышит, что мрак насыщен хаотическим шумом моторов — резким железным скрежетам плуга смерти! Значит, появилась туча саранчи, стремящейся все разрушить, жаждущей убивать и гибнуть. Так часто говорилось и предсказывалось, что добрая военная гавань Котел будет разрушена огнем. Но опасность снова исчезает. А в другой раз ранним утром, до того, как успела взвыть сирена, с большой высоты на гавань сбрасывают бомбу. Она не взрывается. Итак, пробиваешься вперед сквозь горе и опасности, сон и еду, сквозь отвращение и надежду к тому великому мгновению, когда…
Если оно когда-нибудь наступит. Но каждый тешит себя надеждой.
Однажды Мюклебуст получает письмо, не ничего не говорящее письмо Красного Креста, написанное в телеграфном стиле, а настоящее, написанное от руки. Но он сразу же по почерку узнает, что это от его сына-коллаборациониста, раскрывает письмо только для того, чтобы убедиться в этом по подписи. А потом с искаженным лицом садится у печки и смотрит, как бумага сморщивается, чернеет и превращается в копоть.
Горьких комментариев не будет. Он отец, но прежде всего патриот. Отдельные слова из длинного, четко написанного письма запечатлелись на сетчатке его глаза, когда он искал подпись, они, словно дурное семя, дают теперь ростки в его мозгу: родство крови… болезнь… пал. Пал или упал? Упали ли часы со стены или брат коллаборациониста Хенрик пал на Восточном фронте? Пал… упал!.. Но письмо сожжено, и это все равно. Патриоты не читают писем от коллаборационистов.
В тот же день Мюклебуст получает сообщение о том, что его младший сын Одд, спасшийся с затопленного минного тральщика, ранен и находится в лазарете.
На следующий день, день, озаренный удивительным медно-красным светом, два седых серьезных человека без предварительных переговоров делают необычно большие закупки продовольствия, одежды, морского снаряжения, спасательных поясов, корабельного снаряжения, предназначенного для дальнего плавания.
— Не хочется постоянно забегать сюда к вам, — говорит Тюгесен Масе Хансен, на щеки которой, разрумяненные радостным возбуждением и благодарностью к хорошим покупателям, ложится дополнительно анилиново-красный отсвет неба, окрашенного солнцем.
— Посмотри-ка, Тюге! — говорит Мюклебуст, когда они выходят со своими покупками. Он указывает на витрину магазина Масы Хансен.
— Ах! — восклицает Тюгесен. — Значит, она все же появилась.
Они с грустью рассматривают карусель погибшего наборщика Хермансена. Картонный кораблик с полным грузом причаливает к пристани, и веселые марионетки радостно поднимают руки. Но просцениум исчез и надпись «Черный котел» стерта. Вместо нее мелким, несколько неуклюжим почерком, выпадающим из общего стиля, написано: «КОРАБЛЬ ПРИВЕЗ».
Внизу на подвижной табличке Маса Хансен может написать названия товаров, которые ей нужно разрекламировать в данный момент: «Элегантные английские кожаные морские куртки на молнии». А внизу: «Помните, что товары Масы Хансен не только самые дешевые, но и самые лучшие».
— Ну, пойдем, — говорит Мюклебуст, — или ты хочешь дождаться, пока шхуна потерпит кораблекрушение?
— Тут была кнопка, которую он нажимал, — говорит Тюгесен.
— Да, я прекрасно помню, — подтверждает Мюклебуст, — я сам ее высматриваю, но ее нет. Эту часть механизма они удалили.
На борту корабля викингов большая спешка. О выпивке и речи быть не может. Наводится порядок. Груз укладывается с немногословной серьезностью, по-штурмански, проверяются паруса и спасти. Бинокль. Компас. Ружье. Сигнальные ракеты. Даже морская карта. И наконец, после хорошо выполненной работы маленькая темно-красная, почти черная в предвечернем освещении невинная бутылочка. Дует легкий бриз. Стрелка барометра поднимается.
— В такой вечер, — говорит Мюклебуст, — в такой вечер приятно распустить паруса над Северным морем, правда? Нет, я хочу сказать, что мы можем дойти до устья фьорда и обратно. — В обе стороны у нас будет боковой ветер.
— Я вижу, — говорит Тюгесен, явно объятый истерическим страхом, — ты хочешь отправиться в далекий путь. Но если мы налетим на шхеру и потерпим кораблекрушение? — Голос его становится все слабее, все выше: — Или простудимся и схватим насморк?
— Теперь поднимаем якорь, — серьезно произносит Мюклебуст. Он встает с долгим вздохом облегчения и спокойной решимости.
Немного погодя шхуна направляется к устью фьорда. С батареи на мысу раздаются приветственные возгласы: «Прощай, викинг! Привет Ямайке! Good luck!»[28] Оба мореплавателя грустно отвечают на приветствия, избегая улыбаться или смотреть друг на друга.
Во фьорде попутный ветер крепчает. Шхуна становится осторожной и навостряет уши, подобно собаке, чующей сенсацию. Они проходят мимо корвета, который идет им навстречу, и снова нм кричат и машут.
— Что они говорят? — спрашивает Тюгесен. — Что замечено в четырех морских милях от берега, Мюкле?
— Plaice[29], — отвечает Мюклебуст. — Камбала. В четырех морских милях к юго-востоку от устья фьорда.
— Держитесь левого борта, сэр! — кричат им. — Закат вот-вот взорвется!
Мюклебуст, стоящий за рулем, опускает голову, отворачивается и погружается в свои мысли. Тюгесен выпивает в одиночку. Он знает, что Мюкле не выносит вида молодых матросов, ему от этого становится грустно.
Его нужно развлечь, этого Саула.
Подождав, пока выпитый шнапс немного уляжется, Тюгесен берет гитару и начинает петь тихо и задушевно:
Жил-был однажды чудак седой,
диделом, диделом, да.
Был человек он добрый, простой,
диделом, диделом, да.
Когда же в глазах огонь злобы пылал,
верьте, друзья, мне всегда!
Думали люди, безумным он стал,
диделом, диделом, да!
— Ты молодец, Тюге! — говорит Мюклебуст. — Еще! Это твое собственное произведение?
— Нет, это выдержки из полного собрания сочинений Ибсена, слегка обработанные Георгом Брандесом.
Тюгесен продолжает:
Я видел однажды, как старец седой,
диделом, диделом, да,
смеялся и пел, словно он молодой,
диделом, диделом, да!
Теперь расскажу, что я слышал о нем,
верьте, друзья, мне всегда!
А если покажется это враньем,
то диделом, диделом, да!
Ветер дул с моря, луна взошла,
диделом, диделом, да,
английская яхта к нам подошла,
диделом, диделом, да.
Оттуда кричали: «К нам прыгай на борт!»
Верьте, друзья, мне всегда!
Он прыгнул, это видел весь порт,
диделом, диделом, да!
Чудак, прислонившись к мачте, стоял,
диделом, диделом, да.
Неукротимым огнем он пылал,
диделом, диделом, да.
Богатая леди была как весна,
верьте, друзья, мне всегда!
И тут же влюбилась в него она,
диделом, диделом, да!
Море светилось, корабль летел,
диделом, диделом, да.
Чудак на корме все вдаль смотрел,
диделом, диделом, да!
Я видел однажды, как старец седой,
верьте, друзья, мне всегда!
Смеялся и пел, словно он молодой:
диделом, ди делом, да!
— Еще! — требует Мюклебуст.
— Но я не могу вот так сразу вспомнить все целиком, — отвечает Тюгесен. — Потом они поженились, он стал лордом и в конце концов адмиралом, этот старый орел. И напоследок мы видим, как он ужасно долго целует леди, крупным планом с увеличением в восемьдесят восемь раз.
— Это, конечно, по-современному, — говорит Мюклебуст, — ни капли романтики.
— Да, это в стиле функционализма, — подтверждает Тюгесен.
— Эпоха Виктории… во многих отношениях была неприятной, — говорит Мюклебуст, глядя в море. — Но зато она не была злой.
— Сам ты тоже, бывает, злишься, — говорит Тюгесен.
— Только на бурную погоду, — сказал Мюклебуст. — Но пой, Тюге, пой, пожалуйста! Спой что-нибудь старинное, изъеденное молью, а?
Они приближались к устью фьорда. Дул по-прежнему мягкий и дружелюбный бриз. Море было как пол в погребе, где разлито красное вино. На западе догорающей сигарой тлело солнце. А на юго-востоке уже скользила луна. Так знакомо, по-домашнему светил этот старый, испытанный ночной фонарь, от которого веяло грустным ароматом свежих простынь, мыла, вечерней молитвы.
Тюгесен настроил гитару и взял несколько томительных аккордов:
Добрый вечер, лупа, добрый вечер, мой друг!..
Мюклебуст взял курс на луну. Дул ветер, шхуна шла хорошим ровным ходом.
— А теперь надо немного поесть, — сказал Тюгесен, закончив петь. — Бифштекс или картофель с мясом и луком, что желаете, капитан?
— Время остановилось, Тюге. Словно вернулась молодость. «Добрый вечер, луна!» Бифштекс или картофель с мясом и луком? Бифштекс, Тюге, бифштекс, сочный, большой, с целым лесом лука!
Теперь лунный свет приправлен ароматом лука со сковородки Тюгесена.
Мужчины ели в восторженном молчании, а вода энергично и аппетитно лизала шхуну. Они по очереди стояли у руля. После бифштекса был подан кофе с коньяком и сигарами. Шхуна, расшалившись, прыгала на луну, как моль на зажженную свечу.
— Выкурим эти сигары до конца, — сказал Мюклебуст. — И скажем, что это всерьез. Это дело решенное. Пусть черт изрубит меня на мелкие кусочки, если это не всерьез! И мы должны быть твердыми, как…
— Как бормашина зубного врача, — подсказал Тюгесен.
— Да, потому что обратно мы не вернемся! Решено, Тюгесен? Мы не хотим обратно в Котел! Ни за что! Это такая же нелепая мысль, как… как…
— Как пьяный человек в первый день, сотворения мира!
— Вот именно! Выпьем за это! Да здравствует приятная жизнь в мировом океане! Я хотел сказать «пиратская жизнь», черт побери!
Мюклебуст поднялся и протянул сжатый кулак в направлении луны.
— А если кто-нибудь станет на нашем пути, мы дадим залп из всех орудий! Мы ни за что не сдадимся! Решено!
Мужчины обменялись свирепыми взглядами, счастливые, как заговорщики, которым вдруг стало ясно, что задуманное ими страшное злодеяние начинает совершаться.
5
Следующий день — такой же спокойный, с таким же красным, словно кованным из меди небом. Герой этого дня Опперман. Его имя красуется большими буквами на первой полосе «Тиденден», и старый почтовик Оле кивает, узнавая круглое «о» на всех устах, во всех округленных сенсацией глазах.
— Оп-оп-опперман, — ворчит он и, плетясь со своими газетами, придумывает стишок:
Все-то может Опперман,
Ох и толст его карман!
Собственно, может не только Опперман. Все они могут — и Саломон Ольсен, и консул Тарновиус, и вдова Шиббю, и Оливариус Тунстейн, и Маса Хансен, и, наконец, даже Понтус-часовщик. Все они строят, все они расширяются. Маленький домик сапожника Оливариуса у реки подняли домкратом и превратили и дворец, у него теперь и башня, и шпиль, и центральное отопление, и бомбоубежище, и мусоропровод, а его жена щеголяет в мехах и в крашеных волосах. А на холме, за широким рядом добротно построенных домов Саломона Ольсена, по ту сторону пруда, возвышается еще один дворец из стекла и бетона, построенный очень способным и очень популярным молодым архитектором Рафаэлем Хеймдалем. Сюда переедет Спэржен Ольсен с исландской красавицей. А вот и он сам! Промчался мимо в машине со своей черноокой кинозвездой. А там тащится, гремя, огромный крытый грузовик Оппермана, скрывающий в своем таинственном нутре шелковые пижамы и всякий другой драгоценный хлам. Он большой, величиной с обычный крестьянский дом, он заполняет улицу во всю ее ширину; хочешь сохранить жизнь — прижимайся животом к стене или, как дрессированная обезьяна, повисай на перилах лестницы, если таковая подвернется.
Скоро из-за машин в этом городе невозможно будет ходить по улице, пешеходы уже давно потеряли всякие права, их просто не терпят, даже тротуары фактически предоставлены машинам и мотоциклам. Теперь уже не встретишь малыша, который бы не вращал в руках крышку от кастрюльки и не бибикал, пробираясь с грозным видом между до смешного устаревшими человеческими конечностями.
Второе всевозрастающее несчастье — это собаки. Остановись на минуту в этом городе, прислушайся, и ты поймешь, что собачий лай заглушает шум уличного движения. Кажется, существует некая таинственная взаимосвязь между машинами и собаками. Каждую машину преследуют одна или две до бешенства возбужденные собаки, а за стеклами машины тоже виднеются меланхоличные собачьи морды. Огромная овчарка Тарновиуса всегда ездит на машине, ее двухкилограммовый алый язык едока бифштексов виден издали. Пьёлле Шиббю тоже завел породистую собаку для своей машины, зараза распространяется.
«Странно: собака — это невероятно грязное и подлое животное, пользуется наибольшей милостью человека. Почему? Потому что она умеет пресмыкаться и быть трогательной. Как и Оп-оп-оп!» — думает Оле, медленно, с горьким удовольствием пережевывая свою табачную жвачку.
Оле ежедневно видит душераздирающие картины — мотоциклист или просто велосипедист, тщетно пытаясь отогнать пса, желающего отгрызть ему ноги, врезается в уличный фонарь, в стоящую машину или в витрину магазина. Тут на сцене появляются два других персонажа драмы — полицейский, протягивающий несчастному приказ об аресте, и владелец собаки с поднятой палкой, или зонтиком, или топором, требующий возмещения за собаку, с которой ничего не случилось и которая спокойно мочится на ноги полицейского.
Оле-почтовик поправляет сумку на спине. Слава богу, чувство юмора у него сохранилось, это тоже что-то.
Он останавливается у дома вдовы Люндегор. Маленькая вывеска «Hôtel garni»[30] снята. Мюклебуст, Тюгесен и странный исландец больше здесь не живут, вдова, ранее такая хлопотливая и жизнерадостная, стала одинокой, задумчивой и почти прекрасной. Но ее гостеприимство осталось прежним, и маленькая цветная бутылка появляется на столе, когда Оле показывается в дверях и выплевывает свою жвачку.
По-прежнему никаких известий об Энгильберте Томсене. Может быть, он бежал из страны. Может быть, избрал путь смерти. Может быть, он был шпионом. Может быть, он был заколдован. Может быть, у него были не все дома, как это случается иногда с необыкновенно умными людьми. Все так запутано. Он исчез уже давно, и фру Люндегор начинает успокаиваться и примиряться со своей судьбой; в конце концов, судьба не такая уж страшная: у нее будет ребенок после шестилетнего бездетного замужества и почти двухлетнего вдовства. Материально она обеспечена, даже состоятельна.
— Опперман! — восклицает она, уставившись круглыми глазами в газету. — Роскошная вилла и пятьдесят тысяч крон. Да, но он может себе это позволить, — деловито прибавляет она. — У него есть деньги.
— Выпьем за это, — говорит Оле, — впрочем, я уже выпил.
Фру Люндегор смотрит на него искоса грустно-шаловливым взглядом, отрываясь от газеты, и наливает еще рюмку.
— А еще какие новости? — спрашивает она, просматривая газету. — Как пекарь? Лива?
— Лива чувствует себя хорошо, — рассказывает Оле, — она весела и довольна, но не в своем уме. Пастор Кьёдт навещает ее ежедневно и показывает ей картинки. Она просто с ума сходит по картинкам. А Симон-пекарь совсем сумасшедший, его приходится держать в смирительной рубашке.
— Господи боже! — Фру Люндегор опускает газету и смотрит куда-то в воздух. — А крендельная секта, что с ней?
— Она строго запрещена, Маркус и Бенедикт сидят за решеткой за попытку убийства. Так что с сектой покончено. — Оле задумчиво играет пустой рюмкой: — А капитан Гилгуд женится на Боргхильд Тарновиус…
Фру Люндегор вскакивает, улыбается молодой улыбкой и наливает Оле третью рюмку:
— Правда, Оле?.. Серьезно?
— Да, свадьба назначена на сочельник. Но… гм… Нельзя верить всему, что слышишь, — говорит Оле и как бы в рассеянности осушает рюмку.
Глаза фру Люндегор становятся острыми от любопытства.
— Ну, Оле? — умоляюще говорит она.
— Наше здоровье, я забыл сказать, а теперь уж слишком поздно, но… нет, спасибо, нет, спасибо… о, спасибо!
Фру Люндегор лихорадочно затыкает бутылку пробкой и произносит холодным тоном команды:
— Ну и что же, Оле?
— Говорят, что она снова попала в беду, но не с… капитаном. Вот так.
Фру Люндегор пожимает плечами, втягивает нижнюю губу:
— Подумать только!..
Оле поспешно осушает четвертую и, безусловно, последнюю рюмку, ему нужно идти, люди с нетерпением ждут газет и Оппермана…
Во фьорд входит вооруженный траулер. Следом за ним тащится корабль викингов без паруса с двумя матросами на борту. Траулер ведет потешный корабль на буксире. Что бы это значило?
Сразу же на пристани возникает давка. Что случилось? Люди шушукаются, улыбаются, и ворчат, и пожимают плечами. Это Тюгесен и Мюклебуст. Они сделали что-то непотребное, и теперь их ведут на допрос к судье. Контрабанда? Шпионаж?
Люди перешептываются целый долгий день, распространяются самые невероятные слухи, похожие на мерцающие титры кино:
— Они были связаны с вражеской подлодкой при помощи подпольной радиостанции. Они убили исландца за то, что он слишком много знал, и бросили труп в море.
Но точно никто ничего не знает, ибо все держится в строжайшей тайне. Военная тайна.
Редактор Скэллинг получил точную информацию от консула Тарновиуса. Строго частным образом, конечно, ибо консул знает это от своего будущего зятя капитана Гилгуда. Абсолютно верные сведения.
— Боже ты мой! — стонет редактор. — В жизни все же есть юмористические стороны, Майя! Этих двух фантазеров встретил далеко в море патрульный корабль. Они шли на всех парусах к югу. Им кричали, делали знаки остановиться, ибо нельзя выходить из фьорда без разрешения, дали даже предупредительный выстрел… но все тщетно, они топали дальше, а когда корабль приблизился к ним, они совсем взбесились и стали стрелять в него из ружья. К счастью, ни в кого не попали. Стрелял Мюклебуст. «Мы ни за что не сдадимся! — кричал он. Подумать только, этот солидный старый человек совсем лишился разума! — Можете стереть нас в порошок своими пушками, но живыми вы нас не возьмете!» Редактор схватился за живот. — И подумай только, — сказал он, когда припадок смеха прошел. — Пока Мюклебуст грозил, словно бешеный Торденскьольд[31], Тюгесен беспрестанно запускал ракеты сигнала о бедствии.