ПРЕДСЕДАТЕЛЬ «СОЮЗА АНАРХИСТСКОЙ МОЛОДЕЖИ» ТОВАРИЩ СЕМЕН
I
Вечерний допрос владельца ювелирного магазина с Верхних торговых рядов, безусловно, был удачей. Удачей тем более приятной, что она пришла неожиданно, как говорится, нежданно-негаданно. Кто знает, как бы развернулись дальнейшие события, если бы на Глазукова не произвело такого сильного впечатления мое упоминание о шраме. А ведь шрам я привел только в качестве примера. Я не предполагал, что жемчуг Глазукову продал не кто иной, как мнимый голландец, которого Михаил Арставин ловко и вовремя подсунул своему отцу вместе с бриллиантовым стразом. И вот пожалуйста, исчезнувший было в небытие жулик вновь всплыл на поверхность, на этот раз не со стразами, а с настоящим жемчугом.
Правда, Глазуков, испугавшись собственного признания, внезапно оборвал беседу, которая становилась все более интересной. Но сказавший «а» должен в конце концов сказать и «б». Кроме того, в отличие от барыги с Сухаревки, того самого «вышеозначенного», Глазукову было что терять, и вряд ли он имел большой опыт в скупке краденого.
Я не сомневался, что наша беседа будет иметь продолжение. Обстоятельства вынуждали члена союза хоругвеносцев быть откровенным до конца. И действительно, когда я на следующий день приехал в розыск, дежурный инспектор доложил, что Глазуков хочет сделать какое-то важное заявление.
В дежурке было холодно и неуютно. На столе инспектора рядом с кружкой остывшего чая и журналом регистрации происшествий лежала только что принесенная газета. На первой странице чернели набранные крупным шрифтом слова «Отечество в опасности».
«…До того момента, как поднимется и победит пролетариат Германии, священным долгом рабочих и крестьян России является беззаветная защита Республики Советов против полчищ буржуазно-империалистической Германии, – прочел я. – Совет Народных Комиссаров постановляет: 1) Все силы и средства страны целиком предоставляются на дело революционной обороны. 2) Всем Советам и революционным организациям вменяется в обязанность защищать каждую позицию до последней капли крови. 3) При отступлении уничтожать пути, взрывать и сжигать железнодорожные здания…»
От газетных строк пахло порохом, ружейным маслом, гарью пожарищ и потом натруженных солдатских ног, месивших снег на прифронтовых дорогах. Сейчас там, в Петрограде, надрывно и тревожно гудели гудки заводов и фабрик, мчались грузовые автомобили с рабочими и матросами, тянулись подводы, груженные военным снаряжением…
– Поспешать надо, – сказал дежурный.
– Кому поспешать? – не понял я.
– Известно кому, товарищу Карлу Либкнехту, – веско сказал он.
Да, революция в Германии, которую мы ожидали со дня на день, запаздывала. Между тем немецкие колонны все дальше и дальше продвигались на восток.
По Москве ползли слухи о захвате Луцка, Ровно, Борисова, Смоленска. Со вчерашнего дня в город стали прибывать эшелоны с беженцами, и после этого слухи стали еще более зловещими.
Буржуазные газеты захлебывались от восторга. Корреспондент «Русских ведомостей», тот самый, который пытался у меня получить интервью по поводу ограбления ризницы, писал: «Революция умирает. Гибнет то, что они считали великой революцией и что было на самом деле великим уродством, бесноватостью, злым гением и проклятием русского освобождения. Умирает, догорая в дыму и чаду, российская пугачевщина…»
Не слишком ли торопитесь с похоронами, господа?
Дежурный удивленно посмотрел на меня: кажется, последние слова я сказал вслух.
– Так распорядиться насчет Глазукова? – спросил он.
Глазукова привели минут через десять.
– Хочу вам всю правду рассказать, гражданин Косачевский.
И он начал рассказывать, перемежая свое повествование вздохами, призванными символизировать раскаяние.
На этот раз он как будто не лгал, а если и лгал, то самую малость, чтоб сгладить слишком острые углы.
По его словам, с Михаилом Арставиным он познакомился в доме его отца, который финансировал некоторые закупки полудрагоценных камней на Урале. Михаил производил впечатление полного оболтуса. «Эдакая толсторожая скотина», – со злостью сказал Глазуков. Казалось, что он ничем не интересуется, кроме публичных домов и тотализатора. Поэтому Глазуков был крайне удивлен, когда этот недоросль пожаловал к нему в магазин с сугубо деловым предложением. «Я знаю, как возвращать утраченный блеск жемчугу, – сказал он Глазукову, – но я не знаю, где раздобыть денег. Вы покупаете «туманный жемчуг» и отдаете мне, а я его обрабатываю». – «Как обрабатываете?» – «А это уж не ваша забота, уважаемый Анатолий Федорович, как я его обрабатываю». – «Что же тогда моя забота?» – спросил Глазуков. «Прибыль, Анатолий Федорович. Три четверти мне – четверть вам. По рукам?» Глазуков не поверил Михаилу, но риск был невелик: порченый жемчуг стоил недорого. На первый раз он передал Михаилу втайне от купца Арставина (Михаил не хотел, чтобы об их сделке знал отец) несколько довольно крупных бракованных жемчужин. Отдал и забыл. А через несколько дней Михаил принес ему одну из них. Глазуков осмотрел ее – и глазам не поверил: ни малейшего изъяна. Эту жемчужину ювелир вскоре продал по очень дорогой цене. «Я не новичок, господин Косачевский, – говорил мне Глазуков. – В камнях я дока. Я знаю, что для того, чтобы скрыть пикэ в изумруде, надо его проварить в прованском масле, добавив туда краски и некоторых химикатов, а нагрев, к примеру, сапфир, можно его обесцветить или же, наоборот, усилить окраску. Я знаю, как придать яркость бирюзе, как улучшить с помощью оливкового или льняного масла тон мадагаскарских аквамаринов. Но жемчуг… Правда, иной раз, воздействуя на жемчужину слабым раствором кислот, удается вернуть ей блеск. Но это в одном случае из ста. Да и обновленная-то прежней не станет. Некоторые ее достоинства исчезнут. Такая жемчужина вроде выстиранного и выглаженного поношенного платья: и то и не то… А жемчужина, которую мне принес Арставин… Я даже было подумал, что это другая. У ювелиров поверье есть: жемчужине, дескать, можно вернуть первозданную, так сказать, красоту, только ежели непорочная девица 101 раз с ней в море искупается. Но моря-то в Москве-матушке нету, а Мишку за непорочную девицу не представишь. Уж он больше на девку публичную, прошу прощения, смахивает…»
Михаил Арставин обновил около двадцати жемчужин. И каждая из них вызывала восторг у Глазукова, который уже считал, что напал на золотую жилу. Но Глазуков обманулся в своих радужных надеждах. После скандала, который ему устроил покупатель первой обновленной жемчужины, член союза хоругвеносцев понял, что несколько поспешил с восторгами. Прибыльное дело оказалось не столь уж прибыльным: восстановленная красота жемчужины слишком быстро блекла. Уже через два-три месяца красавицы вновь превращались в дурнушек. Такие жемчужины иногда еще можно было сплавлять случайным заезжим покупателям из провинции, но не постоянным клиентам, которыми так дорожил ювелир. Репутация магазина могла оказаться под угрозой, поэтому отношения между компаньонами охладились, а затем испортились окончательно. Однако Глазуков, как я понял, отнюдь не потерял интереса ни к секрету обновления жемчужин, ни к обладателю этого секрета. Он понимал, что, если организовать дело как положено, недолговечные красавицы тоже могут давать прибыль, и немалую. Член союза хоругвеносцев подозревал – и не без основания, – что Михаил Арставин всего-навсего посредник, что за ним стоит кто-то другой, сведущий как в химии, так и в ювелирном деле. Но добраться до этого «другого» Глазуков никак не мог. Купеческий сынок тщательно скрывал имя своего напарника в не собирался с ним никого знакомить.
Однако в марте 1917 года фортуна ювелиру улыбнулась. В последних числах месяца к нему вечером заявился пьяный Арставин и предложил купить около двухсот бриллиантовых, рубиновых, изумрудных и сапфировых стразов. По словам Глазукова, эти стразы вполне могли потягаться по искусству исполнения со стразами Кортье.
«Великолепный огонь, вес, близкий к весу натуральных камней, твердость, блеск… – говорил Глазуков. – Да и цену Мишка назвал божескую. И все же я с покупкой не торопился, а все тянул да тянул…» – «Почему?» – «Полиция, гражданин Косачевский, – кратко объяснил он. – Кому интересно к полиции под подозрение попасть». – «Да вы уж, будьте любезны, поподробнее, Анатолий Федорович», – попросил я. «Можно и поподробней. Жулики в ту пору в Москве объявились, гражданин Косачевский, мошенники. Продавали стразы под видом натуральных камней всяким дуракам. Человек шесть, а то и больше тогда нагрелось. Ну и пошли в полицию заявления: так и так, ободрали как липку. Один из таких изумрудных стразов мне показывали в сыскной. Хороший страз: и ювелир, ежели без опыта, ошибется. И уж очень был похож тот страз на те, что мне принес Мишка… Как же тут покупать? Совесть надо иметь! Я же не жулик. Я же человек, прямо сказать, честный, добропорядочный, в темных делах никогда замешан не был, вот только с этими жемчужинами из ризницы черт попутал…»
Относительно своей честности и добропорядочности Глазуков, конечно, несколько преувеличивал. Дело, видимо, было в другом: ювелир считал, что изготовитель принесенных ему стразов и жемчужный чудодей – одно и то же лицо, а розыск полицией мошенников, продающих фальшивые драгоценные камни, вполне мог быть использован для шантажа Михаила Арставина. Во всяком случае, когда скандальная история с фальшивым «Норе» получила широкую огласку, а ювелир Павлов отравился, член союза хоругвеносцев, поговорив по душам со своей совестью, взял Михаила Арставина за горло. Он дал тому понять, что не прочь оказать помощь полиции в розыске неуловимых мошенников. Единственное, что его может удержать от этого шага, – сговорчивость Арставина. Если тот познакомит его со своим приятелем, то Глазуков, разумеется, постарается обо всем забыть. Арставин в свою очередь тоже попытался припугнуть ювелира, намекнув, что бог шельму метит, а то и посылает ей насильственную смерть… Но корысть сделала трусливого Глазукова отважным борцом. В ответ на угрозу он поставил на окна частые решетки и массивные железные ставни, оборудовал двери сложной системой замков и засовов, вооружил служащих и приобрел по сходной цене четырех волкодавов. Ювелира запугать не удалось, и, поняв это, Михаил Арставин, которому совсем не улыбалось после истории с «Норе» опять привлекать к себе интерес полиции, вступил в переговоры. Результатом их и было долгожданное знакомство Глазукова с тем человеком, который десять дней назад принес ему краденый жемчуг.
Напарник Арставина скромно называл себя Лешей. И знакомство, и беседа в конторе магазина носили сугубо конспиративный характер. При состоявшемся разговоре присутствовали только два волкодава, которые должны были предупредить Лешу, что любой необдуманный поступок может для него плохо кончиться.
О содержании состоявшейся между ними беседы Глазуков говорил несколько туманно. Но, судя по всему, они договорились и разошлись довольные друг другом. Во всяком случае, вскоре после этой беседы в магазине Глазукова под стразы а ля Кортье была отведена большая витрина. Наладилось дело и с обновлением жемчуга. Третий лишний – Михаил Арставин – был начисто выброшен из компании.
Но Леша по-прежнему проявлял осторожность.
«Как лиса хитер, – не без восхищения говорил о нем Глазуков. – Верьте – нет, а ведь и адреса его не знаю. Одни предположения. Так предполагаю, что живет он где-то у Солянки или на Хитровке. Завозил я его в те места раза два на извозчике. Но ручаться не могу: может, он там по каким-то своим делам бывал. Кто знает?»
– А как же вы его отыскивали, если он вам срочно по делу требовался?
– Через Мишку Арставина или через лавочника с Сухаревки.
– Как фамилия лавочника?
– Фамилии не знаю. А саму лавочку, если пожелаете, показать могу. Она впритык к Сухаревой башне. Ежели лицом стать, то по правую руку, там, где барахольные ряды начинаются… А лавочник тот – мой тезка по батюшке: я – Анатолий Федорович, а он – Иван Федорович. Лысый такой, его на Сухаревке Пушком зовут. Прозвище такое. Пушок да Пушок. А пуха никакого и нет. Голова что гусиное яйцо.
Так я вышел еще на одного небезынтересного для дознания человека – Ивана Федоровича Пушкова, того самого говорливого барыгу с Сухаревки, у которого были обнаружены стразы. Я показал те стразы Глазукову. «Лешина работа, – уверенно сказал он. – Мастер, чего там говорить. Золотые руки».
Теперь мне оставалось навести справки о связи Леши с «министром финансов и торговли вольного города Хивы» Маховым. Но тут меня ждала неудача: Глазуков Махова не знал. При нем Леша никогда не упоминал этой фамилии.
– Ну что ж, Анатолий Федорович, на этот раз – в меру своих возможностей, разумеется, – вы были со мной искренни, а искренность должна поощряться…
Прощаясь со мной и, кажется, не веря еще до конца, что эту ночь он уже будет спать в своей кровати, член союза хоругвеносцев прослезился:
– Век буду за вас бога молить, гражданин Косачевский! И я, и супруга моя, и дочка…
– Ну, вряд ли стоит беспокоить всевышнего по таким пустякам, – сказал я. – У него и других забот хватает. Только учтите, Анатолий Федорович: все, что здесь говорилось, должно остаться между нами. Впрочем, это в ваших же интересах.
– Да разве я не понимаю! Ежели Мишка Арставин и Леша узнают, большой беде быть, без покаяния помру…
– Кобельки у вас по-прежнему службу несут?
– А как же! – осклабился он. – Время такое, что в пору не то что волкодавов, а тигров заводить.
В кабинет вошел Сухов. При виде Глазукова его добродушное мальчишеское лицо сразу же приобрело строгое и замкнутое выражение. Он глубже запихнул предательски выглядывавшую из нижнего кармана френча привезенную из Петрограда книжку о драгоценных камнях, вытянул руки по швам и официально спросил:
– Прикажете подавать машину, товарищ заместитель председателя Совета народной милиции?
В голосе Сухова звучал металл. Он всегда говорил со мной таким голосом в присутствии «обломков старого режима» и крайне неодобрительно относился к сотрудникам, которые, по его мнению, фамильярничали с буржуями. Глазуков же подпадал под категорию «обломков».
– Сейчас поедем, – сказал я. – А пока познакомьтесь – Анатолий Федорович Глазуков, очаровательный человек и специалист по самоцветам. Вот вы все книгу о драгоценных камнях читаете, а тут перед вами живой человек, может проконсультировать по любому вопросу.
Павел залился своим девичьим румянцем, затолкал наконец в карман неподатливую книжку и уже совсем не по-официальному буркнул:
– Ну да, по любому…
– Ну почти по любому.
Сухов еще больше покраснел: он не любил, когда я подшучивал над его увлечением ювелирным искусством, и тоном, каким он допрашивал злостных рецидивистов, сказал:
– Так я передам шоферу, товарищ Косачевский.
II
Когда я допрашивал Глазукова, мне по телефону позвонил Рычалов и сказал, чтобы я перед встречей с анархистами к нему заехал.
Обстановка в Совдепе напоминала ту, которая здесь была во время октябрьских боев. Сизый махорочный дым, стук прикладов по паркету, треск телефонных звонков. В просторном вестибюле на привезенных из какой-то гимназии классных досках белели свеженаклеенные листки – обращение Совнаркома к трудящемуся населению России: «…Неприятельские войска, заняв Двинск, Венден, Луцк, продвигаются вперед, угрожая отрезать важнейшие пути сообщения и удушить голодом важнейшие центры революции… Мы хотим миpa, мы готовы принять в тяжкий мир, но мы должны быть готовыми к отпору, если германская контрреволюция попытается окончательно затянуть петлю на нашей шее…»
Тыча желтым от махорки пальцем в висящую на соседней доске карту Российской империи с обозначенной флажками линией фронта, чахоточный солдат в обтрепанной понизу шинели сипло кричал:
– Из Могилева я, братцы, из ставки. Продали генеральские шкуры солдатиков! К стенке их, гадов!
Сухов страдальчески посмотрел на меня, и в его глазах я прочел: «На фронт бы нам, Леонид Борисович!»
Носились по коридорам рассыльные, сновали, выбивая каблучками частую дробь, пишбарышни. У только что созданного отдела фронта дожидались приема бывшие офицеры. Тут же семнадцатилетний комиссар в кожанке и малиновых галифе растолковывал красногвардейцам новый приказ Чрезвычайного штаба Московского военного округа: город переводился на военное положение – круглосуточное патрулирование улиц, комендантский час, сдача оружия, расстрелы на месте преступления…
На широкой лестничной площадке, где Александра III уже сменили гипсовые бюсты вождей французской революции, отлитые каким-то скульптором-футуристом (Марат был изображен в виде куба, Дантон – шара, а бедному Робеспьеру до того не повезло, что даже смотреть на него и то было совестно), переминались с ноги на ноги бастующие врачи.
Красноречиво поглядывая на плакат «Задушим железной рукой саботаж», член дежурной коллегии Совдепа проникновенно говорил: «Кончать надо забастовку, господа-граждане. Побаловались – и хватит. Злостных саботажников будем революционным трибуналом судить. На рассуждения и размышления даю вам двадцать минут. Больше никак не могу: следователь трибунала дожидается. Проявим сознательность и не будем задерживать товарища следователя. Товарищ следователь по делам торопится».
По лицам врачей можно было понять, что слова оратора западали в душу, особенно его высказывания о трибунале и следователе, который понапрасну теряет время, томясь в бездействии.
Член дежурной коллегии умел говорить с интеллигенцией.
К моему глубочайшему удивлению, к кабинету Рычалова мы подошли как раз в тот момент, когда висевшие в коридоре настенные часы только начали отбивать время, назначенное, нам для приема. Раньше за собой подобной точности и не замечал. Но еще больше я удивился, когда Рычалова на месте не оказалось. Это было настолько на него непохоже, что я растерялся. Неужто даже Рычалов вынужден был отказаться от своих выработанных годами правил? Выходило, что так.
От члена дежурной коллегии я узнал, что Рычалову поручено организовать на всех железных дорогах заставы под Москвой (в связи с военным положением вводились жесткие ограничения на въезд и выезд из Москвы).
– Он полчаса назад телефонировал с Александровского вокзала и просил, чтобы вы его подождали, – сказал член дежурной коллегии. – Через пять-десять минут он уже будет здесь.
Но Рычалова мы дожидались не пять и не десять, а добрый час…
Хотя Рычалов внимательно, казалось бы, слушал рассказ Сухова о поездке в Петроград и мой доклад, у меня создалось впечатление, что думает он в эти минуты совсем о другом.
– Во сколько, говоришь, оценивается изъятый у Глазукова жемчуг? – спросил он, когда я закончил свое краткое сообщение и по привычке посмотрел на простенок, где еще позавчера был приколот кнопками распорядок дня.
– Пожалуй, тысяч тридцать-сорок.
– Таким образом, за десять дней розыска республике возвращено тридцать тысяч рублей из тридцати миллионов. В среднем по три тысячи в день, – подвел итог Рычалов. – Если вы будете и дальше так работать, то для розыска всего похищенного потребуется восемь лет с хвостиком. Не многовато ли, а?
Можно было, конечно, возразить, что нельзя ставить знак равенства между уголовно-розыскной работой и бухгалтерией. Но в главном Рычалов был прав: итоги неутешительные. Президиум Совдепа мог рассчитывать на более успешную работу специальной группы, возглавляемой товарищем председателя Совета милиции. Ему нужны были не отчеты о версиях, допросах и обысках, а конкретные результаты.
Сухов, отстаивающий всегда и во всем справедливость, начал было объяснять Рычалову, с какими трудностями мы сталкиваемся, но Рычалов его оборвал:
– Трудности не оправдание. Всем трудно. Время такое. А вот то, что вы упустили Василия Мессмера…
– Видимо, Мессмер все-таки к ограблению не причастен, – сказал я.
– «Видимо»… «все-таки»… А теперь что, вся надежда на анархистов?
– Зачем же? – возразил я. – Если показания Глазукова правдивы, а я в этом не сомневаюсь, то мы в ближайшее время установим грабителей.
– «Видимо»?
– Видимо.
– Но, насколько я понимаю, вам для этого нужно сначала задержать Лешу?
– Да.
– А ведь это, «видимо», может не получиться.
– Думаю, что получится. За Пушковым и за Михаилом Арставиным установлено наблюдение. Подбираемся мы и к Махову. Логично предположить, что у кого-то из них он обязательно появится.
– Логично-то логично, – сказал Рычалов, – но сокровища ризницы стоят тридцать миллионов золотых рублей. Это утверждают специалисты. А твою логическую конструкцию еще никто не оценивал. А если и оценят, то все одно тридцати миллионов за нее не дадут.
– Как знать, ценитель может и все сорок отвалить, – попытался я шуткой разрядить атмосферу.
Сухов улыбнулся, но Рычалов и бровью не повел. Он задал еще несколько вопросов, среди которых был и крайне для меня неприятный вопрос об описях, обнаруженных у Мессмера и Кербеля. Я мог только пожать плечами: эти описи были для меня полной загадкой.
– «Батуринский Грааль», «Два трона», «Золотой Марк», «Мономаховы бармы»… – перечислил Рычалов, но на этот раз от комментариев воздержался. Кажется, он считал, а вполне справедливо, что я уже свое получил сполна, и решил отложить разговор о загадочном списке драгоценностей до следующего раза. И на том спасибо.
Он повернулся к Павлу, который вертел в пальцах кожаный портсигар и не принимал участия в разговоре:
– Что, курить хочется? Иди покури в коридоре.
Сухов сконфузился:
– Успеется, товарищ Рычалов.
– А зачем мучиться? Иди покури. Если нужно будет, мы тебя позовем.
По настойчивости, с которой Рычалов выпроваживал Сухова, я понял, что он хочет поговорить со мной наедине. Но что предметом этого разговора станет сегодняшний митинг в Доме анархии, я не предполагал…
– Обязательно побывай на митинге, – сказал Рычалов, как только дверь за Суховым закрылась. – Послушай анархистских витиев.
– Для самообразования?
– В числе прочего и для самообразования. Чего не послушать? Интересно. Я бы и сам зашел, но, к сожалению, нет времени.
Кажется, для этого меня Рычалов и вызывал. Такое внимание к очередному митингу в Доме анархии меня несколько удивило.
К анархистам я привык относиться скептически. В отличие от эсеров, кадетов или меньшевиков они не представлялись мне тогда реальной силой, которой суждено сыграть какую-то роль – положительную или отрицательную – в развитии революции. Анархисты были сравнительно малочисленны. Не говоря уже о наивности политических концепций, их нельзя было даже назвать партией. Как-никак, а партия предполагает организационное единство, дисциплину, общую программу. Ничего подобного у анархистов не было. Их союзы, федерации и группы не имели руководящего центра та никому не подчинялись. Причем организационная неразбериха усугублялась идейной разобщенностью. Анархо-коммунисты во многом не соглашались с анархо-синдикалистами, те в свою очередь критиковали анархистов-индивидуалистов. Анархо-федералисты спорили с анархо-кооператорами, пананархистами, неонигилистами и безвластниками. Да и среди последователей одного и того же политического течения оказывались иной раз люди различных мировоззрений, враги наши и наши друзья, те, кто боролся против Советской власти, и те, кто ее отстаивал. Забегая вперед, скажу, что из среды анархо-коммунистов, например, вышел не только батька Махно, но и легендарный Нестор Каландаришвили. Анархо-коммунистом был участник штурма Зимнего дворца матрос Анатолий Железняков, старший брат которого, тоже анархо-коммунист, ушел к бандитам и был убит в бою с отрядом Красной Армии. Анархо-синдикалист Волин стал идейным вдохновителем махновщины, а бывший лидер анархо-синдикалистов Иваново-Вознесенска Дмитрий Фурманов превратился в политработника Красной Армии, а затем стал писателем. В 1919 году Петр Соболев организовал взрыв Московского комитета партии большевиков, и в том же 1919 году член ВЦИК анархист Александр Ге, возглавивший Кисловодскую ЧК, был зверски замучен деникинскими контрразведчиками…
– Так что именно тебя интересует? – спросил я Рычалова.
– Все, – сказал он. – Отношение к войне, отношение к нам. Последние неделя мы выпустили анархистов из поля зрения. Надо наверстывать упущенное.
– Какие-нибудь новые сведения?
– Нет, но в федерации слишком много горячих голов, и в этих головах может возникнуть идея использовать наши трудности. Для них наступление немцев – вроде подарка… Большевики шатаются – самое подходящее время для «третьей социальной революция».
– Ты уж слишком всерьез воспринимаешь это сборище донкихотов. Им не на кого опереться, – возразил я.
– Почему же не на кого? Учти, что часть рабочих Москвы – выходцы из мелкобуржуазной среды. Прибавь к ним бывших мелких чиновников, гимназистов, студентов, кустарей, люмпенов… Социальная база у анархизма есть. Да и лозунги подходящие: «Долой государство и всяческое насилие над личностью!», «Немедленное распределение по потребностям!», «Фабрики и заводы – рабочим коллективам, которые на них работают!». Что же касается твоего сравнения… Дон-Кихот, Леонид, кроме таза на голове и копья в руке, ничего не имел. А у московских донкихотов – около сотни пулеметов и несколько тысяч винтовок. Да и обосновались они в самом центре города, а не возле ветряных мельниц. В случае заварухи они могут нанести удар и по Московскому Совдепу, и по гостинице «Дрезден», и по комиссариату Московской областной армии…
– Подобная авантюра для них равнозначна самоубийству, – сказал я.
– Сейчас – да, – согласился Рычалов. – Сейчас мы их можем раздавить одним пальцем. Но ты подальше смотри. Кто знает, как сложится ситуация через неделю или две! Теперь мы отправляем на фронт шесть тысяч добровольцев. Это теперь. А если обстановка потребует выделить еще несколько тысяч солдат и красногвардейцев?
Я заговорил о противоречиях в среде анархистов, о расхождениях между группами.
– Кроме того, – сказал я, – черную гвардию нельзя собрать в кулак. Прежде чем удастся объединить дружины черногвардейцев в единое боеспособное целое, потребуются и время, и большая организационная работа.
– Именно так, – кивнул Рычалов. – Но дело в том, Леонид, что они к такой работе уже приступили. – Это было для меня новостью. – Да, приступили, – подтвердил Рычалов. – Готовится коренная реорганизация всех анархистских вооруженных сил. При федерации будет создана военная комиссия с учебным, техническим, санитарным и осведомительным отделами. Комиссии подчинят все районные штабы черной гвардии, а вместо временных боевых дружин предполагается сформировать постоянные. Пока у них все упирается в финансы. Нет денег. Но деньги они найдут… Кроме того, создано организационное бюро по подготовке Всероссийского съезда анархистов всех направлений. Что из этого выйдет – в выйдет ли что-либо – неизвестно, но учитывать надо все. Так что послушай ораторов. Митинг, конечно, только митинг. Особо откровенничать они на нем не будут, но кое-что авось и проскочит. Что же касается ризницы, то, думаю, дело Бари их должно вдохновить: и так слишком много разговоров, что анархистские организации засорены уголовниками. Еще один скандал им ни к чему, да еще с Грызловым… Роза Штерн, конечно, шокирована?
– Еще бы. Когда твой идейный единомышленник вляпался в уголовщину, радости мало, особенно если специализируешься на превращении хитрованцев в рыцарей революции. Думаю, ее ждет еще много разочарований.
– Как бы то ни было, а на красивых женщин нападать не надо, – улыбнулся Рычалов, – их слишком мало.
– А ты Розу считаешь женщиной?
– Увы, – вздохнул он. – Я ее считаю женщиной, и притом очаровательной. И если под ее влиянием все «деловые ребята» с Хитровки начнут жизнь добропорядочных граждан республики, я не удивлюсь. А вот ты к Розе относишься предвзято еще со времен ссылки.
Истомившийся в ожидании Павел приоткрыл дверь кабинета и удивленно посмотрел на Рычалова: он еще ни разу не видел председателя Совета милиции улыбающимся.
III
Дом анархии находился рядом с женским Страстным монастырем, и это, понятно, не могло не наложить на обитель свой отпечаток. Увы, московскому Страстному с момента его основания всегда не везло. И ответственность за это, по-моему, следовало возложить на царя Алексея Михайловича, который, по преданию, самолично выбирал место для его постройки. Прозванный Тишайшим, Алексей и место указал тихое и спокойное, в тенистой густой роще. Но, как показали последующие годы, царь дальновидностью не отличался. Житейские соблазны беспрерывно вторгались, а вернее, вламывались в ворота монастыря – то в облике бунтующих стрельцов царевны Софьи, то рейтар Петра I, то лихих и галантных кавалеристов Мюрата.
А дальше и того хуже. Роща была вырублена, а сам монастырь, находившийся некогда на отшибе, оказался в самом центре большого города.
Соблазны, соблазны! И с каждым десятилетием их становилось все больше. Загремел на Тверском бульваре, куда съезжалась на гулянье вся Москва, оркестр Александровского военного училища. Запестрела Страстная площадь афишами синематографов, засветилась электрическими фонарями, разукрасилась разноцветными грибами дамских шляп. А по ночам мимо монастырских стен с гиком и звоном бубенчиков неслись к Яру купеческие тройки. Греховно визжали хористки, и лихо пели в дупель пьяные кавалеры:
Ах вы, Сашки-Канашки мои,
Разменяйте мне бумажки мои…
В девятьсот пятом – митинги, красные знамена, баррикады, трупы и трехэтажный солдатский мат. В девятьсот семнадцатом – пушки, шпарящие гранатами и шрапнелью по Тверскому бульвару…
Но окончательно ошибка Алексея Михайловича выявилась во всей своей чудовищности в тысяча девятьсот восемнадцатом, когда к новому зданию купеческого клуба на Малой Дмитровке, урча и чихая, подкатил броневичок под черным флагом. Узревшая этот дьявольский флаг игуменья Страстного монастыря трижды осенила себя крестным знамением. Но когда два дюжих молодца осторожно извлекли из чрева стальной машины и аккуратно поставили на тротуар беленького старичка, смахивающего на святого, от сердца ее отлегло. А напрасно… Игуменья никогда не изучала историю анархистского движения и конечно же никак не могла признать в старичке патриарха русских бомбометателей Христофора Николаевича Муратова, носившего почетную кличку Отец. Ученик и соратник апологета пропаганды действием немецкого анархиста Иоганна-Иосифа Моста, известного призывом к поголовному истреблению всех монархов, а заодно и вождей социал-демократии Бебеля и Либкнехта как людей слишком умеренных, а потому особенно вредных для дела социальной революции, Муратов трижды приговаривался к смертной казни и добрую четверть своей жизни провел в тюрьмах России, Италии и Австро-Венгрии. Говорили, что во Франции Отец принимал деятельное участие в покушении на президента Карно, в Женеве приложил руку к убийству жены Франца-Иосифа императрицы Елизаветы, а в Испании по-братски наставлял смуглых и веселых молодых людей, уничтоживших министра-президента Антонио Кановаса дель Кастильо…
Всего этого игуменья, понятно, не знала.
Между тем милый старичок из броневика, семеня ножками в высоких старомодных калошах, прошелся вдоль фасада купеческого клуба, о чем-то разговаривая со своими рослыми сопровождающими. Задрав голову, осмотрел верхнюю часть здания и вошел в вестибюль. А через полчаса, отдыхая на диванчике в малой гостиной, он сказал молодому человеку с челкой на лбу, Федору Грызлову:
– Подходит, Федя.
Эти слова, произнесенные надтреснутым старческим голосом, решили и судьбу купеческого клуба, и многострадального Страстного монастыря. Клуб стал Домом анархии, а любимое детище Алексея Михайловича – «бастионом культуры» анархистов Москвы.
В тот же день вновь назначенный комендант Дома анархии Федор Грызлов по кличке Федька Боевик отправился с деловым визитом в Страстной монастырь. Разъяснив игуменье все требования революционного момента, Грызлов сказал, что в монастыре будут размещены склады анархистской литературы и реквизированного у эксплуататоров имущества, которое будет по ордерам раздаваться неимущим. Вполне возможно, что в дальнейшем здесь также будет учреждена школа бомбометателей. По мнению Грызлова, монастырский сад был предназначен самой природой для обучения боевиков обращению с бомбами. Что же касается монахинь, то федерация, отстаивая свободу каждого индивидуума, не хочет им ничего навязывать, но все-таки рекомендует созвать всемонастырский митинг и создать свободную трудовую коммуну «Революционная монахиня». Игуменье должно быть все ясно. Но если имеются какие-либо вопросы, Федор Грызлов охотно на них ответит…
– Сгинь, – тихо сказала игуменья и перекрестила Грызлова.
Но, к ее удивлению, дьявол с двумя кольтами на бедрах от крестного знамения даже не поморщился.
А вечером в трапезной монастыря после лекции «Наша светлая цель – всемирная анархия» состоялся сольный концерт любимицы Москвы, несравненной исполнительницы цыганских романсов Насти Кругликовой. По дошедшим до меня слухам, и лекция и концерт прошли с бешенным успехом. Артистку домой отвозили в броневике и подарили ей где-то реквизированный соболий палантин.
Растроганная певица заявила, что готова отдать революции весь свой талант и давно уже подумывает о вступлении в одну из анархистских групп.
Такое, конечно, не могло присниться Алексею Михайловичу и в страшном сне!
Монастырская стена была предоставлена в распоряжение пропагандистского отдела федерации, и на ней тут же появилось написанное аршинными буквами известное изречение Кропоткина:
«Пусть каждый берет из общей кучи все, что ему нужно, в будьте уверены, что в житницах наших городов хватит пищи, чтобы прокормить весь мир до дня объявления свободы производства, достаточно одежды, чтоб одеть всех, и даже предметов роскоши хватит на весь мир».
В дни, когда Советской власти приходилось применять против пьяных погромов даже пулеметы, это изречение, помещенное на самом видном месте, воспринималось как подстрекательство. По категорическому требованию Рычалова цитата была закрашена. Но теперь, как мы имели возможность убедиться, ее вновь восстановили. Рядом с высказыванием Кропоткина соседствовали наклеенные на стену московские и петроградские анархистские газеты, прокламации и объявления различных анархистских групп и объединений. Времени у нас с Суховым было достаточно, и часть его я решил посвятить изучению этой «настенной литературы». Читая ее, я обратил внимание на осторожные, но явные выпады против большевиков и левых эсеров. Они содержались даже в статье члена ВЦИК анархиста Ге, который обычно старался не выпячивать существующих противоречий, чтобы не дать пищу врагам революции. И я подумал, что это, пожалуй, симптоматично. Раньше объединявшая всех самых крайних анархистов группа «независимых», обосновавшаяся на Поварской, и то не позволяла себе подобных вольностей.
Падали редкие хлопья снега. В ворота монастыря въехали сани, груженные какими-то ящиками, небрежно прикрытыми сверху брезентом. Сидящий на облучке усатый матрос в бескозырке и хорьковой шубе огрел лошадь кнутом и что-то крикнул часовому. С любопытством заглянув в открытые ворота, мимо нас к центральной театральной кассе «Гермес» прошли две епархиалки. Одна из них, веснушчатая, с носиком пуговичкой, рассказывала что-то смешное подруге, которая давилась от смеха. Не обращая внимания на трамваи, людей и афиши синематографов, смотрел куда-то задумчивый Пушкин.
– Леонид Борисович, – сказал Сухов, – а правда, что Бакунин, чтобы заставить мужика бунтовать, предлагал его сечь?
Круг интересов Павла был поистине необъятен: архиепископ Константинополя Иоанн Златоуст, самоцветы и, наконец, великий бунтарь Михаил Бакунин.
– Нет, такой глупости Бакунин не предлагал. Однако он считал, что порка, если она справедлива, ничего, кроме пользы, принести мужику не может. Во всяком случае, в одном из своих писем он рекомендовал брату Николаю не чуждаться телесных наказаний. Дескать, пока, как это ни печально, русский крестьянин без них обойтись не может…
– Чего врешь, беляк? Чего, твою мать, контрреволюционную брехню разводишь? – Перед нами стоял коренастый солдат с поросшей щетиной физиономией. Папаху его наискось пересекала черная шелковая лента.
Несколько прохожих остановилось, а часовой у ворот Страстного монастыря, предвкушая развлечение, ободряюще крикнул:
– Дави их, Вася!
От солдата пахло спиртом и махоркой.
– Офицер? Провокатор? Буржуй? Германский шпиен? – лез он на меня, пытаясь схватить за грудки.
– Не ори, служивый, – миролюбиво посоветовал Сухов. – Зачем зря орать? Это товарищ из Совета милиции.
Но черногвардеец не унимался.
– Милиция! Полиция! – все более накалялся он. – По мне все одно, что из совета, что из комитета. Да будь ты хоть из Совнаркома, а товарища Бакунина не трожь. («Верно, Вася!» – поддержал его часовой.) Не трожь, говорю! Я, ежели хочешь знать, с Мишей Бакуниным вместях кровь в девятьсот пятом проливал! Он меня своей благородной грудью от шрапнелей закрывал! Миша мне заместо брата родного… – Так и не закончив новый вариант биографии Бакунина, черногвардеец рванул с плеча винтовку и дико взвизгнул: – Убью гада!
В то же мгновение Сухов схватил его за левую руку и рывком заломил ее назад, а я, держа на уровне его живота браунинг, посоветовал бросить винтовку:
– А ну, быстро!
Он выпустил из руки винтовку, и она зазвенела, ударившись о булыжники мостовой.
– Эй вы, стрелять буду! – пригрозил часовой, но не потрудился даже снять с плеча свою винтовку.
Я видел, как от стены Страстного монастыря отделилась изящная фигурка в черной широкополой шляпе и узком модном пальто. Это был помощник коменданта Дома анархии, бывший цирковой артист Дима Ритус, известный под кличкой Барышня. Кажется, Ритус не без интереса наблюдал всю сцену от начала до конца. Теперь, когда занавес опустился, он решил, что настал его черед.
– Не надо пушек и инцидентов, дорогой товарищ Косачевский! – сказал Ритус, поспешно подходя к нам и раскинув для приветствия руки, словно собираясь обнять всех троих. – Он погорячился, вы погорячились… А смысл? Идея? Цель? – Ритус поднял с мостовой винтовку, подбросил вверх, поймал и вручил тяжело дышавшему солдату: – Держи крепко. Она тебе нужна для борьбы с врагами революции. Не так ли, товарищ Косачевский?
– На вашем месте, Ритус, я бы, по крайней мере, извинился.
– И правильно бы сделали, дорогой товарищ Косачевский, – прочувствованно сказал Ритус. – Виноват. Миль пардон за невыдержанность нашего товарища. Миль пардон. Что поделаешь? Товарищ трижды контужен и травмирован кровавыми событиями революции. Товарищ осознал свою ошибку… Осознал? – спросил он у солдата, который в ответ буркнул что-то нечленораздельное. – Слышали? Осознал. А раз осознал, то бери свою тросточку и топай отсюда, – приказал он черногвардейцу. – Как говорят истинные артисты, каскад под зад и три кульбита! А вас, товарищи, если разрешите, я самолично провожу. Как дорогих гостей. Инцидент исчерпан, пушки смолкли, маркитантки пудрят носики, солдаты играют в преферанс. Жизнь прекрасна, а гонорея омерзительна… У вас какой браунинг, товарищ Косачевский?
– Бельгийский, – сказал я, оглушенный водопадом слов.
Ритус расплылся в улыбке:
– Какая прелесть! Истинное оружие революционера. Из такого вот браунинга я стрелял в семнадцатом городовых. Как куропаток, миль пардон. Семь пуль – семь городовых. Красиво, но свинец на душу. У меня нежная душа, товарищ Косачевский. До сих пор по ночам кошмары мучают: кровь, трупы, стоны… Да, человеческая жизнь, даже жизнь паршивого городового, – величайшая ценность, а мы с вами созданы не для стрельбы, а для полета. Нельзя убивать безнаказанно себе подобных даже из бельгийского браунинга – психозы, неврозы, бессонницы… Кстати, у вас нет знакомого психиатра?
– Могу вам даже посодействовать в получении отдельной палаты, – заверил я.
– С надежным замком, да? – улыбнулся Ритус. – Я всегда питал к вам доверие и глубочайшее уважение. Вы гуманист, дорогой товарищ Косачевский! Прошу… – Ритус подмигнул часовому у подъезда Дома анархии и распахнул перед нами дверь.
В Доме анархии, который обычно напоминал гудящий улей, на этот раз было непривычно тихо, по крайней мере, на первом этаже, там, где размещались секретариат совета федерации, пропагандистский отдел, штаб черной гвардии, читальный зал и издательство. Комнаты обезлюдели. Несколько человек в читальне да группка черногвардейцев в глубине вестибюля.
Ритус разыскал Грызлова и передал нас с рук на руки.
Грызлов, еще более сумрачный, чем обычно, не поднимая глаз на своего помощника (он вообще избегал смотреть в лицо собеседнику), сказал:
– Иди, товарищ Ритус, и наведи порядок среди патрулей. Объясни им, что анархия не отсутствие дисциплины, а сознательная дисциплина. Чтоб больше случаев хулиганства не было, Ритус.
– Больше не будет, – заверил Дима Ритус и даже прижал руку к сердцу. – Ты же знаешь этого партерного акробата – псих. Даже товарищу по классу глотку перегрызет.
Я ожидал, что Грызлов заговорит о деле Бари, которое имело к нему прямое отношение, но он не обмолвился о нем ни словом. Молча проводил нас в малую гостиную, где после реквизиции особняка находился пропагандистский отдел федерации. Пол-Кропоткина превратил гостиную в подобие книгохранилища. Комната была заставлена шкафами с книгами. На полках в едином строю стояли Прудон, Макс Штирнер, Бакунин, Кропоткин, Вольский, Адлер, Боровой, Проферансов. На длинном столе у окна лежали подшивки «Анархии», «Голоса труда», «Буревестника», харьковской «Рабочей мысли», стопки книг, среди которых яркой обложкой выделялась брошюра одного из вождей Московской федерации, Гордина. «Почему? Или как мужик попал в страну «Анархия». На стене между двумя игривыми вакханками, оставшимися от прежних хозяев, висела, разработанная другим вождем федерации, Леоном Черным, схема будущего устройства России. ВЦИК и Совнарком заменялись «Великой конфедерацией», а комиссариаты – «Дворцами согласия». «Дворец согласия иностранных дел», «Дворец согласия военно-морских дел», «Дворец согласия по вопросам образования»…
Пьяный «друг Миши Бакунина» и досужие, оторванные от реальной действительности теоретические схемы переустройства жизни миллионов людей – это были две стороны одной и той же медали, именуемой анархией.
– А где же товарищи из пропагандистского отдела? – спросил я у Грызлова.
– На митинге.
– Мы договорились со Штерн о встрече.
– Товарищ Штерн ждала вас позднее, – вполне обоснованно уточнил он и предложил: – Вы покуда почитайте. А если желаете, то и вином могу угостить. Мы тут винный подвал под типографский склад приспосабливали, так ребята несколько дюжин бутылок раскопали.
– Богато живете! – засмеялся Сухов, а я поинтересовался:
– По ордерам раздавать будете?
– В госпиталь отправим. Для жертв революции, – сумрачно объяснил Грызлов. Кажется, и без того скудный запас его радушия стал иссякать…
– Вы как, Павел, насчет шампанского? – спросил я у Сухова.
– Я непьющий.
– Ну вот видите, товарищ мой вообще не пьет. Придется воздержаться. Митинг на втором этаже?
Федор Грызлов впервые поднял глаза. Они у него были мутные, тяжелые. Такие глаза я видел когда-то у рабочего на мясобойне. Тот был мастером своего дела и мог одним ударом молота проломить череп корове или быку. Хозяин очень ценил этого виртуоза скотобойного искусства.
Да, пожалуй, комендант Дома анархии не зря предпочитал держать свои глаза долу. Если бы жизнерадостному Бари привелось тогда увидеть эти глазки, то вряд ли он бы потом имел возможность поселиться в уголовном розыске.
Повезло Бари!
– Митинг в голубом зале, как обычно, – неохотно сказал Грызлов.
– Вот и мы отправимся туда. Не возражаете?
Сухов удивленно посмотрел на меня. Он не понимал, чем вызвано это странное желание присутствовать на митинге.
– Хотите на митинг – пожалуйста, – сказал Грызлов. – У нас без пропусков и мандатов. Всякий волен.
IV
Вместительный прямоугольный зал, служивший некогда для балов и банкетов московского купечества, распирало от сотен потных человеческих тел. Сидели не только в креслах, но и на втиснутых между рядами скамьях. Проходы были забиты. Мы так и застряли в дверях – дальше протиснуться не смогли.
Насколько я смог разобраться, на митинг явились анархисты всех групп и объединений Москвы, в том числе и «независимые», не входящие в состав федерации и не признающие ее «как орган, ограничивающий свободу революционного индивидуума».
В президиуме на фоне скрещенных черных знамен сидели за столом чахоточный «безмотивник» Оршанский, обреченный врачами на смерть, но надеющийся назло буржуазии дотянуть до мировой революции; лидер «немедленных» Неволин, ставший впоследствии махновцем (год спустя я его встретил в Петрограде, куда он прибыл в качестве коменданта «хлебного эшелона», на вагонах которого было написано: «Голодающему пролетариату Питера от батьки Махно»); глава «Студенческой группы» – красавец Чарский; анархо-синдикалист Гастев, имя которого потом вошло в историю как основателя научной организации труда в СССР. Рядом с руководителем «независимых», матросом в бежевом пиджаке поверх тельняшки, сидела миловидная женщина с гладко причесанными волосами – гостья из Воронежа, Мария Никифорова, та самая Маруся, банда которой впоследствии терроризировала города и села Украины.
Отца, Розу Штерн и Пол-Кропоткина я не заметил ни в президиуме, ни в зале. Рабочих было мало – несколько десятков человек. Зато митинг привлек интеллигенцию. Некоторые из них, переоценивая вес и влияние Московской федерации, рассматривали анархистов как силу, способную противостоять большевикам и левым эсерам. Другие считали, что анархизм, предвестник надвигающихся событий, выражает чаяния русского мужика-пугачевца, который никогда не признавал никакой власти, кроме власти земли, а следовательно, за анархистами – будущее.
Возлагались некоторые надежды и на возможность вооруженного столкновения черной гвардии с большевиками. Причем «р-революционная левизна» кадетствующую и даже монархистски настроенную интеллигенцию особо не пугала. Как заметил в разговоре со мной профессор Карташов, земля кругла – если слишком далеко забрать влево, то выйдешь справа…
А вон собственной персоной и сам Карташов. Профессор сидел в центре зала, в кресле, рядом с живущим в нашей гостинице любознательным американцем, который, разумеется, никак не мог пропустить такого броского материала, как митинг в Доме анархии. Судя по жестам, Карташов что-то растолковывал ему. Представив себе комментарии «насыщающегося», я решил, что мои объяснения по поводу поэзии выглядели, конечно, по сравнению с карташовскими, детским лепетом. Позади искусствоведа я заметил седовласую, грубо размалеванную даму с лорнетом, лицо которой показалось мне знакомым. Ну конечно же Лиза Тесак. Вот где клад для американца! Русская аболиционистка, родившаяся и состарившаяся на Хитровом рынке, ярая последовательница англичанки Жозефины Бутлер, посвятившей свою жизнь борьбе за свободу проституции. Американцу, по-видимому, хорошо была известна сенсация конца прошлого века – петиция английских проституток в парламент, но вряд ли он подозревал, что почти рядом с ним сидит организатор первой и, кажется, последней забастовки в домах терпимости Москвы… Но когда, интересно, Лиза Тесак успела проникнуться симпатией к анархизму?
Зал всплеснулся аплодисментами и одобрительно загудел, а Сухов негромко сказал:
– Вот чешет, сукин сын!
Слова эти относились к очередному оратору, одному из секретарей федерации.
– Спор теоретиков революции решают не ссылки на умные книги, не аргументы, не число последователей, а истерия, – вещал оратор, все более и более накаляясь от собственных слов. – История – вот беспристрастный судья всех теорий и систем. – Он вскинул вверх руки, словно призывая историю посетить этот зал и запросто побеседовать с участниками митинга. – Вернемся на несколько десятилетий назад. Маркс тогда утверждал, что революция начнется в развитых капиталистических странах, – Бакунин это отрицал. Маркс утверждал, что знамя мировой революции поднимет германский пролетариат, – Бакунин это отрицал. Бакунин писал: «Англичанин или американец, говоря «я англичанин», «я американец», говорят этим словом: «я человек свободный». Немец же говорит: «я раб, но зато мой император сильнее всех государей, и немецкий солдат, который меня душит, вас всех задушит». Бакунин писал: «У всякого народа свой вкус, а в немецком народе преобладает вкус к сильной государственной палке». И вот теперь, в феврале тысяча девятьсот восемнадцатого, я спрашиваю вас, бескорыстных бойцов революции: кто прав – Маркс или Бакунин? Кто пророк мировой революции – Маркс или Бакунин? – Последние слова оратора потонули в свисте, в выкриках, в топоте сотен ног.
Лиза Тесак, вскочив с места и размахивая лорнетом, что-то кричала своим визгливым голосом, способным просверлить любую барабанную перепонку. Трещали стулья, подпрыгивали скамьи. Довольный динамитным взрывом страстей, оратор переждал шум и, взмахнув рукой, словно дирижируя оркестром, продолжал:
– Алтарь государственности – вот тот камень, о который споткнулись Маркс и его последователи. Нет, не немец, государственник и филистер, а природный анархист славянин поднял над миром знамя кровавого, всесокрушающего бунта. Он, и только он, предназначен мудрой старухой историей в вожди мировой революции, которая раздавит и потопит в крови эксплуататоров, разрушит до основания государство, закон, церковь – все, что уродует и калечит людей, превращая их в жалких рабов. Революция – ураган! Революция – смерч! Революция – бушующий океан! Кто остановит ее? Филистер немец? Нет и еще раз нет. Девятый вал всероссийского бунта сметет, словно пыль, всяких гинденбуров и гофманов, развеет по ветру германские полки и дивизии! – гремел оратор, упиваясь собственным красноречием и нарисованной им оптимистической картиной разгрома немецкой армии. – Пусть дрожит от страха император Вильгельм, пусть дрожат от страха его генералы и солдаты, подставляющие свои согбенные спины под императорскую палку, – уже поднята над их головами всесокрушающая дубина русского бунтаря. В Смольном надеются на революцию в Германии – мы на нее не рассчитываем. В Смольном готовы идти на компромиссы с германским капитализмом – мы на них не пойдем. В Смольном просят мира – мы требуем войны, всемирной революционной войны против угнетателей. Никаких переговоров с немецким филистером, никаких соглашений. Пусть ухнет по тупым головам дубина бунтаря. Выше кровавое знамя мировой революции, пронесем его через Европу, Азию и Америку! Вперед! – выкрикнул он и выбросил перед собой сжатый кулак.
Зал неистовствовал. От криков и воплей качались, бренча хрустальными подвесками, люстры. Участники митинга готовы были хоть сейчас идти «вперед», чтобы обрушить на тупые головы дубину бунтаря и пронести знамя мировой революции через Европу, Азию и Америку. Что же касается оратора, то он, кажется, к этому готов еще не был. Во всяком случае, закончив свою пламенную речь, он пошел не вперед, а, скромно отступив назад, занял снова свое место в президиуме.
– Об отправке на фронт черной гвардии – ни полслова, – трезво отметил Сухов. – Это что ж, они будут речи произносить, а большевики с немцами драться?
Сухов глядел в корень. Действительно, о такой «мелочи», как помощь армии, секретарь федерации не упомянул. То ли он считал это само собой разумеющимся, то ли был убежден, что «кровавым знаменем мировой революции» безопасней размахивать в купеческом клубе в Москве, от которой «немец-филистер» пока еще достаточно далеко… Но кто же все-таки понесет знамя через Европу, Азию и Америку? Ответа на этот вопрос в речи не было, но он подразумевался: раз большевики взяли власть в свои руки, то пусть в Питере в Смольном и ломают себе головы над «дубинками» и «знаменосцами». Это уж их забота, а не наша.
И стиль речи, и ее направленность свидетельствовали о том, что опасения президиума Совдепа, о которых мне говорил Рычалов, отнюдь не беспочвенны.
Да, если мир с немцами в ближайшее время не будет заключен, то от Московской федерации анархистских групп можно ожидать любых сюрпризов: уж больно разжигаются страсти.
Секретаря федерации на трибуне сменил Отец. Но его выступление нам прослушать не удалось: протиснувшийся в зал каким-то чудом Дима Ритус сообщил, что товарищ Штерн уже внизу и ждет нас.
Помимо Розы в угловой комнате, примыкающей к читальне, был еще один человек – лохматый и разукрашенный, несмотря на зиму, веснушками парень в подшитых кожей валенках – председатель «Союза анархистской молодежи» «товарищ Семен», как его представила Роза. По его важному нахмуренному лицу легко можно было понять, что он уже знает, зачем его сюда пригласили, и готов к обстоятельному и солидному разговору.
– Ты что это на митинг забрел? – спросила Роза, как всегда забыв ответить на приветствие.
– Да вот думаю, не сменить ли веру.
– Ты-то не сменишь, – усмехнулась она, – ты твердокаменный.
– Уж больно у вас ораторы хороши. Как послушаешь, так и хочется стать под черное знамя с этой, как ее – дубинкой…
Роза нахмурилась: она терпеть не могла моих шуточек. Она была слишком серьезным человеком и о юморе имела приблизительно такое же представление, как я о нильских крокодилах. Большеглазая, смуглая, она была похожа на красавицу цыганку, одну из тех цыганок, которые кружили головы разудалым прожигателям жизни. Ей бы серьги, браслеты, мониста… Но увы, даже свои великолепные косы она и то остригла лет десять назад, решив, что длинные волосы не соответствуют созданному ею образу профессиональной революционерки.
Рычалов ошибался, считая, что я отношусь к Розе недоброжелательно. Штерн была не только красивой и обаятельной женщиной, но и порядочным человеком, хорошим товарищем. Это я признавал. Я лишь отрицал Штерн-революционерку.
В революцию ведет много дорог, и самая худшая из них – дорога, вымощенная романами о жизни «борцов за свободу». В таких романах, понятно, нет вшей, которые жрут тебя в пересыльных тюрьмах, нет вони параш, нудной пытки допросов, зато обязательно присутствует терновый венец. Герои только и мечтают о том, как бы поскорее и «покрасивше» взойти во имя страдальца-народа на костер. При этом подразумевается, что вокруг элегантно и со вкусом выложенного костра обязательно будет стоять скорбящее человечество с цветами в руках. И я сильно подозревал, что в судьбе Розы не последнюю роль сыграл роман Леонида Андреева «Сашка Жегулев», где на протяжении нескольких сот страниц Иисус Христос от революции упорно карабкался на Голгофу, желая во что бы то ни стало пострадать за человечество. Недаром же в революционных кругах она была известна не только как Роза Штерн, но и как Роза Жегулева. Главное – взойти на Голгофу, а все остальное образуется само по себе, как только падет это изобретение дьявола – государство. В тот же миг фабриканты станут честными тружениками всемирного братства, профессиональные убийцы, обливаясь слезами раскаяния, протянут руки помощи сиротам, а шеф жандармского корпуса создаст из своих бывших подчиненных оркестр, который восславит на сладкозвучных арфах царство любви и свободы.
Черт его знает, может быть, в середине XIX века, на заре нашей туманной революционной юности, подобный тип революционера и был нужен. Но всему свое время, а время дилетантов от революции прошло.
Когда вместо революционной позы, романтического порыва и желания покрасоваться на кресте в изящно распятом виде потребовались знания законов развития общества, пропагандистская и организаторская работа в массах, «книжные революционеры» оказались не у дел. Они не любили и не умели писать листовки, разъяснять рабочим азбуку революции, организовывать забастовки, подчиняться партийной дисциплине, ощущать себя частью целого, а тем более растворяться в этом целом. Они по-прежнему хотели изготовлять адские машины, стрелять в губернаторов и красиво всходить на эшафот. А революции, которая стала делом сотен тысяч, это уже не ахти как требовалось. Теперь от взрывов адских машин никто не вздрагивал. Губернаторы постепенно привыкли, что в них за верную службу царю и отечеству обязательно должны стрелять, и, если покушений не было, чувствовали себя даже как-то неуютно. А казни стали слишком многочисленными, чтобы привлекать зрителей. Да и вешали не днем, а ночью, на пустынном тюремном дворе, где никто не мог восхититься мужеством приговоренных.
Постепенно «книжные революционеры» стали ненужным балластом. А после тысяча девятьсот семнадцатого, когда потребовалось не только разрушать старое, но и строить новое, то и помехой для революции. В этом, конечно, была не их личная вина. Но история, которую призывал в судьи оратор на митинге, безжалостна и прозаична. Революция нуждалась в революционерах типа Рычалова, такие, как Штерн, ей были не нужны. Короче говоря, я всегда жалел, что Роза некогда прочла «Сашку Жегулева» и остригла свои роскошные косы…
Штерн, как я понял, была в свирепом настроении: ей крайне не нравилось, что Грызлов оказался замешанным в грязную и глупую историю с Бари и федерация из-за этого вынуждена поступиться своими незыблемыми принципами – Роза искренне считала, что оные существуют, – и оказывать помощь «государственникам», которые только и мечтают о том, как бы ввести революцию в рамки мертвой схемы, и ставят на каждом шагу препоны «истинным революционерам», свято верящим в здоровый инстинкт народа.
Тем не менее, взяв на себя такую неприятную обязанность, она старалась выполнять ее добросовестно. И именно эта добросовестность все осложняла. Роза пыталась с моей помощью и помощью Сухова ввести председателя «Союза анархистской молодежи» в курс расследования ограбления. Причем в этом ей пытались помочь пришедшие несколько позднее Отец и Дима Ритус, присутствие которых при разговоре было уже совсем ни к чему.
Товарищ Семен отмалчивался и ерошил свои лохматые волосы, а троица взяла меня в оборот. Уточняющие, детализирующие и наводящие вопросы следовали один за другим:
Какие следы преступников обнаружены в ризнице?
Можно ли по ним что-либо определить?
Кто подозревается в ограблении?
Кого и о чем допрашивали?
Располагаю ли я какими-либо доказательствами, а если да, то какими именно?
Что я собираюсь предпринять в ближайшее время?
Подобные вопросы ставили нас с Суховым в щекотливое положение. Искренность наших вынужденных помощников вызывала сомнения, поэтому заранее было оговорено не знакомить анархистов с материалами расследования. Ни я, ни Сухов не собирались отступать от этого условия. Но не отвечать тоже было нельзя. Поэтому приходилось изощряться в придумывании уклончивых и ни к чему не обязывающих ответов, а то и просто отшучиваться. Кто мог похитить драгоценности? Если бы мы это знали, то не сидели бы сейчас в Доме анархии…
Предположения? Их слишком много. Зачем зря отнимать драгоценное время у таких занятых людей, как Штерн, Отец, Ритус? Нет, мы не чувствуем себя вправе делать это. Да и зачем товарищу Семену наши предположения? Они будут только сбивать его с толку. Допросы? Формальность, ничего существенного, возле да около.
От таких ответов Роза Штерн накалялась, а голос «динамитного старичка» становился все более и более ласковым, как всегда, когда его гладили против шерстки или, по выражению Рычалова, против щетинки… Почему-то Отцу очень хотелось, чтобы мы выложили на стол все наши карты, все до единой. Он апеллировал к нашим революционным эмоциям – не действовало. К логике – напрасно. К целесообразности – бесполезно. Убедившись наконец в тщетности своих усилий, он уже совсем паточным голосом сказал:
– Плохо работаете, товарищ Косачевский, ай как плохо!
– Куда хуже, – с готовностью согласился я.
– Ризницу-то дней десять как экспроприировали, верно?
– Что-то в этом роде.
– А у вас до сих пор никакой ясности, – добавил он в свой голос еще ложку патоки.
– Увы?
– Выходит, нам на пустом месте придется работать? – спросила Роза.
– Выходит, так. Но если федерацию не смущают стотысячные полчища немцев, – сказал я, – то неужто, используя свои богатейшие и многосторонние связи в уголовном мире, – старичок доброжелательно улыбнулся, – она не справится с несколькими бандитами?
Роза пилюлю проглотила молча, только слегка поморщилась, а старичок, продолжая доброжелательно улыбаться мне, сказал:
– Боюсь все-таки, что трудно будет в таких условиях товарищу Семену.
Последняя фраза у него получилась до того приторной, что меня стало слегка подташнивать.
– Трудно-то трудно, – согласился я, – но разве трудности должны нас смущать? Ведь нам тоже было трудно рассеять тень подозрений, которая легла на идейного анархиста товарища Грызлова в связи с делом о похищении Бари. Однако мы почти ее рассеяли…
– Почти? – спросил Ритус.
– Почти, – подтвердил я. – Окончательно мы эту тень рассеем, когда будут найдены драгоценности ризницы и грабители, их похитившие.
Ритус хохотнул, а Отец упрямо сказал:
– Мы, конечно, приложим все усилия, но товарищу Семену будет трудно в таких условиях оказать вам реальную помощь.
Во время всего этого разговора мохнатый и толстогубый товарищ Семен молчал и лузгал семечки, аккуратно сплевывая шелуху в кулак. Со стороны могло показаться, что все происходящее не имеет к нему абсолютно никакого отношения.
– Чего молчишь? – спросил у председателя «Союза анархистской молодежи» Сухов.
Товарищ Семен облизнул языком губы и растянул их в улыбке. Улыбка у этого парня была одновременно и добродушной и хитрой.
– Когда все пусторюмят, то одному не грех и помолчать…
– И долго еще отмалчиваться собираешься?
– Нет, не долго.
– Так что скажешь?
– Ежели требуется, то, как полагаю, отыщем тех деловых, что в церковных закромах шуровали.
– И без протоколов допросов? – усмехнулся Сухов.
Товарищ Семен постучал себя пальцем в лоб:
– Тут у меня протоколы почище ваших. Все тут. Напрямки говорю: ежели требуется, отыщем и возвернем. У нас подноготников хватает.
– А как искать собираешься?
– Это уж моя забота. Это дело мы у себя в союзе обкашляем.
Кажется, планами Отца подобное заявление председателя «Союза анархистской молодежи» не предусматривалось: он перестал улыбаться, и физиономия его поскучнела. Роза недоуменно пожала плечами: стоило столько времени молчать, чтобы в конце концов высказаться подобным образом. Старались упростить ему задачу, а он так ничего и не понял…
Зато Дима Ритус, обладавший завидной способностью всегда и всему радоваться, ликующе сказал:
– Каких орлят федерация вырастила, а?
– Итак, будем считать, что совещание окончено, – сказал я. – Будем надеяться, что товарищ Семен слов на ветер не бросает…
Товарищу председателя Московского совета
Милиции господину Косачевскомув собственные руки.
Москва. Сыскная милиция
Милостивый государь!
Выполняя настоятельную просьбу его высокопреподобия архимандрита Димитрия, обращаюсь к Вам с настоящим письмом. Льщу себя надеждой, что его высокопреподобие, полагающийся на Вашу порядочность, не ошибается и Вы действительно пытаетесь добросовестно разобраться в обстоятельствах происшедшего и возвратить России ее исторические ценности. Ежели это так, то прошу принять и мою посильную лепту.
В середине прошлого года, когда я исполнял должность заместителя начальника Царскосельского гарнизона, некоторые мои друзья, опасаясь столь распространившихся в несчастной России грабежей, разбоев и обысков, попросили меня взять на сохранение их драгоценности. В связи с этим была составлена надлежащая опись, копии которой Вы обнаружили у моего отца, барона Григория Петровича и ювелира патриаршей ризницы господина Кербеля.
Тогда моими услугами, в частности, пожелали воспользоваться ныне пребывающие за границей граф Басковский, владелец бесценного «Батуринского грааля», мой старый фронтовой товарищ ротмистр Грибов, которому принадлежало выдающееся произведение русского ювелирного искусства «Золотой Марк», баронесса Граббе и некоторые другие, чьи имена я не считаю себя вправе назвать, поскольку они в настоящее время находятся в пределах России и моя нескромность может им повредить.
После отчисления от должности заместителя начальника Царскосельского гарнизона я оказался в затруднительном положении, выход из которого нашел мой брат Олег Григорьевич (в иночестве Афанасий). По его просьбе настоятель Валаамского монастыря его высокопреподобие архимандрит Феофил любезно согласился поместить ценности в ризнице монастыря. Там они находились до декабря 1917 года, пока не возникла опасность их утери. Каким-то образом среди монастырской братии распространился слух об этих ценностях, и брат опасался, как бы он не дошел до Сердобольского уездного Совета, который как раз пытался отобрать у монастыря часть его имущества. В том же письме брат предлагал испросить согласия у его высокопреподобия архимандрита Димитрия, который прежде был настоятелем Валаамского монастыря, на помещение этих ценностей в хранилище Московской патриаршей ризницы. Когда в том же месяце я вместе с кузиной навестил брата, он мне показал ответ Димитрия. Тот писал, что весьма сожалеет, но вынужден отказать, ибо назначение патриаршей ризницы общеизвестно, и он не считает себя вправе расширительно толковать его. Поэтому я был весьма благодарен старому другу нашей семьи почетному потомственному гражданину Петру Васильевичу Арставину, который, приехав по делам из Финляндии в Петроград, навестил меня и обещал оказать посильное содействие, используя свои старые связи в хозяйственном управлении Синода и Московской духовной консистории. Арставин сдержал слово: московский митрополит дал свое согласие, и во время очередной визитации в Москву я привез с собой ценности, кои были помещены в патриаршей ризнице.
Я считал, что доверенные мне ювелирные изделия находятся в надежном месте, но, учитывая неодобрительное отношение его высокопреподобия архимандрита Димитрия, к которому я всегда испытывал глубокое уважение, я пытался найти другое место для их хранения. К несчастью, мне это не удалось.
О дальнейшем вы знаете не хуже меня. Прочитав сообщение об ограблении патриаршей ризницы, я немедленно выехал в Москву. В телеграмме господину Кербелю я просил последнего встретить меня на вокзале. Когда ювелира там не оказалось (он должен был ждать меня в буфете первого класса), я поехал к нему на квартиру. Кербеля я не застал, но госпожа Кербель подтвердила мои самые страшные опасения. Она сказала, что ее брат потрясен случившимся и, чувствуя передо мною вину, хотя винить его в чем-либо было бы, конечно, несправедливо, специально уклонился от встречи со мной.
В заключение, господин Косачевский, хочу сообщить Вам об обстоятельствах, которые, возможно, представят для сыска некоторый интерес. Когда мы привезли ценности в Москву (в целях безопасности меня сопровождал мой товарищ), мне показалось, что за нами следят. Во всяком случае, мне дважды попадался на глаза некий сухощавый господин среднего роста в черной широкополой шляпе, который пытался со мной заговорить. Кроме того, на третий день нашего пребывания в Москве, когда ценности уже находились в патриаршей ризнице, на моего товарища вечером было совершено вооруженное нападение. Грабители отобрали баул, в котором мы везли из Петрограда ценности, и оружие. Товарищ мне говорил, что среди нападавших был, кажется, и господин, о котором я упомянул. Впрочем, он в этом до конца не был уверен, так как напали на него вечером и рассмотреть лица грабителей было трудно.
Сожалею, что вынужден уклониться от личных объяснений, но не думаю, что смог бы что-либо добавить к изложенному.
Не буду кривить душой и уверять Вас в своем уважении и преданности.
В.Мессмер
Из протокола допросаювелира патриаршей ризницыгражданина Кербеля Ф.К.,
произведенного агентом первого разряда
Московской уголовно-розыскной милиции
Суховым П.В.
Гр. Кербелю разъяснено историческое значение происходящих событий, и он своим честным словом обязался перед лицом мирового пролетариата и Российской социалистической революции говорить только правду.
К Е Р Б Е Л Ь. Прочитав письмо барона Мессмера, адресованное господину Косачевскому, признаю, что на прошлом допросе, который снимал с меня инспектор Борин, я говорил неправду. Опись, обнаруженная у меня при обыске, передана мне не ювелиром Перельманом, а бароном Василием Мессмером в конце прошлого года. В ней перечислены драгоценности, сданные бароном для сохранения в патриаршей ризнице.
С У Х О В. Кто вам разрешал взять на хранение в патриаршую ризницу ювелирные изделия, привезенные из Петрограда гражданином Василием Григорьевичем Мессмером?
К Е Р Б Е Л Ь. Ювелирные изделия были помещены в ризницу по воле его высокопреосвященства митрополита Московского.
С У Х О В. Архимандрит Димитрий знал об указании митрополита?
К Е Р Б Е Л Ь. Разумеется. Он не мог не знать.
С У Х О В. Как он относился к этому?
К Е Р Б Е Л Ь. Неодобрительно. Крайне неодобрительно. Его высокопреподобие написал патриарху, что считает себя отстраненным от обязанностей ризничего. И действительно, после того как шкатулки гражданина барона оказались в хранилище патриаршей ризницы, его высокопреподобие перестал навещать ризницу, считая, что она уже больше не находится на его попечении. Он пришел туда лишь после того, как его святейшество патриарх Тихон лично заверил его, что митрополит действовал по своему усмотрению и что в самое ближайшее время гражданин барон заберет свои драгоценности из ризницы.
С У Х О В. Во время этого посещения и выяснилось, что ризница ограблена?
К Е Р Б Е Л Ь. Да. Архимандрит не посещал ризницу две недели.
С У Х О В. Почему архимандрит был против того, чтобы драгоценности Мессмера хранились в ризнице?
К Е Р Б Е Л Ь. Его высокопреподобие считает, что церковь должна стоять в стороне от мирских дел.
С У Х О В. Профессор Карташов, которого мы ознакомили с изъятой у вас описью, сообщил нам необходимые для розыска сведения о «Батуринском граале», «Двух тронах», «Золотом Марке» и «Гермогеновских бармах». Не сможете ли вы сделать то же самое в отношении остальных двадцати восьми предметов, перечисленных в списке?
К Е Р Б Е Л Ь. Весьма сожалею, но это не в моих силах. Большая часть ювелирных изделий описи мне незнакома. Я могу лишь рассказать о броши «Северная звезда», которую сделали в мастерской Мелентьева в Риге, и о колье «Двенадцать месяцев». Брошь «Северная звезда» относится к бриллиантовым украшениям типа Нового Ренессанса…
С У Х О В. Как это понимать?
К Е Р Б Е Л Ь. Последние столетия мастера обычно вставляли бриллианты в оправу, группируя их в виде цветов и букетов. При этом один лепесток полностью или частично прикрывал другой. Такая оправа мешает в полной мере проявиться огню бриллианта. Бриллианты в ней не сверкают, а мерцают. Старые же мастера эпохи Ренессанса хотя и допускали ошибку, делая оправу не из серебра, а из золота (золото портит бриллиант, придавая ему желтый оттенок), но зато окружали камни черной фольгой и располагали их на одной плоскости чаще всего звездообразно. «Северная звезда» сделана из серебра в виде узорчатой двенадцатиконечной звезды, напоминающей большую снежинку. Звезда усыпана маленькими бриллиантиками «пти-меле». В центре ее в оправе из черного цейлонита – пять крупных бриллиантов, ограненных маркизой. Вес каждого из них около пяти каратов. «Северная звезда» принадлежала госпоже Шадринской.
С У Х О В. А что собой представляет колье?
К Е Р Б Е Л Ь. Это очень красивая вещь, которую делал настоящий художник. Колье было заказано в Париже к празднествам в честь трехсотлетия дома Романовых графиней Гендриковой. Об этом колье знают ювелиры и в Петрограде и в Москве. Оно оценивалось в семьдесят пять тысяч рублей.
С У Х О В. Почему его назвали «Двенадцать месяцев»?
К Е Р Б Е Л Ь. Каждому месяцу в году соответствует свой камень. Если вы появились на свет в январе – ваш покровитель гранат. Это зимний камень, с него начинается год. Вы его должны носить с собой, и он принесет вам счастье. Если вы родились в ноябре – ваш спутник топаз… Помимо благородного опала-арлекина, в колье двенадцать пар камней, соответствующих месяцам года. Гранаты – это январь, аметисты – февраль, ясписы – март, синие сапфиры – апрель, темно-зеленые, как первая трава, изумруды – май, агаты – июнь. Об июльском солнце напоминают рубины, об августе – сардониксы, о сентябре – хризолиты. Аквамарины – октябрь, желтые топазы – ноябрь, голубая бирюза – декабрь. Все парные камни огранены в старинной манере плоским дикштейном и оправлены в ободки из матового золота. От застежки к передней части ожерелья, где подвешен опал, размеры камней постепенно возрастают. Самые маленькие камни весят не более трех каратов, а самые крупные парные камни достигают двенадцати. Опал-арлекин овальной формы, без оправы. Он огранен двойным симметричным кабашоном. Его вес около двадцати каратов. Вместе с агатами-дендритами он составляет тупой угол. Это великолепный просвечивающийся опал молочного цвета с яркой игрой разнообразных цветов, которые располагаются на нем как бы в форме треугольника. В отличие от обыкновенного или огненного, такой опал почти не боится сырости и его красота долговечна.
С У Х О В. Почему его называют арлекином?
К Е Р Б Е Л Ь. Наверное, потому, что он такой же пересмешник, как арлекин. Он любит шутить и передразнивать другие камни. Опал-арлекин в колье – белый, но он отливает нежно-фиолетовым цветом аметиста, вспыхивает ярко-синим сапфиром, мерцает изумрудом, желтым топазом, переливается красным цветом рубина. Это веселый камень, он неистощим на выдумки. Им можно любоваться часами, и его невозможно имитировать в стразах.
С У Х О В. Этот опал в колье тоже что-то обозначает?
К Е Р Б Е Л Ь. Да. Опал – символ надежды. Опалом в колье графиня хотела выразить свою надежду на дальнейшее благоденствие трехсотлетней династии Романовых в России.
С У Х О В. Надежда графини не оправдалась…
К Е Р Б Е Л Ь. Да. Но опал-арлекин в этом не виноват.
С У Х О В. Что верно, то верно: опал тут ни при чем. Какие еще в колье имеются примечательные камни?
К Е Р Б Е Л Ь. Агаты-дендриты.
С У Х О В. Дендрит – это халцедон с изображением внутри дерева?
К Е Р Б Е Л Ь. Оказывается, вы сведущи в камнях. Я не знал об этом. Да, дендрит – это халцедон с изображением дерева. Но бывают и такие дендриты, в которых видны люди, животные, птицы.
С У Х О В. Так что вы хотели сказать об агатах из колье?
К Е Р Б Е Л Ь. Агаты из колье «Двенадцать месяцев»… Мне много приходилось работать с агатами. Агат благородный и изящный камень. Его окрашенные в различные цвета слои причудливы и настолько тонки, что иной раз в камне толщиной в дюйм их можно насчитать более десяти тысяч. В колье графини очень хорошие образцы этого камня. Оба дендрита относятся к редко встречающейся разновидности так называемого «радужного агата». Такие камни в проходящем свете играют всеми цветами радуги. Но еще более примечательны изображения в этих агатах-дендритах. В одном из дендритов под голубым небом раскинулось ветвистое дерево, а в другом хорошо различимы силуэты двух скачущих всадников. Хотя агат и не относят к драгоценным камням, но эти дендриты – достойные соперники опала-арлекина.
Из докладной запискиинспектора Московское уголовно-розыскноймилиции Борина П.П.
товарищу председателя Московского советанародной милиции Косачевскому Л.Б.
(Уголовно-розыскное дело № 1387 – ограбление патриаршей ризницы в Московском Кремле)
В соответствии с Вашим распоряжением мною была проведена проверка фактов, имеющих касательство к помещению в патриаршую ризницу ценностей, привезенных из Петрограда в Москву гражданином Мессмером В.Г.
Все допрошенные мною лица подтвердили изложенные в письме Мессмера В.Г. обстоятельства.
Протоколы опросов прилагаю.
Инспектор П.Борин