Отметил: наблюдать за убийством глазами преступника не только менее болезненно, чем «залезая» в шкуру жертвам, а ещё и комфортнее. Никаких падений на асфальт — усаживайся удобно, словно в кинотеатре, и «наслаждайся» зрелищем. Вот только зрелища во время «приступов» случались однообразные: заканчивались если не сном от наркоза или снотворного, то болезненной смертью. Девятиклассница Оксана Локтева уже фигурировала в моих видениях. В прошлый раз она преспокойно задремала на диване — на этом моменте тот «приступ» завершился. Однако я уже догадывался, что нынешний «припадок» не пройдёт столь же мирно. На это намекали оба прошлых опыта моего «контакта» с орудиями преступлений: с немецким кинжалом и с витым телефонным шнуром.
Я забрался на кровать, положил под поясницу подушку. Сердце билось спокойно, будто я всего лишь намеревался прочесть перед сном пару глав скучного романа. Настольная лампа не светила мне в лицо. Но её свет позволил мне разглядеть грязные пятна на газетной бумаге свёртка, украденного мной в сентябре из учительской. «Это точно будет не отец, — сам себя мысленно заверил я. — Он не мог в тот день быть одновременно в двух местах. Ведь я расспрашивал Надю. Та чётко вспомнила: Виктор Егорович не покидал её квартиру ни на секунду в то время, когда я читал в подъезде Локтевой Достоевского». Вода, пропитавшая газетную бумагу, подтаяла — скрывавшая полотенце и нож газета почти бесшумно рвалась под воздействием моих пальцев.
Грязную газету я скомкал и бросил на стол. Та докатилась до настольной лампы, замерла. Я пожалел, что не выбросил мокрую бумагу по пути домой. Взглянул на пропитанное влагой полотенце — то самое, которое видел на фотографии в «папином деле». Прекрасно помнил, как отпечатались на нём следы крови с ножа. Не проверил достоверность тех воспоминаний. Я не извлёк из полотенца весь нож — оголил только часть рукояти и маленький участок грязного клинка: для моей цели этого было более чем достаточно. Брезгливо поморщил нос: заметил, что участок газеты под полотенцем уже отсырел. Прижался плечом к стене, вздохнул. Прислушался напоследок: различил лишь приглушённый шум проезжей части, да тиканье будильника.
Прикоснулся к ножу.
И провалился во тьму…
…В которой звучал голос Людмилы Зыкиной, любимой певицы моей тётушки. «Как не любить мне эту землю, где мне дано свой век прожить…» Я не однажды слышал эти слова, пока рос в квартире папиной сестры — мог бы продолжить строки песни с любого куплета. «…Мне хорошо в твоих раздольях, моя любовь, моя земля…» Пение Людмилы Георгиевны и знакомая музыка доносились издалека, словно из другой комнаты. Но звучали они точно не в моих воспоминаниях. Они будто выдернули меня из небытия. Я обнаружил, что вернулись не только звуки — ощутил в воздухе запах герани. А потом заметил, что тьма перед глазами зашевелилась. Она будто превратилась в стаю крохотных тёмных мошек. Те резко пришли в движение. И разлетелись по сторонам, открыли доступ к моим глазам уже неяркому солнечному свету, проникавшему в помещение из занавешенного тюлем окна.
Я увидел руку (будто бы свою) и нож — тот самый, что сегодня полдня пролежал под моей кроватью. Рука повела клинком из стороны в сторону, словно привыкала к его размеру и весу. Голова кивнула, будто в ответ на незаданный вопрос. Я резким толчком задвинул ящик шкафа — звякнули столовые приборы. Глазами пробежался по тесной комнате. Не заинтересовался ни холодильником, ни хлебницей. Задержал взгляд лишь на свисавшем с забитого в стену гвоздя полотенце (очень похожем на то, что не далее как сегодня днём я извлёк из схрона на берегу реки). Почувствовал, как голова вновь отвесила короткий поклон. Развернул лезвием вверх зажатый в руке нож. «…Как не любить мне эту пашню, что битва кровью обожгла…» — прокомментировал мои действия голос певицы. А мой разум тут же выделил из её фразы одно лишь слово: «кровь». Я резко развернулся и вышел из кухни.
И очутился в знакомой прихожей, где однажды уже прошёлся, зевая и потирая глаза. Скользнул взглядом по салатового цвета обоям на стенах. Посмотрел на входную дверь (не обитую дерматином с внутренней стороны). Замедлил шаг и насторожился, словно прислушался. Различил тиканье часов — его тут же заглушил рёв проснувшегося в кухне холодильника. Голос Людмилы Георгиевны стал громче («…Сквозь бури шла и ожидала…»). Он теперь тоже звучал за моей спиной. Я ступал бесшумно и легко, будто при пониженной гравитации. Под ногами ничто не скрипело и не потрескивало. Но скользила и собиралась складками ковровая дорожка — я как через кочки в лесу перешагивал через эти складки. Будто по привычке повернул лицо к висевшему на стене ростовому зеркалу. Увидел там отражение человека (в полный рост). Заметил, как игриво блеснул клинок зажатого в руке ножа.
Переступил порог комнаты — упёрся взглядом в знакомые потёртые фотообои (стройные берёзы на берегу пруда). Но тут же опустил глаза на спавшую вблизи от стволов берёз (на диване) девицу. Около минуты смотрел в упор на лицо Оксаны Локтевой. Мне было странно (и немного жутковато) видеть уже дважды убитую на моей памяти девятиклассницу — она мирно посапывала, шевелила влажными губами. Я снова взглянул на нож. Но подошёл не к девчонке — шагнул к полированному шкафу на тонких ножках и с парой стеклянных дверок в верхней части. В нижнем ящике серванта ожидаемо обнаружил груду женского белья. Пошарил в ней левой рукой — выудил из кучи трусов, чулок и бюстгальтеров толстую пачку советских банкнот, перевязанную красной лентой с синими сердечками (нарисованными чернилами). Большим пальцем провел по краю пачки, словно на ощупь определял номинал купюр.
Услышал своё довольное хмыканье. Взмахнул деньгами перед лицом, словно веером. Не уловил их запах. Лишь ощутил на щеках движение воздуха, да услышал тихий скрип бумаги. Но всё равно улыбнулся (почувствовал это). Ловким движением сунул деньги в карман. Небрежно бросил в общую кучу вывалившиеся на пол трусы. Одним толчком задвинул ящик — заставил шкаф заскрипеть и грозно зазвенеть стёклами. Пробежался взглядом по расставленным на полках фотографиям. Задержал внимание на женских лицах (поочерёдно взглянул на трёх подруг: на Катю Удалову, на Нину Терентьеву и на Оксану Локтеву). Но вдруг обернулся, прислушался. Тишину в квартире нарушал рык холодильника и голос из телевизора («…Как не любить мне эту землю!..»). Я хлопнул рукой по карману — нащупал под тканью пачку купюр. Шагнул к спавшей на диване девятикласснице.
Выбрал глазами цель.
Замахнулся.
И нанёс первый удар…
Во снах сегодня ночью я видел окровавленные ножи и мёртвых женщин. В своих (похожих на бред безумца) видениях я метался по чужой квартире (с бесчисленным количеством комнат), повсюду находил мёртвые тела и кровь. Заглядывал мертвецам в лица — многих узнавал (увидел Оксану Локтеву, Нину Терентьеву, Екатерину Удалову, Свету Зотову, Зою, Надежду Сергеевну и даже Елизавету Павловну Каховскую). И понимал, что женщины не просто мертвы — они убиты именно мной. А орудия убийства (будто сами по себе) то и дело появлялись в моей руке. Я ронял на пол очередной испачканный кровью клинок. И тут же ощущал на ладони прикосновения рукояти другого ножа. Тот возникал в моей руке, точно по волшебству. С его лезвия уже капала густая и пахучая тёмная кровь. Она оставляла на собиравшемся в складки половике под моими ногами цепочку из кровавых следов.
А утром и наяву мне повсюду мерещилась кровь. Я видел её в орнаменте на одежде. Замечал её в пене от мятной пасты, когда чистил зубы. Во время утренней зарядки пятнышки на ковре виделись мне плохо замытыми следами кровавых капель. Когда готовил завтрак, я торопливо смывал со столовых приборов «подозрительные» остатки пищи — в особенности тщательно начищал клинки ножей, словно избавлялся от улик. Надя то и дело интересовалась моим самочувствием, целовала меня в лоб и даже измерила мне температуру. Но медицинский прибор не показал отклонений от нормы. Хотя я эти отклонения чувствовал. «…Что битва кровью обожгла…» — вспомнил я слова песни из недавнего «видения». И клятвенно заверял себя, что «больше никогда», «ни за какие коврижки», «ни по какому поводу» добровольно не поучаствую в экспериментах с «приступами» дважды за сутки.
Уже повязал пионерский галстук (цветом символизировавший кровь, «пролитую воинами и революционерами в борьбе за свободу»), когда позвонил генерал-майор Лукин.
— Здравствуй, Мишаня! — сказал Фрол Прокопьевич. — Рад, что застал тебя дома!
Я невольно убрал трубку от уха: голос пенсионера звучал оглушительно громко. Поприветствовал, Лукина. Обменялся с бывшим лётчиком дежурными фразами «о погоде», «о здоровье». Генерал-майор расспросил меня об «успехах в учёбе». И пригласил к себе в гости. «А вот сегодня, сразу после школы и приходи», — сказал он. Расписал прелести «припасённого», якобы, специально для меня морошкового варенья. Пожаловался, что привезённая из Боливии вайнгартия совсем «скукожилась» — не дождётся весны для пересадки. Пообещал, что мы её завтра всё же перенесём в новый горшок («А там уже — как будет, так будет»). На вопрос, не подождут ли вайнгартия и варенье до выходных, Лукин прямо не ответил. Сказал, что «завтра днём» к нему «заглянет» Юра Каховский. Он принесёт «занимательную вещицу», похожую на ту, что я «изучил» дома у Каховских вчера.
— Хочу, чтоб ты взглянул на неё, Мишаня, — сказал Фрол Прокопьевич. — И рассказал нам о ней — всё, что сможешь. Как о том фрицевском кинжале. Помнишь? Юра уверен, что у тебя получится.
Мне показалось, что голос Лукина дрогнул.
— Очень прошу, тебя, Мишаня, — сказал генерал-майор. — Не откажи старику в услуге. Места себе со вчерашнего дня не нахожу: жду твой рассказ. Это очень важно, Мишаня: лично для меня.
Я вздохнул и заверил пенсионера, что непременно забегу сегодня, попробую варенье.
— Вот и славно, — повеселел Лукин. — И кстати, ты уже слышал, Мишаня? Вчера в кремлёвской Центральной клинической больнице скончался Михаил Сергеевич Горбачёв. Скоропостижно. Вот такие дела.