— Сказал. Потому что уже имел разрешение...
Профессор понизил голос, нагнулся, чтобы быть к Женьке поближе и вполголоса сказал, неопределенно мотнув головой назад:
— Оттуда.
Евгений понял, что он имеет в виду Большой дом на Литейном. КГБ. Впрочем, тогда еще МГБ.
— Я, Женя, ведь был одним из историков, которых отбирали сразу после выпуска, чтобы потихоньку догму размывать, — продолжал Столяров, снова добавив водки. — После войны собирались опять дело запустить, готовились, но тут Хозяин помер. Нам всем велели молчать и заниматься чем-нибудь... подальше от основной линии. Вот я на шаманов и переключился. И, кстати, не жалею.
— И меня хотели на них переключить? — Кромлех остро посмотрел на научрука.
Но тот помотал головой.
— Временно, Женя, пока все не устаканится. Я из-за тебя специально на Литейный ходил, к одному полкану... Он тоже в курсе дела с идеологией. Кроме Самого-то, в Политбюро еще пара... ну, может, побольше... людей была... да и сейчас есть... которые хотят с марксизмом покончить. Но нынешний Первый против... категорически. И если что делается, то на свой страх и риск и — тайно. Очень тайно... И тебя под это на факультете оставили — на будущее. А что до Энгельса, так тут просто: не владел, мол, классик всеми источниками по истории майя. И поэтому Кромлех его не опровергает, а наоборот — вносит вклад в развитие марксизма. Вот так-то... Но ты, Женька, смотри — молчи!
Столяров погрозил Кромлеху пальцем, сделав суровое лицо, которое, впрочем, тут же вновь расплылось в пьяной ухмылке.
— Я ведь знал, что ты все равно займешься майя. Знал и все тут. И не спрашивай, почему...
Лицо Николая Алексеевича опять посуровело — он не любил об этом вспоминать. Мог сомневаться в марксизме, но вот в атеизме был убежден твердо. Ему была отвратительна всякая чертовщина. Его девизом была неуклонная рациональность. Собственно, благодаря ей, он втайне и отвергал марксизм — эта догма просто зияла прорехами в логике, и он был поражен, что никто из коллег этого не видит. Но, конечно же, еще большим преступлением против рациональности было всякое суеверие — от веры в воскресшего Бога до страха перед перебежавшей дорогу черной кошкой.
Но тогда, на собеседовании, после того, как пацан с упрямыми голубыми глазами под огромным, обезображенным вмятиной лбом твердо сказал ему, что хочет изучать майя, на профессора что-то нашло. Во-первых, он откуда-то точно и определенно знал, что этот парень расшифрует знаки майя, хотя одна эта мысль казалось нелепой. А во-вторых...
...Профессор вдруг очутился в мире, не похожем абсолютно ни что, словно бы внутри калейдоскопа, который непрерывно вертела некая могучая сила. Буйные цвета, которые никто не мог бы видеть в реальности, перемешивались самым причудливым образом, создавая великолепные паттерны, тут же рассыпающиеся и соединяющиеся в новые. И так бесконечно. Здесь была бесконечность — откуда-то Столяров знал это. Более того, он мог осмыслить само это понятие, и оно больше не пугало его.
И из этого паттерна бесконечности вдруг выросло человеческое лицо. Лицо Кромлеха. Но это больше не был сидящий напротив профессора встревоженный юноша с пронзительными глазами и огромным лбом, изуродованным вмятиной. Нет. Это был... Не будь Николай Алексеевич атеистом, он бы сказал, что это какой-то бог. Но поскольку никакого Бога нет, возникло другое слово: «Вождь». Это был взрослый, может, даже старый — очень старый и величественный человек, лицо которого было бесконечно спокойным и мудрым. Глаза были закрыты, но Столяров знал, что Вождь жив.
И тут лицо стало пугающе изменяться — при этом непостижимым образом оставаясь лицом абитуриента со смутными перспективами по фамилии Кромлех. Но... это был уже не человек. Нет, точно не человек, а что-то вроде рептилии — с голубовато-серой, местами покрытой какой-то роговой чешуи, кожей, костистым гребнем на голове, с маленьким ртом, плотно прикрытым четырьмя губами... Сморщенные веки поднялись, и на профессора в упор глянули выпуклые глаза с красной радужкой и щелевидными зрачками. Быстро мигнуло перепончатое третье веко. Под глазами Столяров видел жаберные щели...
— Майя? А почему именно их? — словно со стороны, услышал он свой ответ на реплику абитуриента. В реальном мире время не двинулось. Столяров наглухо закрыл в сознании заслонку перед своим видением.
Теперь, в пьяном расслаблении, заслонка приоткрылась, и Столяров забросил в себя еще порцию алкоголя, чтобы закрыть ее вновь.
Но Евгений понял, что творилось в создании профессора. Он сам не раз видел эту многоцветную и многослойною, постоянно меняющуюся бесконечность, откуда иногда приходили видения удивительных мест и странных существ. Кромлех больше не думал, как иногда в детстве, что сошел с ума. Теперь он знал — совершенно точно — что это его судьба. И что никакой КГБ, никакой Столяров, и даже сам Хозяин — да и никто вообще — не смогли бы встать между ним и ее исполнением. А если попробуют, против этого выступит сама Вселенная.
4
Евгений Кромлех. СССР. Калининградская область. 21 июня 1947 года
Мимо Женьки проехала, обдав пылью, очередная машина, водитель которой не обратил внимания на его поднятую руку. Уже десятая машина. А может, двенадцатая. Кромлех уже давно не считал их — с час, наверное. Просто брел по шоссе от Пиллау... вернее, Балтийска.
...Уговорить отца оказалось просто: Женька рассказал ему про Монику и что жаждет встретиться с ней снова. Он и в самом деле хотел с ней повидаться, хотя вполне прожил бы и без того. А вот попасть в амбар ее дядьки ему было жизненно необходимо...
Мать пришлось уламывать несколько дольше — множество раз повторив, что он лишь узнает, что с девушкой, и тут же вернется назад. Отцовские связи в мире железных дорог легко уладили все сложности и с документами, и с билетом. Пожалуй, даже слишком легко, но Женька об этом не думал.
Бумаги у него были прекрасные, в них значилось, что Кромлех Е.В. направлен в Калининградскую область на работы в колхозе. Такие временные поселенцы — наряду с постоянными — после войны ехали сюда со всего Союза, и Женька просто затерялся в этой людской массе.
Протрясясь в вагоне сорок часов по Белоруссии и Литве, он вышел на сортировочной станции в Кенигсберге... конечно, тоже уже Калининграде, теперь исполнявшей роль разрушенного во время штурма города вокзала. Впрочем, дошел Женька и до здания вокзала, посмотрел на его выжженные советскими огнеметами руины, полюбовался чудом уцелевшей скульптурой усмиряющего коней Хроноса, окинул взглядом величественные закопченные своды и зияющие проемы огромных выбитых окон. И отправился выяснять, как можно попасть в совхоз «Красный путь» — так теперь называлось бывшее поместье фон дер Гольца.
Еще три часа до Балтийска — через весь Земландский полуостров на еле ползущем поезде из разнокалиберных вагонов. Тамошняя картина была уныла — однообразные двухэтажные серые дома с высокими черепичными крышами, шоссе — оно же главная улица, старинная крепость, каналы и маяк, далеко вынесенный в море. Разрушен город тоже был основательно, но самые явные следы войны уже убрали.
Все это мелькало пред Женькой, оставляя на сознании лишь легкую рябь — как невнятные, быстро меняющиеся декорации в странном спектакле. Они не имели значения — для него существовал лишь амбар в небольшой немецкой деревне — приземистое строение с крытой соломой покатой крышей и щелястыми стенами из потемневших досок. Он явственно видел серые валуны, покрытые мхом, из которых было сложено основание строения. В узкой расщелине между ними он спрятал главное сокровище своей жизни. Почему-то он был уверен, что кодекс ждет его в целости и сохранности.
...Шоссе было довольно оживленным — по нему неслись и набитые людьми и грузами машины, и легковушки, в основном трофейные, с людьми в военной форме. Но никто не спешил останавливаться, чтобы подбросить одиноко бредущего парня.
Однако этот грузовичок-полуторка, проехав мимо него несколько метров, вдруг затормозил. Женька со всех ног бросился к нему.
— До «Красного пути» добросишь? — с надеждой спросил Женька открывшего кабину парня чуть постарше его, с простым открытым лицом.
Тот расплылся в улыбке.
— Да я как раз туда, братушка. Залезай, все веселее ехать будет.
Не веря своей удаче, Женька скользнул в кабину.
— Мишка, — парень протянул ему большую, очень твердую ладонь.
— Женька.
Они ехали около двух часов. Мишка болтал, не переставая, изредка задавал короткие вопросы попутчику, выслушивал их явно вполуха и тут же продолжал рассказывать о собственных делах. Женька, сказавший лишь, что присматривает дом для намеренной туда переселиться семьи, сам узнал о парне все. Тот был из Твери, то есть, Калинина, детдомовец, сразу после школы призван в армию, успел повоевать год, в том числе и в этих местах. Так что, когда в новую советскую область стали вербовать переселенцев, раздумывал недолго. Ему что Калинин, что Калининград — все было едино, а в Восточной Пруссии понравилось еще во время войны. Тем более, в Калинине он жил в общажной комнате на десять человек, а здесь можно было заселяться в любой брошенный дом. Теперь работал шофером в «Красном пути» и, в целом, жизнью был доволен.
Вообще, как заметил Женька, главной чертой его нового знакомого был прямо-таки брызжущий оптимизм, уверенность, что рано или поздно все будет хорошо и даже отлично. Однако на Евгения дома с сорванной черепицей, которые он помнил чистыми и аккуратными, измождённые люди в деревнях, вереницы наглых крыс, сигающих через дорогу среди бела дня, произвели довольно унылое впечатление.
Впрочем, все это тоже сразу же отбрасывалось на периферию сознания, как не соответствующее его главной цели.
Превращение аккуратной немецкой деревни в захудалое советское хозяйство его тоже не впечатлило. Да, он не видел особого зла от здешних обитателей, но для него они всегда оставались врагами. И то, что сейчас вместо степенных deutschebauern* по плохо прибранным деревенским улочкам сновали убогого вида советские колхозники и пространство оглашалось русским матом, Женьку печалило очень мало.