Мы с ним живем уже почти десять лет, но и теперь, когда Роман посмотрит на меня, я теряюсь, точно девчонка, и неудержимо тянусь к нему всем своим существом. Когда я говорю ему об этом, он улыбается:
— Мышка-глупышка, это же и есть любовь.
Как будто я хуже его знаю, что такое любовь. Я никогда не рассказываю ему и никогда, наверное, не расскажу, как мучительны бывают ночи, проведенные без него. Но мне не стыдно моих сумасшедших желаний. А может, и стыдиться их нечего?..
Я вдруг вспомнила, что Алеша Луганов, Ольгин муж, тоже в рейсе. И она, как и я, сидит сейчас за накрытым столом, наливает вино в два бокала и говорит: «За наше большое счастье, Алеша!»
Я люблю Алешу. Алеша — это как брат. Очень хороший брат. Все в нем светло и ясно. Иногда мне кажется, что, если бы не было Алеши, нам с Романом всегда чего-то не хватало бы. Алеша чем-то дополняет Романа. Правда, Роман — душа нараспашку, а Алеша — больше в себе, но мы-то знаем: случись с кем-нибудь из нас беда — и Алеша Луганов отдаст все, чтобы помочь. Такой уж он человек…
Однажды Алеша сказал:
— Знаешь, Инга, если бы тебя не нашел Роман, я отыскал бы твою персону и на краю света. На самом краю света.
— Зачем? — спросила я.
— Как — зачем? — засмеялся он. — Чтобы ты полюбила меня.
— А Ольга? Тебе мало Ольги?
— Ты что! — искренне возмутился Алеша. — Я говорю в том смысле, если бы не было Ольги. Понимаешь? А так… Ольгу я ни на кого не променяю. Даже на тебя.
— Ты лучше спросил бы, нужен ли мне ты! — сказала я Алеше. — Точно барышник: променял бы, не променял бы…
Мы оба посмеялись этой шутке, но, помню, я тогда подумала: пусть Алеша всегда остается нашим с Романом другом, потому что других таких друзей не найдешь даже днем с огнем…
Я сняла трубку, набрала номер Ольгиного телефона.
— Да. Я слушаю. — голос у нее тихий, не очень-то веселый.
— Здравствуй, Ольга! — говорю я. — Поздравляю тебя с наступившим.
— Спасибо, Инга. Я тебя тоже. У вас никого нет? Только ты и Роман?
— Да. А у вас? Алеша и ты? Больше никого?
— Алеша и я, больше никого. Сидим болтаем…
Бедная Ольга! Голос ее срывается, мне даже кажется, что я вижу, как по ее щекам катятся слезы. Если бы она жила не на другом конце города, я немедленно побежала бы к ней.
Она спрашивает:
— Вам тоже хорошо, Инга? Вы тоже болтаете?
— Тоже, Ольга.
Тогда она говорит:
— Ты ведь врешь, Инга. Ты вся зареванная, я знаю.
— А ты не врешь?
— И я вру. Хоть бы мы знали, что они не прилетят, можно было бы собраться вместе. А теперь вот сиди и подвывай метели… Господи, когда это кончится, Инга?
— Никогда не кончится. Не надо было выходить за них замуж…
— Поплюй, дурочка! Разве можно так говорить?! Слушай, Инга! Ты только не реви, Инга! Вдруг они сейчас поднялись в воздух? А когда летчик в воздухе — плакать по нему нельзя. Ты же знаешь…
Их было тут человек двенадцать. Кто из Москвы, кто из Киева, кто из Ростова… Застряли в предновогоднюю ночь, сидят, больше курят, чем пьют, больше молчат, чем разговаривают. Изредка кто-нибудь спросит у соседа: «Что-то давно не встречал Петра Самойлова… Не знаешь о нем?» — «Перевели на Каирскую линию. А ты не встречал Сашку Любимова?» — «Не встречал. Говорят, ушел с неба. Отлетался…»
И опять дымят сигаретами, опят молчат.
— С Новым годом, товарищи! — сказал начальник аэропорта. — За ваших жен и детей, матерей и отцов. Хорошего им всем настроения, большого счастья.
Он увидел, как Алексей Луганов отхлебнул треть рюмки и улыбнулся. Выпил, наверное, за свою Ольгу. Отхлебнул еще треть — это, конечно, за отца. Потом отставил недопитое вино и встал из-за стола. Подошел к вешалке, набросил на плечи пальто и молча вышел из комнаты. Начальник взглянул на старого пилота Багрова, глазами показал на дверь. Багров кивнул и вышел вслед за Лугановым.
Они сели у окна, за которым билась метель, закурили. Через минуту-другую Багров сказал:
— Давно не видал такой заварухи. Будто все силы ада атакуют нашу грешную землю.
— Похоже, — согласился Луганов. — Как живете, дядя Сережа?
— Ничего, сынок. А ты? Как Ольга?
— Спасибо, дядя Сережа. Когда улетал, сказала: «Если встретишь дядю Сергея — кланяйся».
— Не забывает старика?
— Что вы!
— Прилетишь — обними ее.
— Обниму, дядя Сережа.
Всех, кто когда-то начинал летать с его отцом, Алеша так и называл: дядя Сережа, дядя Андрей, дядя Миша… Не мог иначе. Они были для него не только друзьями отца, которого он боготворил, но и чем-то значительно большим. Он часто говорил сверстникам:
— Разве мы настоящие пилоты? Локаторы, приводные, маяки — в таких условиях и медведь полетит. Вот они!..
Они были как бы уходящей романтикой, мужественной и незабываемой. Так же, как сейчас космонавты пробивают дорогу в космос, они пробивали ее в небо. Шли напролом, одни погибали, другие садились за штурвал. Небопроходцы. Асы. Они и сами говорили: «Теперь все не то. Даже унты и шлемы посдавали в музеи. Накрылась наша романтика. Скучно…»
Багров был одним из тех ветеранов, кто особенно мучительно расставался с прошлым. Ему иногда казалось, что и жил-то он только в прошлом, а сейчас просто тянет лямку — и больше ничего. Он часто брал с собой старенький меховой шлем с летными очками, надевал собачьи унты и даже засовывал за пояс меховые краги: а вдруг все это может пригодиться? Знал, что обманывает себя, знал, что весь этот дорогой его сердцу хлам никогда больше не понадобится, и все же ничего не мог с собой поделать. «Мы даже на высоте трех тысяч метров мерзли раньше, как цуцики, — говорил Багров. — А сейчас забрались на десяток километров… Да и на земле не всегда жарко…»
Всех довоенных летчиков Багров знал наперечет. С одним когда-то работал на Крайнем Севере, с другим летал над сибирской тайгой, с третьим бомбил Берлин в Отечественную… Может быть, потому, что их оставалось все меньше и меньше, у ветеранов была необычайна крепкая привязанность друг к другу. Они по-своему любили молодых, любили даже за то, что те пошли их дорогой, но прошлое связывала их друг с другом какой-то особенно прочно нитью, будто все они вышли из одного клана.
…Багров спросил:
— Правда, что ты получил от нее письмо?
— От кого, дядя Сережа?
— От нее, говорю… От матери.
Луганов кивнул:
— Правда.
— Ну?.. Плачет?..
— Пишет, что хотела бы повидаться. Тогда, говорит, легче было бы умирать.
— Больная? Одинокая? То да се?
— Не надо так, дядя Сережа.
— Не надо? А почему ж ты выпил за Ольгу, за отца, а за нее не стал?
— Не знаю… Но так, как вы, не надо.
— А так, как она, было надо? Надо?
Алеша промолчал. Он очень жесток, этот старый пилот. И многого не понимает. Для него, наверное, все это — сантименты… Он давно говорил: «Вычеркни — и точка. Она не стоит памяти…» Как у него все просто…
Алеша хотел подняться и уйти, но Багров остановил его. Положил свою тяжелую руку на его плечо, сказал:
— Слушай меня, сынок… Не думай, что я ничего не понимаю. Все это у меня вот тут, понял? Будто камень ношу с тех пор.
Он порывисто встал и долго смотрел на окно. Эта трижды чертова метель кого хочешь выбьет из седла. Сиди вот тут на приколе, точно рыба на крючке… А когда-то на Севере летали еще и не в такую погодку. Особенно Клим Луганов… Водопьянов, кажется, говорил о нем: «Клим видит сквозь буран на сто верст вперед. У него чутье старой лисы…»
Да, Клим Луганов… Подстреленный орел… Черта с два забудешь как он метался, узнав об Анне. Белее снега стал. А под глазами — черным-черно, точно грим наложили. Трое суток лежал в палатке и грыз подушку, потом напился до полусмерти, еле отходили. Кричал, никого не узнавая: «Задавлю своими руками! На дне моря найду, чтоб задавить!.. Сыном своим клянусь, Алешкой своим!..»
А позже, чуть придя в себя, написал рапорт комэске: «Прошу послать меня в штрафной батальон. Кровью хочу искупить ее вину. И чтобы не было грязи ни на мне, ни на сыне моем…»
Багров глотнул горький ком, повернулся к Луганову. Хотел сказать: «Жалко, что не нашел он ее тогда», но не сказал. Дрогнуло в нем что-то, когда посмотрел на Алешу. И сказал другое:
— Пойди туда, сынок, посиди со всеми. Негоже нам откалываться от людей в такой праздник.
— А вы, дядя Сережа? — спросил Луганов.
— И я. Выкурю вот еще одну, потом подойду.
Его слегка клонило в сон, и он, сев на диван, откинул голову на спинку. Сказал вслух, словно обращаясь к кому-то:
— Подремлю маленько…
Он любил сидеть вот так, с закрытыми глазами, делая вид, что спит или дремлет. Хорошо, когда никто не мешает думать о чем-то, о чем-то вспоминать. Человек не может, чтобы о чем-то не вспоминать — это как бы повторение жизни. Пусть не настоящее повторение, все равно приятно увидеть себя таким, каким когда-то был. Разве нет? Жизнь-то ведь прожита не зря, были ведь и мы рысаками, как говорил Клим Луганов…
Клим Луганов… Посмотрел бы он сейчас на своего Алешку. Орел — тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, — настоящий орел! И красавец, весь в мать. А мать у него была — дай боже! Взглянет на тебя, бывало, своими глазами-маслинами — мир кружится.
Клим, когда женился, — голову к черту потерял. Только и слышали от него: «Анненька моя… Аннушка… Аннеточка…»
Один раз перед самой войной это, кажется, было, пришла она в аэропорт встретить его. Клим прилетел только к вечеру. Заглянул в зал ожидания, смотрит — сидит его Анненька в кресле, спит. Взял ее тихонько на руки и понес к машине. А тут — дежурный: «Товарищ Луганов, вас вызывает комэск! Срочно!»
В кабинете комэска — важное совещание, начальник управления чем-то расстроен и злой, как черт, все говорят на повышенных тонах, а тут — картинка: Клим ногой толкает дверь и вносит в кабинет свою Анненьку. Идиллия… Комэск сперва побледнел, потом побурел. Секретарь обкома зловеще спрашивает у начальника управления: «Что это, простите за нескромный вопрос?» Начальник управления вроде как задохнулся и не говорит, а с трудом выталкивает из себя слова: «Эт-то что еще за явление?» А у Клима, как всегда, когда рядом с ним его Анненька, идиотское выражение лица и улыбка до самых ушей: «Это, товарищ начальник, моя жена, Анна. Прошу простить, забылся маленько…»