Она знала, чем это пахнет. И молчала. В конце концов, немец ничего такого не сделает. Может быть, он действительно истосковался по домашнему уюту и просто хочет отдохнуть, представив себе, что он дома…
Она позвала:
— Мама! Алешка! Господин Крамке хочет угостить нас ужином.
Клавдия Никитична ввела Алешку за руку и, сев за стол, усадила его к себе на колени. За последнее время она сильно сдала, голова ее, почти совсем белая, тряслась, глаза заметно потускнели. И все чаще и чаще Клавдия Никитична теперь хваталась рукой за сердце, бледнея и морщась от боли.
Крамке налил в три рюмки коньяку, Алешке придвинул плитку шоколада. Сказал, глядя не на Анну, а на Клавдию Никитичну:
— Я люблю русских людей… И когда думаю о них, думаю так: вот закончится война, русские люди станут свободными людьми, и у них начнется хорошая жизнь. Очень хорошая… Скажут ли они тогда, что немцы были их врагами? Может быть, мы выпьем за нашу будущую дружбу?
Увидев, как мать побледнела, Анна сказала:
— Ты не пей, мама. У тебя ведь плохо с сердцем…
Однако Клавдия Никитична одним глотком выпила коньяк, по-мужски вытерла рот тыльной стороной ладони и посмотрела на Крамке:
— Скажите, господин офицер, разве для того, чтобы дружить в будущем, надо убивать людей? Тут вот ваши девушку сегодня убили. Она что — мешала будущей дружбе?
Лицо Крамке внезапно изменилось. Правда, он быстро овладел собой и даже мягко улыбнулся, но от Анны не ускользнули ни жесткость, с которой он взглянул на Клавдию Никитичну, ни его непроизвольный жест: при последних словах Клавдии Никитичны Крамке с такой силой сжал пальцы в кулак, что побелели суставы. «Он злой, как зверь, — подумала Анна. — Боже, зачем матери эти разговоры… Уж лучше молчала бы, если не может по-другому…»
Крамке между тем сказал, обращаясь к Клавдии Никитичне:
— Войны не бывают без жертв. Печально, конечно, когда жертвы оказываются случайными, но что поделаешь?
Он сожалеюще покачал головой и посмотрел на Анну, словно ища в ней поддержки своим словам.
Клавдия Никитична резко сказала:
— Девушку, о которой я говорю, убили не случайно. Я видела своими глазами, как ваш солдат стрелял в нее из автомата. За то, что не дала прикоснуться к себе и ударила его по щеке.
— Не надо, мама! — вскрикнула Анна снова заметив на лице Крамке ту самую жесткость, от которой минуту назад ей стало не по себе.
Крамке, теперь уже без улыбки, сказал:
— Немецкие солдаты не могут позволить, чтобы их били по щекам. Ваши соотечественники часто говорят: «Дурной пример заразителен». Это умная поговорка… Вы еще не выпили, фрау Анна… Стоит ли омрачать наш вечер нововселенья такими мрачными разговорами?.. Позвольте, Клавдия Никитична, я еще раз наполню вашу рюмку?
— Спасибо. — Клавдия Никитична ссадила Алешку с коленей и встала из-за стола. Анна никогда еще не видела, чтобы у матери так сильно тряслась голова, и ей стало страшно. — Спасибо за угощение, — повторила Клавдия Никитична. — Хотя, пожалуй, можно еще одну… Конечно, господин офицер, дурной пример заразителен, это вы правильно сказали. Только и хороший пример тоже заразителен… Вы уж простите старуху, что она тут много болтает, но я еще вот что хочу сказать. Немецкие солдаты не могут позволить, чтобы их били по щекам. Так, наверное, и должно быть. А русские женщины тоже не могут позволить, чтобы их лапали, извините за грубость, немецкие солдаты. Потому что честь для русской женщины испокон веков была дороже жизни… Вы понимаете, о чем я говорю?.. А теперь еще раз спасибо за угощение… Пойдем, Анна, нам пора. Да и господину офицеру надо дать отдохнуть. Пойдем.
Анна медленно, нерешительно стала подниматься. Зачем мать затеяла этот разговор? Да еще в такой резкой форме! Неужели она не может понять, что от их постояльца теперь зависит все? В его власти вышвырнуть их на улицу, отдать в руки немецких властей, как семью летчика, да еще члена партии, в его же власти и защитить их… Хорошо ей говорить о чести. Ей-то нечего бояться. А вот таким, как она, Анна, как Лиза Коробенко…
Она уже совсем было вышла из-за стола и собралась поблагодарить Крамке за ужин, когда офицер, не глядя ни на нее, ни на Клавдию Никитичну, негромко сказал:
— Фрау Анна останется.
Он сказал это так тихо, что и Анна, и мать с трудом расслышали его слова. Но в то же время обе женщины поняли: в этом тоне, казавшемся почти безразличным, заключена абсолютная категоричность. Крамке не просил, а приказывал. И, по-видимому, нисколько не сомневался, что приказ его будет выполнен.
Анна взглянула на мать. И увидела, как на ее бледном, изможденном тревогами и болью лице вспыхнули красные пятна.
— Ты иди, мама, — сказала она. — Иди и укладывай Алешку спать. А я немножко посижу и тоже приду. И не волнуйся, все будет хорошо, слышишь? Не терзай себя понапрасну…
Долгое время после того, как Клавдия Никитична увела Алешку, Анна и Крамке сидели молча. Анна все время чувствовала на себе его испытующий взгляд, который и пугал ее, и в то же время вызывал в ней протест. В конце концов, она не подопытная мышка, а женщина, человек, и никто не имеет права унижать ее человеческое достоинство. Она так вот и скажет сейчас этому самонадеянному типу, поставит его на место. Иначе он подумает о ней бог знает что. Если на то пошло, мать правильно сказала о чести русской женщины. Может быть, резко, но правильно. И немец, конечно, понял, что, говоря о Лизе Коробенко, мать хотела подчеркнуть: мы, русские женщины, все такие, как эта девушка. Или должны быть такими…
За окном свистел холодный ветер, косые струи дождя хлестали по деревянным оконным рамам, где-то неподалеку хлопала сорвавшаяся с петель калитка. Когда-то Анна любила такую погоду: чем сильнее выл ветер, чем ниже над землей ползли мрачные тучи, тем больше было уверенности, что нелетная погода даст ей возможность подольше побыть вместе с Климом. Она хорошо помнит, как Клим, только-только проснувшись, вскакивал с кровати и, распахнув окно и наполовину высунувшись из него, внимательно оглядывал небо, всматривался в невидимый горизонт, прислушивался к ветру. Потом говорил: «Классическая мерзость! Уверен, что эта муть будет висеть над грешной землей не меньше трех суток…» «Ты огорчен?» — спрашивала она у мужа. «Как человек, которому смертную казнь заменили пожизненным пребыванием на пляже», — смеялся Клим.
Господи, когда это было? Тысячу лет назад? Или этого вообще никогда не было, и все прошлое, что сейчас вспоминается, просто старая сказка?..
— Фрау Анна! — Крамке положил свою ладонь на ее руку, легонько сжал ее. — Фрау Анна, вы о чем-то задумались?
Она покачала головой:
— Нет. Я прислушиваюсь к погоде. Немножко страшно, когда вот так. Боже, что это? Что это, господин Крамке?
С восточной стороны села, оттуда, где было кладбище, неслись, разрываемые ветром, глухие выстрелы. Анне даже показалось, что она различает крики людей. Тоже глухие, словно в них — смертная тоска.. Или ей это только показалось?
Она с тревогой и одновременно с надеждой посмотрела на Крамке. Ганс был спокоен, настолько спокоен, что даже улыбался, когда отвечал:
— Ничего страшного нет, фрау Анна. Обыкновенная ночь войны. — Помолчал, закурил сигарету и добавил: — Не все русские люди правильно понимают миссию немецкой армии. Вместо того чтобы помогать нам, отдельные лица относятся к немцам очень враждебно… Что же нам остается делать с этими людьми? Русские говорят так: «Когда враг не сдается, его уничтожают». Правильная концепция…
— Значит, там, на кладбище…
Крамке кивнул:
— Да. Таков суровый закон войны, фрау Анна.
Он видел, как она вся сжалась, точно стараясь превратиться в маленький незаметный комочек. В ее лице, казалось, не осталось ни кровинки, и вся она словно оцепенела от страха. Крамке по опыту знал: женщины, подобные Анне, испытывая ужас, теряют способность к сопротивлению. Они становятся уступчивыми и податливыми. Бывает, что они даже искренне привязываются к тому, в ком видят или хотят видеть своего защитника.
Он подумал: «Не надо рассеивать ее страхи. Наоборот — сгустить их, и тогда…»
Но, как ни странно, Крамке не стал этого делать. И не потому, что им руководило чувство жалости к Анне, — этого чувства он не испытывал. Он просто увидел в Анне такую женщину, какую ему хотелось бы иметь рядом. Может быть, она шагнет к нему навстречу сама, без принуждения. Тогда все будет по-другому. Разве он, блистательный немецкий офицер, летчик, известный ас, не достоин ее, как говорят в России, душевного расположения?
Правда, Крамке понимал, ему придется ждать. Но, кажется, игра стоит свеч!..
Снова внимательно посмотрев на Анну, посмотрев, как ему самому показалось, с неприсущим для него теплом, Крамке вдруг улыбнулся и спросил:
— Вы устали, фрау Анна? От страхов, от тревог… Вы хотели бы отдохнуть?
— Да, — она заметно обрадовалась. — Да, — повторила Анна. — Я очень устала. И если вы не будете возражать, я пойду…
— Я не буду возражать, — вздохнул Крамке. — Идите…
Однако день проходил за днем, а Анна оставалась все такой же настороженно вежливой, в любую минуту готовой угодить и в любую минуту готовой замкнуться, стоило Крамке проявить к ней хотя бы что-то похожее на нежность.
Крамке же и сам удивлялся своему терпению. Он считал, что имеет право на все. И до Анны не останавливался ни перед чем. Но когда его очередная жертва — будь то во Франции или Норвегии, Голландии или Польше, — запуганная и подавленная, шла к нему в постель, он не считал это насилием. Разве он, как какой-нибудь солдат, скручивая женщине руки, рвал на ней платье, грозил пистолетом? Нет, Ганс Крамке до этого не опускался. А мысль, что он насилует человеческий дух, к нему никогда не приходила.
И все же с Анной все по-другому. Кажется, впервые за долгие годы Крамке встретил женщину, которая по-настоящему его волновала и которая, пожалуй, могла бы принести ему радость…
Могла бы… Что же ему надо сделать, чтобы она