— Ты не полетишь, — твердо сказал Луганов. — Ты не должна лететь. Ведь может случиться, что Роман все-таки прилетит, а как же тогда? Кто встретит Ольгу? Ей ведь надо будет рассказать, почему меня здесь нет, да и Роман станет нервничать, не найдя тебя на аэродроме… Нет-нет, Инга, ты должна остаться.
— Хорошо, я останусь, — согласилась Инга. — Я буду встречать Романа и Ольгу.
Она даже просветлела, уцепившись за эту мысль: Роман ведь действительно может неожиданно вернуться. Роман — это не какой-то зеленый пилотяжка, он бывал и не в таких переплетах. Роман — это Роман»
Чем ближе они подлетали к перевалу, тем сильнее Алешу охватывала тревога. Он гнал ее прочь, он не хотел поддаваться чувству, которое сломило бы его волю, но ему трудно было бороться с собой, и он все чаще ловил себя на том, что начинает испытывать ощущение, похожее на страх перед чем-то неотвратимым. «Откуда это? — спрашивал он себя. — Предчувствие? Или просто взвинченные нервы? А может быть, и то и другое?»
Он сидел в кабине между командиром отряда и летчиком, а штурман устроился чуть позади, прислонясь к перегородке. Механик Романа, который упросил командира взять его с собой, стоял за кабиной, грызя мундштук без сигареты. Он все время молчал и, даже когда командир обращался к нему с каким-нибудь вопросом, отвечал не сразу, будто смысл этого вопроса доходил до него с большим опозданием. Он, наверное, ни о чем другом, кроме своего самолета, не вернувшегося вовремя на аэродром, думать не мог. «Парень совсем обалдел», — сказал командир Луганову.
Они вышли к перевалу прямо у Седла — так летчики называли что-то похожее на коридор между двумя скалами, возвышавшимися над цепью каменных глыб и холмов Уральского хребта. Все, кто летал на легких самолетах, хорошо знали это место, потому что оно позволяло набирать высоту на добрых триста метров меньше той, которая требовалась для перелета через горы. А триста метров высоты, когда почти над самым хребтом лежат тяжелые облака — это совсем не мало…
Недавно пролетевшая над перевалом пурга забила снегом ущелья, засыпала оголенные холодными ветрами черные валуны, и теперь вся цепь гор казалась похожей на холмистое плато с пологими склонами. Только в глубоких провалах, над которыми нависли уродливые скалы, темнели нагроможденные друг на друга огромные камни. И именно в эти провалы, чем-то напоминающие дантов ад, вглядывался Алеша. Он и боялся туда смотреть, и в то же время не мог оторвать от них взгляда. Почему-то казалось, что если катастрофа случилась, то только там, внизу, в одной из этих страшных пропастей, и больше нигде. Может быть, так казалось потому, что обманчивый вид белого плато, лежащего под самолетам, внушал какое-то доверие и невольно наводил на мысль: если бы возникла необходимость сесть, это не трудно было бы сделать и вот тут, между вот этими валунами, и вот там, на пологом подъеме к Седлу, и дальше, где кончается спуск в ущелье…
Алеша, конечно, понимал, что все это бред, нигде здесь посадить машину нельзя, но отрешиться от мысли, что искать Романа надо только на дне какой-либо пропасти, он не мог. К тому же он видел, что хотя и командир, и штурман, и механик, продолжающий с отчаянием грызть свой мундштук, и посматривают на каждый клочок заснеженных гор, все же и они главным образом вглядываются в темные провалы.
— Делай вираж вокруг Седла, — сказал командир летчику. — С радиусом километров десять. Потом будем увеличивать.
По мере того как они все дальше и дальше удалялись от Седла и ничего не обнаруживали, в каждом из них появлялась надежда. Они еще не решались высказывать ее вслух, но это было видно по тому, что нервное напряжение, царившее до сих пор в самолете, заметно спало. Правда, они все продолжали угрюмо молчать и со стороны могло показаться, будто ничего в их настроении не изменилось. Механик все так же грыз свой мундштук, Луганов по-прежнему до боли в глазах вглядывался в каждую темнеющую под самолетом точку, лицо командира выражало такую же тревогу. И все же какая-то невидимая черта между отчаянием и надеждой была перейдена. Вот командир мельком взглянул на Алешу, тот перехватил его взгляд, и в глазах того и другого пробежало что-то похожее на улыбку. Они словно хотели сказать друг другу: «Видишь, их тут нет. Значит, Роману удалось уйти от перевала и он благополучно сел на каком-нибудь пятачке… Ты согласен? Не пройдет и часа, как мы его увидим где-нибудь под горушкой, это уж точно…»
Потом командир повернулся к механику, коротко кивнул: «Держись!» Он этого не сказал, нет, сказать этого он не решался, потому что пока и сам не был ни в чем уверен, но ему хотелось, чтобы та искорка надежды, которая родилась в нем, зажглась и в душе этого отчаявшегося человека…
Прошел еще час, и надежда опять сменилась отчаянием.
Роман не мог так далеко улететь от Седла. Если бы у него было все в порядке с мотором, он сумел бы дотянуть до базы геологов. Но там его нет. И здесь тоже нет. Случись катастрофа на перевале или вблизи него, они должны были бы обнаружить хотя бы следы этой катастрофы…
Еще через полчаса летчик сказал:
— Командир, горючего остается в обрез. И время…
Да, время. В горах сумерки наступают быстрее. Командир видел, как заметно темнеют вершины и как сгущаются тени в глубоких ущельях. Он приказал:
— Давай на точку Димова. Там заночуем. — И к Луганову: — Слушай, Алеша. Мы сделаем так: утром вызовем еще пару машин, наметим квадраты и снова начнем искать. А Димова попросим организовать своих людей — и тоже в горы. Мы их найдем. Слышишь? Я почему-то уверен, что ничего страшного не случилось. Ну самолет-то, может, и поломали, а сами… Ты ведь хорошо знаешь Романа…
Ночь подходила к концу.
Никто не спал.
Алеша сидел у полыхающей печки и, казалось, бездумно глядел на огонь. Над столом, на котором лежала большая карта, склонились командир отряда, штурман и Димов. Геолог говорил:
— Одну партию мы пошлем вот сюда, в это ущелье. Возможно, вы не увидели их из-за тени, падающей от утеса… Человека четыре уйдут к Седлу — пусть там обшарят каждый метр. Пожалуй, и я пойду туда…
— Кто-то там, за дверью! — вдруг крикнул Алеша и вскочил. Вскочил так стремительно, что скамеечка с грохотом отлетела от печки. — Я открою.
Он распахнул дверь и увидел человека в длинной тяжелой шубе, заиндевевшей на морозе. За спиной у человека висело ружье, в руках — лыжные палки, на голове — что-то похожее на малахай, тоже заиндевевший, как и шуба.
Войдя в избу, человек сбросил свой малахай, снял шубу и, поставив к стене палки, молча двинулся к печке.
Димов спросил:
— Откуда ты, Фатьяныч?
Человек присел на корточки, подержал руки у огня, потом опять встал.
— Беда, начальник, — сказал он. — Большая беда… А ты пошто не спишь в такой поздний час, начальник? Прослышал о беде иль нет?
— Говори, — приказал Димов. — Говори, Фатьяныч, не тяни.
— Дык что ж говорить-то теперь, — угрюмо сказал Фатьяныч. — Поздно говорить-то… Спустился я с вечера в Кедрову падь, што за Когтем-горой, ты, начальник, чай, знаешь ее… Федька Фролов там на той неделе куда сколь зайчишек набил… Ну вот… Спустился я, значит, в энту падь, иду себе, на лыжах-то иду, сам понимаешь. Иду, следы зайчишкины разглядываю. Мать честная, следов-то там! Ну, думаю, Федька не сбрехал, будет пожива!.. Вобче-то Федька трепло, ему верить — сам знаешь, начальник…
Луганов шагнул к Фатьянычу, взглянул на него бешеными глазами. Тот попятился к Димову, подняв, словно защищаясь, темные от морозов и ветров руки.
— Ты што? Ты што, паря, глядишь так-то? Я те чем обидел-то?
— Что ты видел в пади? — крикнул Алеша. — Ну? Димов сказал:
— Не надо кричать, Алеша. Фатьяныч не совсем здоров. Забыть все может. — И к Фатьянычу: — А потом что случилось, Фатьяныч? Какая беда стряслась в Кедровой пади?
Фатьяныч с минуту помолчал, собираясь с мыслями. И вдруг, жалко улыбнувшись, сказал:
— Чуть было не запамятовал. Люди там, начальник. Люди. В Кедровой пади-то… Мертвые все. В Коготь-гору ударились. Страшно, начальник. Мертвые, понимаешь? Я их там рядышком положил. Один маленько живой был. Поднял его, хотел нести, а он баит: «Больно…» Ёнгу какую-то все звал. Потом и он богу душу отдал. Тогда я его рядышком с теми, с другими. Женка там одна… Ну, бедолага! Как глянул на нее — сердце зашло. Снежком я ее прикрыл, начальник. Оно ведь вон какая стужа, живой — и то закоченеет… Да ты не бойся, я всех найду, я туда, в Кедрову падь, дорогу знаю…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Иногда мне кажется, что глаза ее медленно умирают. Она смотрит на мир с такой же доброй улыбкой, как смотрела всегда, но я невольно думаю: а видит ли она что-нибудь в этом мире? Может быть, она улыбается только своему прошлому и глядит только в него?
Спрашивать об этом у Инги бесполезно. Она или ничего не ответит, или скажет: «Я тебя не понимаю… О чем ты?»
А я знаю: она все понимает. Но ей кажется, что вот теперь, наконец, почти год спустя после катастрофы в Кедровой пади, она обрела что-то похожее на душевный покой, без которого невозможно жить, и боится снова его потерять. Собственно, никакого покоя нет и в помине, но бороться со своей тоской у Инги нет больше сил, вот она и создала себе иллюзию покоя. Так, думает она, легче. Так, думаю я, она может погибнуть. Потому что за всем этим я угадываю страшную отрешенность, а такая штука мне знакома давно… Однажды я все же заговорил с ней об этом. О том, что нельзя так долго носить в себе боль, даже не пытаясь избавиться от нее.
Она сказала:
— А ты сам все уже забыл?
Впервые за долгое время Инга не улыбалась своей вымученной доброй улыбкой. И впервые за долгое время она смотрела не сквозь меня, а в мои глаза. Смотрела укоряюще и даже зло.
— Я ничего не забыл. Ничего! — стараясь быть как можно мягче, сказал я. — Но это не значит…
— Теперь вообще ничто ничего не значит, — прервала она меня, и глаза ее опять стали пустыми. — Ничто! Суета сует — и все! Страдания, радости, какие-то высокие чувства — все это выдумано человеком, чтобы не думать о главном: на каждом шагу его подстерегает смерть. Нелепая смерть. Если бы человек был сильнее, он не стал бы обманывать самого себя…