Четыре четверти пути — страница 7 из 57

Как пример всему сказанному, я рассказал ему один случай, который произошел с группой, где я был руководителем. Я рассказывал, Володя внимательно слушал — он умел это делать как никто! Но сейчас, через 20 лет, передать словами все то, что я ему тогда рассказал, трудно.

Я давно заметил, что многие альпинистские рассказы и ситуации настолько известны и легко узнаваемы, что подробно описывать их для широкого читателя не имеет смысла. А если попытаться это сделать, то набор слов и понятий для этих ситуаций настолько нами же заштампован, что описание получается каким-то примитивно-банальным, хотя в каждом конкретном случае, для каждого участника этих событий подобная ситуация далеко не банальна.

Я много раз пытался записать, что же именно я рассказал тогда Володе, но, хотя сейчас я вижу все так же ясно, как и 30 лет назад, на бумагу лезут те же набившие оскомину альпинистские штампы, очень далекие от тех точных и емких слов, которые Володя выбрал для песни и расставил в строгом порядке.

И все-таки надо рассказать. Может быть, кому-то это покажется интересным и за протокольными строчками моего рассказа кто-то сумеет увидеть то, что запало в душу Володе и пригодилось для песни.

История простая. Летом 1955 года мы совершали обычное спортивно-тренировочное восхождение на вершину Доппах в Дигории. Я шел руководителем, в группе было шесть человек — три связки: Елисеев — Ласкин, Морозов — Иванова, Гутман — Кондратьев. Все шло нормально.

Поднимались с перемычки на гребень, откуда до вершины путь шел уже по нему. На этом пути надо было преодолеть сложный ледовый склон. Я в то время неплохо владел ледовой техникой и решил все три двойки связать в одну связку, чтобы только первый шел с нижней страховкой. Я до сих пор убежден, что действовал правильно, хотя есть и другие мнения. Но у гор «его величество случай» всегда в запасе, и события приняли непредвиденный оборот. Быстро прошли ледовый склон, вышли на скалы — 80-метровый бастион, за которым поблизости был выход на гребень. Метров через 40–50 я организовал надежную страховку за скальный выступ — точнее, за огромную скалу-монолит, заснеженную по бокам, — принял к себе идущего вторым Ласкина, своего старого напарника по связке. С ним мы ходили на вершины высшей категории трудности, попадали в разные переплеты, из которых он выходил, как говорится, с честью.

Ласкин быстро переналадил страховку и стал принимать к себе идущего третьим Славу Морозова — мы по-прежнему шли одной связкой, нижний все еще находился на середине ледового склона. Я продолжал подъем, Ласкин страховал меня снизу. Пройдя несколько метров, услышал душераздирающий крик. Я оглянулся и увидел, что верхняя часть скалы, на которой держалась вся наша страховка, медленно отходит от стены — видно, пришло ее время упасть. Кричал Ласкин: он совсем, похоже, потерял голову от происходящего и ничего не предпринимал, хотя стоял рядом, вполне мог сбросить с отходящей скалы наши веревки — и все было бы нормально.

Правда, скала при падении могла еще задеть идущих ниже, но мы поднимались не строго вертикально, а немного наискось, с уходом вправо, так что могло никого и не задеть, как впоследствии и оказалось.

Меня охватили гнев и досада: так нелепо, без драки, без ожесточенной борьбы, надо погибать. Сейчас скала сорвет Ласкина, он — меня, я — остальных, если не выдержит страховка. Подо мной было около 70 метров пройденной скальной стены. Шансов уцелеть никаких. Мысли мелькали быстро, подумал о близких, которым предстояло пережить еще одну трагедию, но голова работала ясно, и страха особого не испытывал, — было не до него.

Ласкина сорвало, веревка между нами натянулась. Но руки у меня были сильные, видно, так инстинктивно вцепился в гребень, что, когда меня все-таки сорвало, гора выстрелила мной, как катапульта, и я пролетел над пройденной скальной стеной, не задев ее. Это дало мне шанс на спасение. Пролетев в свободном падении более ста метров, я «приледнился» на только что пройденный ледовый склон, но падение продолжалось почти с той же скоростью, только сильные рывки от срыва Морозова и Ивановой несколько замедлили движение. Вот еще несколько рывков — это вылетали наши ледовые крючья, они все же делали свое дело, гасили скорость.

Все, кроме меня и Ласкина, были в кошках — они временами впивались зубьями в лед и опрокидывали, кувыркали, хлестали тела о склон. Особенно неудачно падал Слава Морозов. Мы с ним какое-то время летели параллельно, и, видя его падение, у меня не оставалось надежды, что он будет жив.

Сорвало пятерых. На шестом, Леше Кондратьеве, веревка оборвалась, и он остался один посередине ледового склона, без страховки. Но в тот момент никто из нас, конечно, этого не заметил.

Все мы удачно пролетели над огромным бергшрундом [3]— помог нависший над ним снежный карниз. За бергшрундом ледовый склон постепенно выполаживался и переходил в снежный, на нем мы вскоре и остановились — наша веревка опоясала серак (ледовую глыбу).

Последний рывок был настолько сильным, что в течение нескольких минут я не мог отдышаться. Когда я наконец приподнялся и осмотрелся, то увидел картину, на которую, как говорится, без слез и смеха было трудно смотреть: все стонали и охали, стараясь как-то высвободиться из веревок и снега, в который их с силой впечатало. Шевелились все, кроме Славы. Он лежал на спине, головой вниз по склону, стекла о очках были выбиты. С трудом освободившись от веревок — пальцы не работали, — я подошел к нему, приподнял за плечи, чтобы развернуть его головой вверх, и в этот момент он приоткрыл глаза и сказал: «Ну вот, и конец экспедиции». Правда, выразился-то он немного иначе, но для меня его слова прозвучали не как конец, а как победный сигнал к жизни. Слава жив, все живы! Положение не из лучших, но надо действовать!

Все живы? Нет, нас только пятеро. А где шестой? Не хватало Леши Кондратьева. И как же полегчало на душе, когда, посмотрев вверх, я увидел его на середине склона, целого и невредимого. Он стоял неподвижно и смотрел вниз, еще не осознавая, что произошло. Мне трудно представить, что чувствовал Леша, глядя на наше падение, но точно знаю, что его переживания были намного сильнее наших. Нема Гутман, после срыва которого веревка оборвалась, сказал позже: «Как здорово, что я перелетел этот крюк, — я бы не хотел безучастно видеть все, что с вами происходило».

Я окликнул Лешу, он отозвался. С трудом, но мы договорились, что он будет сам со всей возможной осторожностью спускаться на перемычку. У него еще остались три ледовых крюка, несколько карабинов и конец веревки.

У Гутмана были повреждены обе ноги; у Ивановой разбита голова и разодрана кисть руки, сильно побито все тело. Ласкин внешне выглядел нормально, но что-то у него случилось с головой, он заговаривался, речь была бессвязной. Сильнее всех пострадал Слава. Он не мог двигаться, надо было его транспортировать. Сделать это сами мы не могли.

Из меня и Гутмана получился один вполне работоспособный человек, мы поставили палатку, уложили в нее пострадавших. Гутман начал готовить чай, а я решил подняться на перемычку и сообщить по рации в лагерь о наших делах. Для этого мне нужно было преодолеть трещину и подняться метров на семьдесят по ледово-снежному склону. Взял в руки ледовый крюк и ледоруб. Держать их мог только большим пальцем каждой руки — связки остальных пальцев не работали: видно, крепко я держался за скалы, когда меня срывало…

Нижний край трещины отстоял от верхнего метров на пять, но метры эти были совершенно вертикальны. Не могу объяснить, как с поврежденными пальцами мне удалось пройти это место. Наверно, только из-за выдачи всех потенциальных возможностей, которые заложены в каждом из нас, вот только выдать их может не каждый и не всегда. Начал подниматься по склону дальше, но склон уже успел оттаять, и без кошек идти невозможно.

Пришлось вернуться. Надел кошки, снова прошел трещину, поднялся еще метров на десять и услышал крики Леши — он уже стоял на перемычке. Мы с ним оценили обстановку и решили, что он один спустится в лагерь и вернется со спасотрядом.

К вечеру пришли спасатели. Они навесили перильную веревку от перемычки до нашей палатки, двое спустились к нам, а рано утром начались транспортировочные работы. Когда я увидел, что спасатели, имея навешенные перила, потратили на преодоление той же трещины около часа, я понял, что вчера только непонятная внутренняя сила помогла мне дважды пройти этот путь туда и обратно.

О самой транспортировке, которая проходила в относительно несложных условиях и требовала только больших физических затрат, я Володе не рассказывал. Хотя люди вели себя там по-разному…

После продолжительной паузы Володя спросил: «А что было со Славой?» Я ответил, что у Славы серьезных повреждений не оказалось, он довольно быстро поправился и через месяц даже отработал одну смену инструктором в альплагере. Следующий сезон он отходил очень удачно, а в 1957 году Слава Морозов погиб на Ушбе.

Вот такую историю рассказал я Высоцкому. Конечно, разговор шел иначе: он уточнял детали, переспрашивал непонятное. Разговаривали несколько часов, никуда в этот день не спешили. Вертолет тогда так и не прилетел. Но ожидание не пропало даром.

На следующее утро, еще до зарядки ко мне в номер влетел радостно-возбужденный Володя:

— Ну, как спалось? — и, не дожидаясь ответа, добавил — Давай быстрей спускайся к нам.

Я быстро оделся и спустился. Володя был по-прежнему возбужден, но, как мне показалось, к этому добавилось и нетерпение. Его настроение передалось мне. Я сел в кресло, в котором сидел обычно, Володя на кровать. Нас разделял журнальный столик, на котором, ближе к Володе, лежал мелко исписанный листок со стихами. Он сидел и смотрел на меня, слегка пригнувшись к гитаре.

В этот момент мне показалось, что он внутренне подготавливает себя к прыжку. И наконец, ударив по струнам, он запел:

Если друг