— Товарищ командир, — вдруг, как бы спохватившись, сказал санитар, — мы с вами о таких делах говорим, а ведь еще не познакомились. Я вас по званию даже не знаю, и сам еще не представился. Разговор у нас получился случайный.
Совсем преобразился солдат, и я почувствовал в этом санитаре, который первоначально был так похож на всех остальных, человека незаурядного, умудренного жизненным опытом и мастерством, почувствовал его определенное превосходство над собой и невольно перешел на «Вы».
Назвав себя, я продолжал:
— А насчет того, что разговор наш случайный, Вы не правы. — Солдат сразу почувствовал переход на «Вы» и, очевидно, понял причину. Лицо его еще более оживилось и мне показалось, что слушать он стал с еще большим вниманием, интересом и, пожалуй, даже с некоторым удивлением. — Вы художник, — продолжал я, — и это все равно кто-то должен, был заметить. Первые месяцы всех брали солдатами, некогда было разбираться, а сейчас порядок, как видите, наводится на фронте. Вот уже скоро два месяца, как раком назад не ходим. По-людски вперед от Москвы пошли. Уже и оглядеться по сторонам можно. Не я, так другой бы увидел, что носилки каждый носить может, у кого сила в руках да ногах есть, а вот запечатлеть войну, оставить память о ней людям, тут не сила, — тонкость нужна и талант. Сюда каждого не поставишь. Большим начальникам Вы пока со своими рисунками на глаза не попались и когда попадетесь — не знаю. Я предлагаю Вам свои посильные услуги: время и сюжеты. Насчет условий, не взыщите. Больше того, что есть предложить не могу.
— Ну, а звать Вас как? — наконец спросил я его.
— Зубов, красноармеец Зубов.
— Художник Зубов, — поправил я.
— Ну пусть будет так. Художник Зубов. Даже сказать, простите, приятно «художник Зубов». Да, я художник, — и сказал он слово «художник» с особой глубиной, чувством и проникновением в смысл этого слова. Так говорят, видимо, о своей профессии, о цели и смысле своей жизни.
— А откуда Вы? — спросил я.
— Из Курска, — ответил Зубов.
— И работали там?
— Да, и работал и жил всю жизнь в Курске. Был там председателем Союза.
— Союза художников?
— Да, областного. — Не без гордости уточнил Зубов.
— Вот оно что. А Вы говорите «разговор у нас случайный». Случайно лишь то, что до меня этого разговора с Вами не вели. Подумать только, руководитель художников целой области. Так Вы не только за себя отвечаете, а еще и за то, что курские художники за войну создадут. Да, а вот я Вам даже блиндаж под мастерскую обещать не могу. Он у меня самого редко бывает.
— Ну что вы, что вы, — Зубов будто стал успокаивать меня. — О какой мастерской может быть речь. То, что Вы мне уже предлагаете, мне кажется даже больше возможного. Я художник не только по названию. В живописи, в рисунке моя жизнь. Я благодарен Вам бесконечно, что Вы заметили и поняли меня. Но я не знаю, возможно ли все, что Вы говорите. Боюсь, для меня это только мечта. Ведь военная служба и дисциплина. У меня есть мое место в строю. Я должен на нем стоять.
— Ей богу, то место, где Вы стоите сейчас, — убеждал я Зубова, — это не Ваше место. У меня тоже не совсем то место, где бы Вам надо быть, но оно все же будет ближе к Вашему настоящему месту. А, между прочим, то что нас окружает ежедневно, специально придя на этюд, не найдешь. Ну как это можно назвать: пожалуй, жизнь на переднем крае войны.
— Это замечательно, — говорил Зубов, — но ведь это будет дезертирство, если я уйду отсюда без приказа. А отпустить меня отсюда не отпустят. Ведь я боец-санитар медсанбата.
— Не беда, — решил я вслух, — дезертируют с фронта в тыл, чтобы шкуру свою спасать, чтобы уклоняться от боя и опасности. Дезертиров в тылу ловят, судят и по обстоятельствам либо расстреливают, либо отправляют на передний край, то есть обратно вперед. А если дезертируют вперед, в пекло, а не назад, это уже не дезертирство, а в худшем случае сочтут за недисциплинированность. Для вида, может, пожурят, а в душе — похвалят. А впереди и не найдут. У нас ведь контролеров не бывает. Есть лишний человек на батарее и слава богу. Хуже, когда нет, стрелять некому. А так бывает. Я сам в ноябре из госпиталя вышел, — продолжал я. — Мне направление в кадрах дали в Среднюю Азию, в училище, курсовым командиром. Я попробовал отказаться. На меня накричали. Мол, лейтенант, мал еще рассуждать, куда тебе ехать. Пригрозили. Увидел я, что разговаривать с ними напрасно, взял предписание в тыл, а поехал в свой полек. Доложил командиру полка. Он сказал, чтобы бумагу эту я употребил по своему усмотрению, и на другой день послал принимать батарею, комбата там убило. И вот уже месяц, как снова командую. Пусть кто-нибудь попробует меня теперь назад вытащить. Да и пробовать не будут. Такая глупость никому в голову не придет.
— Товарищ лейтенант, если будет все, как Вы говорите, я на все согласен. И, поверьте, лучшего для себя даже желать не могу.
— Нет, все как я говорил, так и будет. Что-то будет хуже, а что-то будет лучше. Могу лишь гарантировать, что фрицев мы добьем через годик, через два, а может и через три; могу гарантировать, что сюжетов будет через край, а рисовать будет Вашей главной обязанностью. А кроме того, надеюсь, что сотрудничество наше будет длительным, т. к. я ни в земельное, ни в здравоохранительной ведомство не собираюсь, думаю, и Вам туда тоже не к спеху.
— Ну а как же действительно мне к Вам перейти? — стал уже серьезно, по-деловому спрашивать Зубов.
— А вот так, — ответил я, — пойдем, да и все. Ушли и поминай, как звали. Ведь сами понимаете, здесь Вам рисовать трудно, а пользы, как от художника, от Вас больше, нежели от того, что носилки носить. Конечно, если бы попросить, все приличнее было бы, законно. Но ведь как они отпустят? У командира медсанбата таких прав нет. Да и потом, кто свое отдаст? Все больше люди порядочные любят к рукам прибирать, а не разбазаривать.
— Ну ладно, допустим, уйду. А как же раненые? Кто их носить будет?
— Ничего. Другого санитара найдут. Придержат легкораненого или выздоравливающего, вот и все. В медсанбате это делать умеют. Сами знаете.
— Это все так, понятно, — интересовался Зубов. — А как же меня числить в медсанбате будут?
— Ничего. Несколько дней пройдет и спишут.
— То есть как спишут?
— Да так. Война многое списывает. Еще не такое списывает. Обман, конечно. Да не наша в этом вина. Ведь мы это не против общего дела делаем, а на пользу. Хотя метод, конечно, незаконный. А если хотите, я, пожалуй, сам через несколько дней приду в медсанбат и скажу. — Но тут я подумал, что придти-то уже вновь не смогу. Ведь не каждый же день перегруппировка, да еще в районе, где этот медсанбат стоит. Надо же воевать, а с НП не уйдешь. — Хотя как придти-то сюда вновь? — продолжал я. — Ладно, с кем-нибудь из раненых, или когда раненых повезут, передам, что видели Вас живым и здоровым, и, что воюете Вы теперь на переднем крае, и чтобы искать Вас не пытались, все равно не найдут, и что не дезертир Вы, конечно, а Вас просто забрали в другую часть. Вот так. Это, пожалуй, будет самое лучшее. Домой письмо, на всякий случай, сразу напишите, что переведен в другую часть, чтобы дома не пугались, если получат извещение, что пропал без вести.
— Господи, — со вздохом покачал головой Зубов, — чего только не отдашь за свое родное дело, чего только не сделаешь. — И добавил совершенно решительно: — Если берете, — я готов.
— А вещи, рисунки? — поинтересовался я.
— Сейчас, сейчас, — заторопился Зубов, — через пять минут принесу.
— Итак, договорились, — сказал я Зубову. — Я сейчас проведаю своих ребят и через полчаса ровно около этой палатки.
— Хорошо, хорошо. Ровно через полчаса я буду ждать, — и с глубоким волнением и поспешностью Зубов повернулся и ушел.
Да, как он не был похож теперь на того безликого, серого солдата-санитара, которого я увидел минут 20 назад. Теперь Зубов был уже совершенно своеобразным человеком, художником, полным вдохновения, бесконечной привязанности и любви к своему делу.
Какое разнообразие людей, какие яркие индивидуальности скрывает под собой и, в определенном смысле, нивелирует наша суконная, серая солдатская шинель. Каждому надо знать, что под грубой суконной шинелью солдата надо видеть не просто единицу «рядового состава», а Человека.
Я разыскал своих раненых солдат, спросил у врачей об их здоровье, попросил у «сестренок», чтобы лучше ухаживали. Поговорил с ранеными, мы пошутили о нашем солдатском житье-бытье. Я пожелал быстрее поправляться и возвращаться в полк, спросил, что передать товарищам, о чем написать домой. Минут через 40, вместе с Зубовым и поджидавшими меня разведчиком и радистом мы двинулись в путь догонять ушедшую вперед батарею. На батарее никто не удивился новому солдату. В его появлении не было нечего необычного. Старшина поставил его на довольствие. Писарь записал его в отделение разведки.
Если бы кто хотел узнать, нет ли в батарее лишнего разведчика, — поди проверь. Вместе все разведчики редко бывают, а там, где они ходят, посторонние не бывают, и, увы, почти каждый день список разведчиков, к сожалению, приходится исправлять.
На второй день пребывания в батарее Зубов начал рисовать.
Мне кажется, в нашем народе к человеку с мольбертом относятся с особым чувством, в котором сочетается уважение, благодарность и даже восхищение. Ведь он передает людям красоту и суровость природы, тайны людской души, скрытые мысли и еще многое такое, что без художника человеку было бы совсем недоступно.
А что же говорить о человеке, который усевшись прямо на снегу, на подстеленный еловый лапник, подогнув ноги и положив на них фанерку с прикнопленным листком бумаги, озябшими грязными пальцами оставляет для нас образы людей и события войны.
Что и говорить, когда солдаты увидели рядом с собой, в 300 метрах от противника, новенького солдата — рисующего художника, у них захватывало дух, и выступали слезы умиления, восхищения и благодарности. Выступали на глазах тяжелые солдатские слезы.