Поближе пара лет пятидесяти – он смахивал на Ива Монтана в «Сезаре и Розали»[9] – целовалась взасос с бесстыдством и жадностью неутоленной юности под недобрыми, порой завистливыми взглядами родителей того же возраста и нескольких одиноких душ.
Мы расположились на пляже напротив авеню Луизон-Бобе.
– Здесь меньше народу, – постановила поэтесса. – Я смогу спокойно почитать.
Банкир воткнул в песок большой желтый зонт, чтобы защитить нежную кожу своей читательницы; разложил два складных кресла из синего полотна, ставших двумя лужицами на песке, и они сели. Два старичка, показалось вдруг. Она смотрела на слова в своей книге. Он смотрел на море. Их взгляды больше не встречались. Разочарования взяли верх, подточили желание.
Виктория взяла меня за руку, и мы убежали с криком. Мы погулять, скоро вернемся! Мы помчались к полю для гольфа, к дюнам, туда, где дети могут уйти из-под надзора. И в тихом уголке, укрывшись от всего, мы легли рядышком, не разнимая рук. Мы часто дышали в такт, и я представлял, как будут биться наши сердца в одном ритме, когда настанет день. Я дрожал.
Потом, постепенно, дыхание наше выровнялось.
– Ты представляешь, – сказала она, – что через полгода может наступить конец света и мы, может быть, все умрем.
Я улыбнулся.
– Может быть.
– Конец света! Конец тебе, мне, конец дурацкой шутке отца с моим именем; конец, конец, конец! Во всяком случае, есть люди, которые его предсказывают. Есть даже такие, что готовят последнюю встречу Нового года, например, в пустыне. Дурость.
– Я так не думаю.
– А ты бы что сделал, если бы наступил конец света?
Я слегка покраснел.
– Не знаю. Я не верю, что наступит конец света.
– Ты так говоришь, потому что влюблен в меня, и если конец света вправду наступит, окажется, что ты был влюблен попусту.
– Ничего подобного. Я очень счастлив с тобой, вот так, очень счастлив как есть.
– Ты даже не хочешь меня поцеловать?
Мое сердце сорвалось с цепи.
Конечно, я хотел тогда целовать тебя, Виктория, и трогать тебя, и ласкать, и дерзать, и еще говорить тебе о моем столь долгом ожидании, о том, как колотилось мое сердце каждую ночь, как дрожали руки, когда я трогал мою кожу, представляя, что она твоя, как мечтали пальцы о твоих фруктовых губах, об этом голодном и жестоком ротике, который порой высказывал женские слова. С женской пылкостью.
Но безумно влюбленные так же безумно робки.
– Хочу, – сказал я наконец. – Хочу. И если бы наступил конец света, это стало бы моим последним желанием.
– Что – это?
– Поцелуй.
Короткий смешок вырвался у нее. Колокольчик.
– На!
Она живо повернулась. Ее рот вдавился в мой, наши зубы стукнулись, языки на секунду попробовали друг друга на вкус, они были соленые, горячие, потом все кончилось; она была уже на ногах и смеялась.
– Поцелуй – это все-таки не конец света!
И она исчезла за дюной, легкая как перышко.
А мне захотелось плакать.
Я нашел ее на пляже. Начинался отлив. Виктория шла к песчаной полосе, туда, где ее родители ничего больше не ждали. На ветру хохотали чайки. Они смеялись надо мной. Когда я поравнялся с ней, она посмотрела на меня, ее улыбка была грустной и ласковой.
– Я не знаю, влюблена ли в тебя, Луи, хотя мне с тобой хорошо. Любовь – это когда можешь умереть за кого-то. Когда покалывает руки, жжет глаза, когда не хочется есть. А с тобой у меня руки не покалывает.
Ее детство убивало меня.
Недалеко от банкира и читательницы два старичка пытались, смеясь, расстелить на песке пляжное полотенце, несмотря на ветер и свои скрюченные пальцы.
Глядя на них, я представлял себя и Викторию в конце нашей жизни вдвоем, чудесной одиссеи, как мы уедем отсюда, обнявшись, на мопеде, чтобы вернуться полвека спустя на место нашего первого поцелуя и пытаться вместе расстелить пляжное полотенце.
Но Виктория убежала в мир, где не было меня. Моей терпеливой любви. Моего нетерпеливого желания.
Она была моей первой любовной горестью. Первой и последней.
Когда я вернулся из Ле-Туке, мама была встревожена.
Матери – они ведуньи. Они знают, какой ущерб могут нанести девушки сердцам их сыновей. И она была здесь, рядом со мной, на всякий случай.
А когда однажды вечером брызнули мои слезы, она обняла меня как прежде, в пору несчастья с красным автомобилем. Ее руки, теплые и ласковые, приняли мои первые слезы, те, что делают мир ценнее, объяснила она мне тогда, те, что ознаменовали мое вступление в мир взрослых. Мое крещение.
Виктория ждала меня.
Она сидела на бортике бассейна Делаландов, опустив в воду ноги. Две маленькие розовые рыбки.
На ней была белая рубашка поверх купальника и очки а-ля Одри Хепберн, придававшие ей вид маленькой взрослой. Впервые я увидел у нее ярко-красные ноготки, десять поблескивающих капелек крови. На ее шее я уловил нотки мускуса, ванили, чуть-чуть померанца, этими духами пользовались лилльские женщины из богатых кварталов и разнаряженные девицы за вокзалом.
Я сел рядом с ней и, как она, выпустил в воду двух своих неуклюжих рыб. Они поплавали по кругу, как и ее. Потом, по мере того как круги расширялись, наши любопытные рыбки стали задевать друг друга, соприкасаться в восхитительном подводном танце. Я двигал моими так, чтобы они гладили ее, на миг соединяясь под покровом воды. Она улыбнулась. Я опустил голову и ответил на ее улыбку.
Части наших тел, самые далекие от сердца, знакомились друг с другом.
Я решился прибегнуть к языку пальцев: моя рука приблизилась к ее руке с медленной скоростью пяти маленьких змеек; и когда мой мизинец коснулся ее мизинца, ее рука подпрыгнула, как кузнечик, которого вот-вот съедят, приземлилась на ее живот, на тепло ее живота, и мне показалось, что вокруг наступила тишина, как бывает в кино перед сценой ужасов.
Я посмотрел на нее. Она подняла свое прекрасное лицо. Ее глаза избегали меня. Голос стал серьезным.
– Я не могу больше играть с тобой в «Челюсти», Луи. И в дурацкое ватерполо, хоть ты и забавный, когда бомбардируешь, чтобы впечатлить меня.
– Я… я…
– Я больше не девочка, – перебила она меня, подражая дамам, что приходили слушать стихи и есть пирожные ее матери. – Больше не миленькая маленькая девочка. И потом, ты, и потом… ты…
Ее две рыбки живо выскочили из воды, и она подтянула коленки к груди движением, редкостно, показалось мне, совершенным. И я понял.
То, что должно было соединить нас, нас разъединило.
Струйка крови оторвала нас друг от друга.
Мне почудилось, что в этот миг она изгоняла меня из себя, меня, так в нее и не вошедшего, ожидавшего терпеливо, смиренно в прихожей ее сердца. Я, нескладный пятнадцатилетний пацан, влюбленный без слов любви, мечтатель без плоти, открыл для себя горе, огромное горе, то, о котором пела Сильви Вартан[10], «Пусть мы дети сейчас, / Но горе взрослое у нас»[11]. Мне хотелось, чтобы мое тело столкнули в бассейн, пусть оно погрузится, пусть вода проникнет мне в рот, в нос, в уши, пусть засосет меня, поглотит. Я хотел умереть у ног моей принцессы, я, захлестнутый и затопленный ее первой кровью.
Я встал. Боже, каким тяжелым было мое тело. Оно утратило грацию детства.
Я взял сачок и принялся чистить поверхность воды. Поймал на ней лист сливы, лепестки роз, несколько умирающих насекомых и мои мечты.
Все мои мечты.
Вскоре поднялась и Виктория, обогнула бассейн и подошла ко мне. Она прижалась к моей спине. Обняла руками мою грудь, как, наверно, сделала бы это на «Синем», если бы мы катили вместе к нашей жизни вдвоем. К этим утрам, что дарят шанс. Мы долго стояли так. Наши тела дышали в одном ритме, мы были одним целым. Викториялуи. Луивиктория. Онаия. Момент совершенного счастья. Непотопляемого. Воспоминание на всю жизнь.
Я наконец понял мою маму.
Потом, медленно, как отступающая вода, ее руки разжали объятие, и десять капелек крови испарились. Она запечатлела поцелуй на моей спине. И это было все. Я вдруг ощутил огромную пустоту и, когда она отошла, прошептал свою первую клятву мужчины:
– Я скоро вырасту, обещаю тебе. Когда я вернусь, я скажу тебе, что делает женщину влюбленной.
В конце июля разъехались отпускники. Сенген опустел.
Те, кто давно никуда не уезжал, встречались у стоек кафе. Это были их порты, их причалы. Они цитировали Одиара[12]: «Мне тоже случалось пить. И я отправлялся тогда подальше Испании. Янцзыцзян[13], вы слыхали про Янцзыцзян? Это занимает много места в комнате, я вам говорю!»
31 июля произошла кража со взломом на аллее Сеньери, но вор (-ы) взял (-и) только комод в стиле Людовика XV. Полиция отнесла преступление на счет семейной мести, неподеленного наследства, недополученной любви.
Мама планировала пригласить в гости банкира и поэтессу, чтобы отблагодарить их за то, что они вывезли меня в Ле-Туке в последнее 14 июля века. Она замышляла в саду барбекю с хорошим розовым вином – у всех поднимается настроение от хорошего розового, – а я пытался ее отговорить:
– Это плохая идея, мама, ее мать нездорова, у нее проблемы, она не может есть мяса. Это отравляет ее кровь.
– Тогда овощи, овощи на гриле, овощи-то никому не повредят.
– Перестань, мама, пожалуйста. Мы с Викторией теперь мало видимся.
– А все-таки. Я все думала, когда ты мне об этом скажешь. Мамы – они, знаешь, глазастые. Я вижу, что ты горюешь, у тебя круги под глазами по утрам. Я тебе уже говорила, ты можешь поплакать. Слезы омывают, они топят боль.
И она попыталась утопить мою боль в воспоминании о своей судьбоносной встрече.