Четыре Времени Ветра — страница 3 из 4

Сияющий ветер лес готовит к последней осенней службе. Узоры из светотеней тщательно к валунам подбирает. Выстилает их лучшими листьями с иконной сквозной позолотой, переложенными сосновыми иголками, чтобы ног не поранил входящий. Гудит вдохновенно в облепленных солнцем и плесенью длинных волокнах, в трубах-стволах уходящего в небо органа. Водит по выгнутым веткам тонкими прутьями — будто янтарной смолою натёртыми, струнами тёмного света. И в вышних пробует их звучание, многоголосое их согласие…

Тёплый воздух промыт очень слабым раствором из уксуса и марганцовки. Отовсюду торчат переломанные лучи, единственные прямые — да и те нездешнего, но солнечного происхождения — в этом мире плавных, струящихся линий. Ни одной мёртвой вещи, сделанной людьми. Мерцают в засохшей густой паутине одинокие капли дождя. С морщинистой кожи столетних деревьев отодраны краски, чтобы не дребезжала обшивка органных труб, чтобы каждый ствол, когда войдёт в него ветер, начальник хора деревьев, издавал в чистоте тела свой выверенный и только ему присущий звук. И внизу, у подножиев их извиваются, корчатся между корявых коряг цветные струпья коры и пятна света, придавленные тенями.

Слышно, как время течёт, оставляя в лице у тебя промоины длинных морщин, намечая пути для будущих слёз. Ведь и ты когда-нибудь тоже научишься плакать. Неспешное, прозрачное время осеннего леса, в себя вобравшее все времена. Слышно, как в нём проступает знакомый прерывистый ритм, и не ритм даже, а многоголосая лесная полиритмия. Как низкое небо скользит по глазам, и обеззвученная музыка кружащихся, умирающих листьев, вплетается в стройный хор сосен, в надсадное голошенье осин, в трепетанья и жалобы огненных клёнов и лип лепечущих всхлипы.

Высветляется лес. Выветриваются из него последние запахи летней гнили, пожухшей коры. Стволы сияют, будто в преображении. Тысячью протянутых во все стороны рук цепляются побеги и стебли за ветер, раскачиваются, прижимают к себе охапки пылающих листьев. Шелестящие перешёптывания шныряют в осиянных высоких кронах, перескакивают с одной на другую, и синею кровью смерти взбухают твёрдые жилы веток. Холод уже отложил личинки в раны поломанных сучьев. Под ними волосатые, мощные корни растут, словно кусты, перевёрнутые ветвями вниз. Пожирая сгнившие в удобрения прошлогодние листья, вползают беззвучно в чёрную почву. Срастаются в белый фундамент, в упругое скóрние бревенчатого, выветренного храма.

Одиночеством, старческим одиночеством наполняются души деревьев. Ожиданьем минуты, когда зазвучат, наконец-то, органные трубы воздыханьем-мольбою мятущейся плоти — косноязычным молением о сохранении жизни, о воскресении мёртвых животных, цветов и растений. Щемящая нищета и беззащитность оставшихся один на один с наступающим холодом. Ведь те, кто умерли, валяются здесь же с трухлявыми уже корнями, вывернутыми наружу. И нет у них возраста. Не только храм, но и кладбище.

чтобы смертное поглотилось живым... ибо землю наследуют слабые… ведь ещё ненадолго есть с нами свет

Входить туда надо вдвоём. Всем телом вслушиваясь в текущий по ярко-синему куполу распев несметных ветвей, побегов, стволов и лучей, соединённых ветром. Входить осторожно, чтоб не вспугнуть серебристого ужа, греющегося всегда на одном и том же камне, или молодого, безрогого ещё оленя, который, тычась мордою в запахи, ищет в лощине еду среди бурого мха и посматривает на тебя с недоумением. Не раздавить ручеёк коричнево-красных тонконогих муравьёв под твоею ступнёю. Ведь народ в лесу нашем очень пугливый, и вместе мы прячемся здесь от чужих. Но, если ты с ними, то ни одна, даже самая дикая, ветка не хлестнёт тебя по лицу, ни один, даже самый зловредный сучок, не расцарапает твоей щёки. Выше нас дерева возносятся к небу, глубже в землю они проросли. И зла не делают они никому.

Потом — когда разговор наших тел перейдет, наконец-то, на сбивчивый шепот, когда он опять распадётся на два благодарных и утолённых молчанья, когда печальной станет твоя душа, — лежать на спине во мху, пропитанном любовью, понемногу пробуждаясь от яви. Отгонять комаров, слушать ветер. Наблюдать, как он пригибает кусты, как он их склоняет к смиренью. Засыпать, поглощая раскинутыми ладонями солнце, просыпаться снова. Улыбаться блаженно и осовело сообщницам-веткам, укрывавших от солнца и всё время подсматривавших за нами.

Лес, куда ты опять засыпаешь, неотличим от этого леса. По обе стороны сна насколько хватает глаз моховой ковёр испещрен очень сложными, нигде не повторяющимся украшениями, сплетёнными знаками леса — мерцающими киноварью бусинками костяники и волчьей ягоды, неровными стежками рыжих сосновых иголок, маленькими круглыми зеркальцами черной, с алыми разводами воды, чуть подернутой девственной гнилью.

Твой взгляд поднимается кверху, блуждает в толпе голенастых деревьев. В самом центре неба нестерпимо пылает солнце. Из закрученных вокруг него облаков выходят шесть лучей — золотые рёбра, скрепляющие купол.

Гудит нетерпеливо перед началом живой литургии деревянный орган. Из земли, из белого скóрния леса по стволам поднимаются первые звуки, выходят наружу сквозь мощные раструбы крон. Налёт сна с них понемногу сходит — ты проснулся, но это ещё не ты. Янтарных прутьев косые линейки плывут — уже наяву — по натянутым веткам, плавно изогнутым на концах, будто грифы со сломанными колками. И льётся со всех сторон спелёнутый в молитву тихий распев раскачивающихся деревьев, теряющих листья, впадающих в забытьё. Молитву об ангеле леса, который к ним спустится с вестью благой.

И ты становишься лучше, когда слышишь его.

Стебли срывают с себя прилипшие листья, словно грязные бинты с кожи. Выгибаются костлявые руки веток, тянутся к небесному своду. Обступают тебя и начинают кружится. И вся твоя жизнь, все дни, проведённые здесь в лесу, вплетаются в древокружение, в летящее столпотворение скользких стволов и лохмотьев жёлтого света, свисающего между ними. Кружатся вокруг солнца, как крылья огромной стеклянной мельницы, шесть главных его лучей, кружится весь храм вместе с многоярусными ярко вычерненными облаками, сползающими медленно на край купола, на хвойную гряду горизонта.

Отворачиваешься, закрываешь плотнее глаза, открываешь их снова. И, застигнув себя врасплох, во внезапно ожившей яви, в самом центре её видишь новое небо и новую землю. Которых на самом деле, может, и нет. Но это неважно. Просто надо поверить и сразу увидишь. Завораживающий блеск исходит теперь от светлоногих деревьев, возвратившихся уже на свои места. Контуры веток, словно прочерченные синими чернилами, легко подрагивают. Длинные линии сломанных скрюченных сучьев похожи на зеленеющие от солнца ивритские буквы в прозрачном свитке, который натянут между стволами, чтобы следить могли все за молитвой во время службы.

Одна, как видно, совсем уж с ума сошедшая от безысходности, горбатая липа вдруг неслышно выходит из толпы и приближается почти вплотную. Всхлипывает, рвёт на себе скукоженные, выгоревшие от солнца висюльки, растрёпанные вороньи гнёзда. Потом, выпростав из косматой трясущейся кроны корявую ветку, отчаянно и бесстыдно задирает подол тёмно-шафранового поредевшего рубища. Через голову, с хрустом выворачивает его наизнанку, обнажая всё худосочное незагорелое тело, покрытое оспами и застывает, словно сведённая судорогой. Смотри, мне терять уже нечего.

И сыплются, сыплются стаи аспидно-чёрных ворон из-под задранного подола. Разинув застывшие клювы, носятся над твоей головой. Будто сотней раскрытых ножниц, беззвучно кроят из тугой синевы для ветра новое платье. Иногда, точно подстреленная твоим взглядом, одна из небесных закройщиц стремительно падает, но в последний момент, уже почти коснувшись тебя крылом, вдруг снова взмывает и продолжает своё слепое круженье.

В слоистых запахах леса проступает чуть-чуть прогорклый, царапающий запах засохшей хвои, свечей и гнилых мандаринов. Откуда, из-под какой новогодней ёлки твоего военного детства принёс его сюда вездесущий ветер? Или у запахов, как у икон, тоже своя обратная перспектива, и чем ближе к детству — тем слышнее они? И память дольше у них?

Сон опять незаметно меняется с явью местами, но для тебя по-старому всё остаётся, ведь ты безнадёжно застрял между ними. Тускнеет так умело подобранная пестрота мохового ковра. Смеркаются листья над твоей головою. Верхушки деревьев теперь протыкают насквозь огромное низкое солнце, уже освободившееся от облаков. Бесформенные груды горящего золота громоздятся над ними. Лучистый купол нерукотворного храма пригнулся к земле, ещё больше отделяя тех, кто внутри, от остального мира.

На самом краю окоёма видна год назад ещё удочерённая веточка с нашим сдвоенным именем. Сейчас и узнать её трудно. Исхудала, осунулась, совсем почернела. Серебристо-зелёное платье испачкано бурыми пятнами, следами ночных заморозков. Задубела тонкая кожа, коростой покрылась. Разбухшие суставы торчат во все стороны. Но в длинном сердце, в тугих молодых волокнах ещё сохранился поющий остаток тепла. Только хватит ли на целую зиму? За близких особенно страшно. И, словно чтобы нас успокоить, она взлетает, легко и привычно водит танцующей тенью тебе по лицу.

Тёмный солнечный зайчик щекочет набухшие веки. Облетает листва. Облепляет лицо листопад. Ты слушаешь — почтительно и отрешённо, — как осеннее время твоей жизни сливается с голосом ветра, вставленным в раму из трепетных шорохов и воздыханий, как по секунде, по маленькой капле прозрачной зелени стекает оно сквозь мох в кромешную тьму. И бережно складываешь услышанные слова. Одно к одному. Чтоб помогали, поддерживали друг друга, когда с первой звездой придётся звучать им. Ни единою буквою не сфальшивить, ни одной запятою неверной не нарушить их прерывистый пульс, их уже истончившийся ритм. Свидетельство о заброшенном соборе деревьев, пронизанном заходящим солнцем, о кружащихся внутри его листьях, соединённых, как слово и слово, в огромную молитву леса, о дряхлеющей плоти, источенной короедами, и о наполненном бормотанием одиночестве. Может, кто-нибудь после нас…