Четырнадцать сказок о Хайфе — страница 3 из 23

И тогда он вспомнил, как когда-то после регулярной армейской службы, как и большинство других демобилизованных солдат, он надолго уехал за границу. Но надолго можно было уехать только в очень дешевые и обычно несчастные страны; так что вместе с потоком таких же отправленных в резерв израильских солдат — растерянных, но и как-то непропорционально повзрослевших — Юваль отправился на полгода в Индию. Впрочем, снова возвращаться в Индию ему не хотелось. Он мысленно перебирал все то, что знал о странах Южной и Центральной Америки, но потом — неожиданно увидев дешевый билет — остановился на Индокитае. Через несколько дней он приземлился в Бангкоке. Перед его глазами, как в каком-то странном раскрашенном немом фильме, замелькали джунгли, бесчисленные Будды и золоченые речные змеи, восходы и закаты на Меконге, дома на высоких деревянных столбах, голые дети, выбегающие из зарослей, мотороллеры с прицепными колясками, западные туристы, плавающие по реке на старых тракторных шинах, пьяные американки и австралийки, запах южного воздуха, бесконечные берега Вьетнама и медленно зарастающие следы войны. Обычно он просто старался отдаться течению времени и этого невероятного фильма по ту сторону глаз, но иногда все же вспоминал о том, что здесь — еще совсем недавно — людьми Запада и людьми Востока были совершены чудовищные преступления, которые так и остались безнаказанными. В эти минуты он начинал думать о непроглядном ужасе истории, о тех миллионах, которые были убиты всевозможными Чингисханами и Тамерланами, о том, что именно человеческая память возводит их в ранг героев, о преклонении перед жестокостью, о безнаказанности и о бесконечном зле человеческого сердца. Так, двигаясь по большому зубчатому полукругу через Таиланд, Лаос и Вьетнам, Юваль оказался в Камбодже.

Он побывал в ее маленьких городах, с разбитыми грунтовыми дорогами и грязью цвета крови, в джунглях на Меконге, усеянных хижинами, около минных полей и мест массовых расстрелов, в музее геноцида со страшными фотографиями пыток, которые сохранялись в личных делах заключенных. И день ото дня эта тщательно спрятанная больная совесть Запада, эта страшная изнанка «холодной войны», казалась ему все страшнее. Он читал о связях «красных кхмеров» с западными интеллектуалами, о том, как Центральное разведывательное управление помогало «кхмерам» уже после их свержения, о том, что представитель «кхмеров» оставался официальным представителем Камбоджи в ООН до самого конца «холодной войны». Вся стройность деления мира на добро и зло неожиданно смешалась; Ювалю стало казаться, что он мысленно пишет какую-то нелепую газетную статью с разоблачением неизвестных ему людей, но из этой статьи не было вывода. А потом в Пном Пене он все же поехал посмотреть на «расстрельные поля», которые ему настойчиво предлагали все путеводители и рекламные проспекты. Водитель мотороллера с прицепом для пассажира предложил ему наркотики или малолетнюю проститутку; Юваль вежливо отказался. В полях было спокойно, даже почти пасторально, шелестел ветер, а потом он увидел ступу, выстроенную из черепов. Он сидел на траве и смотрел в пространство. «Но почему же за это никто не был наказан?» — спросил он. «А почему фельдмаршал Манштейн, — ответила ему сидевшая напротив немецкая туристка, — который ответствен за массовые убийства вас, евреев, в Крыму, был после войны у нас советником по обороне, дожил в Баварии до старости и похоронен с почестями?»

В ту ночь Юваль написал Богу свою первую смс. «Я не согласен», — написал он коротко и добавил в качестве адресата слово «Бог». Мобильный телефон замигал и выдал сообщение об ошибке. «Отсутствует телефонный номер», — прочитал Юваль и подумал, что это поправимо. Он прибавил к адресу номер, состоящий из множества нулей, и попытался послать сообщение снова. Смс прошла. «Ну вот, — подумал Юваль, — связь налажена. Теперь остается подождать, пока он мне ответит». Наконец он уснул, а когда проснулся, понял, что проснулся от собственного крика. День за днем он двигался по Индокитаю все дальше, но ему все также мерещились ступы из черепов. Ночь за ночью он просыпался от страха и отправлял Богу смс-ки. «Тебя нельзя спрашивать, — писал он, — но я хочу сказать, что я не согласен». Постепенно он стал бояться еще и безумия. Оно подступало к нему какой-то густой, жаркой, бесформенной массой, неотступно затягивая, и он ничего ничего, совсем ничего, не мог с ним сделать. Юваль представлял себе, как, вернувшись в Израиль после отсутствия столь долгого, он увидит все вокруг, совсем все, другими глазами, и тогда придет в больницу и скажет: «Я хочу госпитализироваться». Тогда он решил вернуться в Израиль как можно скорее. Юваль приехал в Хайфу утром, почти на рассвете, мимо светящегося светлого моря, и увидел, что ничто не изменилось. Не изменилось море, не изменились улицы, не изменилась и квартира. Он подошел к зеркалу и увидел свое лицо с отпечатком отсутствия, но оно тоже не изменилось. Как и тогда, в первый раз, он открыл окна, потом сел за рояль и отвыкшими руками коснулся клавиш. Высвободившаяся музыка приподнялась над пыльной чернотой рояля и начала тихо светиться.

В этот же день он вспомнил ту строчку из ибн-Габироля, которую раньше так старался и никак не мог вспомнить. А потом он прочитал легенду о том, как ибн-Габироль создал девушку как первого из всех големов, но, не поверив созданию своей фантазии, разобрал ее на кусочки. Он был гений, подумал Юваль с грустью, я же из тех, кто хочет верить своим големам. Он продолжил читать и узнал, что Габироля убил правитель-завистник, не простивший ему то ли его дара, то ли красоты созданной им женщины. Его тело спрятали в саду, но над ним — разоблачая убийц — вырос цветок несравненной красоты. Я бы любил ее, снова подумал Юваль, но я из тех, кто не может создавать. Он не испытывал ни капли зависти, только восхищение и горечь. На следующее утро он встал рано и отправился гулять по городу, как когда-то поступал в Индии, а совсем недавно в Индокитае. Этот город чистого и светлого утреннего воздуха разительно и даже как-то неправдоподобно отличался от ночного пространства баров, кафе, ночных улыбок и бьющейся музыки дискотек. Юваль поднялся почти на гребень горы Кармель и довольно быстро вышел к спуску на Кабабир и центру Кармеля — туда, где в середине девятнадцатого века находилось первое поселение европейцев на горе, а теперь из всех домов тамплиеров осталось лишь несколько, один из которых был украшен мемориальной доской: «Дом Фрица Келлера, консула императора Вильгельма». «Так мы, европейцы, здесь и оказались», — подумал он, но подумал как-то безадресно, и его «так» так и осталось туманным и двусмысленным. Город медленно наполнялся теплом, запахами и шумами.

По ступенькам каменных лестниц он спускался все ниже; кварталы становились все более неухоженными, потом почти незаметно превратились в трущобы; наконец, он вышел к заброшенным домам с окнами, замурованными серыми блоками. Он свернул под арку и оказался на блошином рынке; на земле лежали простыни со всякой рухлядью и старыми книгами; резкими всполохами голосов переговаривались торговцы. Но чем ниже он спускался, тем страннее и интереснее выглядели разбросанные по земле вещи; тут были и кусочки уже ушедшего города, и старая посуда, и дешевые статуи Будды — привезенные с Востока такими же, как он, потерянными туристами — и черные диски пластинок. Несколько раз он останавливался и начинал рыться в рваных пожелтевших книгах; но на поверку среди них не оказывалось ничего интересного. Юваль почему-то вспомнил про кучи хлама среди горящих руин Бинт-Джибейля. Когда он спустился еще ниже, развалы сменились неказистыми прилавками и старыми столами, а потом он вышел к лавкам старьевщиков. Он был уже в нижнем городе, и над домами торчала остроконечная башенка минарета в оттоманском стиле. И тут, задержавшись в своем бесцельном скольжении, взгляд Юваля остановился на одной из витрин — а точнее окон, набитых всевозможными сломанными и ненужными вещами. Он даже не сразу понял, в чем дело. Устроившись между горкой старой посуды и пластмассовым корпусом пылесоса, на него смотрела огромная фарфоровая кукла с пристальными глазами и золотыми волосами. У нее было идеальное одухотворенное кукольное лицо и платье цвета голубого неба. Она воплощала собой саму нереальность, всю абсолютную — ни с чем не сравнимую — неуместность своего присутствия среди вещей, отброшенных мирозданием. В каком-то смысле, в своем нелепом голубом платье, эта кукла была самим отказом от признания существующего.

Юваль сразу же купил ее и, зажав под мышкой, понес домой. Больше всего ему сейчас не хотелось встретить Кармит или какую-нибудь другую из своих женщин. Но не потому, что он стеснялся или хоть в какой-то мере дорожил их мыслями. И все же эта кукла воплощала все то, что ни одной из них он никогда не мог рассказать, то что не мог рассказать даже себе. Она казалась ему теми воротами в мир любви, которые невозможно открыть и невозможно не открыть. Принеся куклу домой, он нежно погладил ее по волосам и отряхнул пыль с платья, пронес по дому, посадил ее на стул. «Здравствуй», — сказал он ей и протянул руку к маленькой кукольной ладони; рука куклы послушно повернулась ему навстречу. У нее были огромные глаза, смотревшие в упор, и губы, наполненные нежностью и искренностью. «Сейчас я, наверное, выгляжу как сумасшедший», — подумал он — и еще подумал о том, что надо будет придумать для нее имя. Он сжал куклу за плечи, снова погладил по волосам, посадил на диван. И вдруг он понял, что теперь ему снова хочется играть — но не так, как раньше, для освобождения или облегчения душевной боли, но от полноты чувства и, главное, потому что теперь он знал, для кого играет. Он играл для нее все, что помнил, все вперемежку — Моцарта и Бетховена, Шумана, Шопена, адажио из пятой симфонии Малера, которым мучают израильских детей, учащихся играть на пианино, и даже какое-то безымянное переложение Парселла для рояля. Потом он посадил ее к окну, поставил перед ней чашку чая, и ему стало казаться, что, несмотря на то, что он молчит, кукла отзывается на каждое его слово. Ее взгляд был прекрасен, мир понятен, а за окном над морем горело своим счастливым слепящим сиянием голубое средиземноморское небо. Юваль чувствовал себя так, как будто был пьян — или точнее, как будто истина более важная, чем истина существующего, неожиданно подняла к нему свои глаза.