занцами — а еще бесконечную ложь, жажду наживы и темные торговые сделки. Исаак отдал уголек и ему; взгляд рыцаря посветлел, и он выпрямился в седле.
Эта новообретенная чудесная способность давать утешение душе и телу потрясла Исаака, а всегда витавшая над ним смутная ответственность за мироздание — непреодолимое сострадание к чужой боли — неожиданно обрели вполне материальное оправдание. С чувством вновь обретенного долга он отдавал угли своей души голодным детям, обманутым и опозоренным женщинам, нищим, отчаявшимся, пьяным и безумным. Он разбрасывал любовь к людям и бесцельную бескорыстную к ним жалость, как разбрасывают семена на полях. То, что и огонь сердца может быть истощен, не приходило ему в голову. Если чего-то ему и становилось жаль, то это было время — то самое время, когда, раздавая огонь души, он больше не помнил о росписях стен, о живых листьях и страстных лицах пророков. Но мысль о том, что он может врачевать сердца, — о том, что он считал долгом человека перед своим состраданием и перед творцом мироздания, — перевешивала горечь уходящего времени. И еще эта мысль была связана с не совсем чистой гордостью тем, что углями своего сердца он может — хоть немного — залатать несовершенство окружающего мира. Да и слова благодарности казались ему наградой, а клятвы в преданности — залогом на будущую вечность. «Потому что и мне, — говорил Исаак, — может когда-нибудь потребоваться тепло чужого сердца». И только однажды он усомнился; но, усомнившись однажды, стал сомневаться все больше.
Он проходил через деревню у подножия Кармеля, в которой уже когда-то побывал, и та же самая девушка попросила ее исповедовать — «и еще того же волшебного огня». Он отдал ей еще один уголь и с горечью понял, что их действия хватает лишь ненадолго. Но она снова благодарила его. Тогда он решил узнать, что же стало с другими осколками его сердца. Он снова шел по городкам, замкам, и деревням Галилеи, но утешенные либо не узнавали его, либо стремились скрыться в домах своего вновь обретенного счастья; безутешные же с жадностью просили еще. И только тогда он увидел, что его плошка с углями сердца почти пуста. Исаак решил быть осмотрительнее, но все равно — каждый раз — не мог устоять перед словами человеческой боли; те же, кому он отказывал, теперь обращали к нему лицо гнева. Но еще хуже было другое. Он узнавал, что угли, отданные им, совсем не всегда служили душе. Оправившись от боли, их использовали для зажигания свечей, растопки печей или освещения ночных троп; расчетливые продавали их торговцам, дарили важным и нужным людям, неразумные же выбрасывали их в кучи мусора. Некоторые даже топтали их, сочтя сатанинским наваждением, или же каялись и просили наложить на них епитимью. В одной из деревень ему рассказали про дом, сгоревший от негаснущего огня, подкинутого соседом; в другой — о купце, торговавшем золотыми украшениями и десятком таких огней. Когда он возвращался домой, та же девушка с глазами, полными боли, попросила его дать ей огня в третий раз. Он развязал узел и показал ей пустую плошку. Ее глаза наполнились ненавистью. «Вот он, вот он, — закричала она, — жадный торговец ложным огнем!» На Исаака спустили собак, и ему пришлось бежать, а потом отбиваться монашеским дорожным посохом, пока не подошел кто-то из стариков и не прогнал собак и их хозяев. Он почувствовал, что измотан дракой с собаками, но еще больше — обидой и разочарованием, и заночевал в караван-сарае. Но ночью его снова разбудили. Это была та же самая женщина; тихим взвинченным голосом она говорила каким-то невидимым людям: «Он где-то здесь. Не ушел далеко. У него еще много огня. Но он не отдает его. Я бы хотела видеть его мертвым», и они что-то нежно шептали ей в ответ. Наутро ему пришлось присоединиться к группе рыцарей, возвращающихся в Хайфу.
Исаак вернулся в замок Рушмия и сразу же вошел в часовню. Неоконченные фрески смотрели на него с укоризной; ангелы и апостолы продолжали говорить о вечности; пороки и добродетели поворачивали к нему свои крестьянские лица. В замке Исааку сказали, что его давно уже сочли мертвым, — и за время его отсутствия нашли другого художника, который должен приехать со дня на день. По тропе он спустился в город, зашел в синагогу, заглянул в глаза своих львов и своих листьев, потом обошел свои церкви, и нарисованное им показалось ему бесконечно, пронзительно далеким. Он заночевал на постоялом дворе, а наутро поднялся назад, на Кармель, по тропе перевалил через хребет, спустился в долину Сиах. Он узнавал свою руку во всем, что окружало его в монастыре, — и хотя поначалу ему показалось, что в его фресках нет жизни, он вдруг понял, что жизнь ушла не из них, а из него самого. Тогда он вернулся в замок, в сумерках поднялся на донжон и стал ждать, пока покажется этот ярко-желтый перевернутый полумесяц. Потом спустился в часовню. Он представил себе, как какой-то пришлый маляр начнет дописывать его фрески, в которых он хотел сохранить вечность, и ему стало грустно. Взгляд остановился на надписи над дверью; «Бог сохраняет все», — повторил он одними губами. Потом повернулся к единственной законченной фреске. На ней уже лишенный тела сын Марии из Назарета разговаривал с непримиримым иерусалимским раввином, на лице которого лежал неожиданный отпечаток смятения и страха. На секунду коробочки внутреннего театра ожили и пришли в движение. Исаак знал, что сейчас слышит этот человек, повернувший обратно на той самой пустынной равнине на пути в Дамаск. Через несколько минут взгляд его остановился на соседней фреске, еще требующей напряжения и души, и рук. «Куда ты идешь?» — спросил Исаак сам себя, достал из узла пустую деревянную плошку, обнял ее, опустил голову и заплакал. Но в груди было тихо и пусто. Так он стал белым монахом.
Сказка седьмаяПро шейха, архитектора и две башни
К началу восемнадцатого века Хайфа представляла собой довольно печальное зрелище. Новые дома давно уже никто не строил, в городских стенах зияли бреши, а цитаделью служила старая городская церковь, укрепленная и переоборудованная в крепость. Впрочем, Антонио де Кастильо, побывавший в Хайфе в 1628 году, сообщает, что и эта церковь тоже запущена, а ее алтарь находится в состоянии печальном, ветхом и неухоженном. Через сто тридцать лет, в 1761 году, глядя на полузаброшенный город с проломами в стенах, в котором все еще регулярно высаживались пираты, бедуинский правитель Акры и Западной Галилеи, по имени Дахир аль-Умар, решил восстановить Хайфу. Но в условиях восемнадцатого века защитить от пиратских нападений город, расположенный на маленьком полуострове, достаточно далеко выдающемся в море, было задачей чрезвычайно сложной; и, подумав, аль-Умар приказал Хайфе перейти на новое место. По этой причине некоторые до сих пор утверждают, что шейх аль-Умар был безумен. Этим местом было выбрана узкая полоса земли между морем и горой Кармель, примыкающая с юга к хайфскому заливу и судоходному фарватеру; это именно то место, где и сейчас находится хайфский нижний город. Очевидцы рассказывают о том, как, исполняя волю шейха, хайфские дома поднимались, расправляя затекшие ноги, и шагали от полуострова к южному берегу залива. Они сообщают о том, что юные дома, построенные во времена правления Оттоманской империи, бежали быстро и весело; старые же постройки крестоносцев шли медленно, важно, с трудом перенося с места на место тяжелые каменные стены, иногда прихрамывая. Домам же, построенным еще до крестоносцев, часто приходилось опираться на стены своих более юных собратьев.
Разумеется, с исторической точки зрения эти описания малодостоверны, и их авторы в значительно большей степени пытались польстить всевластному шейху, нежели воспроизвести исторические реалии. На самом деле каждая большая хайфская семья и каждый бедуинский клан, находившийся под властью аль-Умара, получили в свое распоряжение один из кварталов города или просто несколько домов, которые им и было поручено перевезти или перенести на новое место. После многодневных земляных работ они выкапывали дома из сухой южной земли, грузили на огромные деревянные подводы — в которые были запряжены ослы, верблюды, кони, а часто и люди — и, истекая потом, медленно волокли хайфские дома на новое место, где столь же тщательно вкапывали их в землю. Некоторые семьи и кланы, у которых не хватило денег на подводу, были вынуждены тащить дома по земле на простых деревянных катках. Те же дома, которые были слишком большими или слишком ветхими для их перевозки, были разрушены людьми аль-Умара; шейху было важно, чтобы город не восстановился на столь проблематичном и небезопасном месте. Впрочем, руины нескольких домов до сих пор сохранились на территории нынешнего порта — недалеко от района новостроек «Дочь волн»; уже в девятнадцатом веке они были известны как «Хайфа антика» — древняя Хайфа. Там же, на южной границе старой Хайфы, находится и вход в хайфские катакомбы. На новом месте была выстроена надежная городская стена, призванная защитить город от пиратских набегов, с двумя воротами — на западе и востоке той самой полосы земли между горой и морем. Но основой защитных сооружений стала новая хайфская крепость, похожая на небольшой замок, которая была расположена над городом, на склоне Кармеля, на месте нынешнего сада Поминовения. Крепость была окружена толстой стеной и примыкала к большой квадратной цитадели, возвышавшейся над морем, но сохранившейся лишь на рисунках и гравюрах того времени. Башня получила название «Бурж ес-Слам»; впрочем, следует сказать, что слово «бурж» изначально является не арабским и не турецким, но всего лишь искажением немецкого слово «бург». Поэтому хайфские жители называли цитадель просто «бургом», а жители окрестных деревень и всю Хайфу — «Хефбургом».
И все же радикальные городские реформы аль-Умара никогда не стали бы возможны, если бы они не были подготовлены предыдущим этапом градостроительных работ. Уже в начале восемнадцатого века — в рамках более общих усилий по защите восточносредиземноморского побережья от пиратов — оттоманское правительство обсуждало несколько планов реконструкции Хайфы. Из них был выбран один, предполагавший строительство в Хайфской гавани двух защитных артиллерийских башен. Именно между ними — и под их защитой — и была в конечном счете выстроена новая Хайфа аль-Умара. Идея двух артиллерийских башен была достаточно популярна в оттоманском фортификационном искусстве того времени; так что обе башни были построены достаточно быстро — между 1722 и 1725 годами. Впрочем, для их проектирования и части работ все равно пригласили европейцев; согласно оттоманским документам, многие из строителей и каменщиков также были христианами, часто привезенными издалека. Башни были выкрашены в белый и черный цвета. В каждой из них находилось по шесть орудий и тридцать пять артиллеристов; к ним же были приставлены еще приблизительно пятьдесят солдат для обслуживания и общей защиты. Как уже говорилось, полностью защитить город от пиратов они не смогли, и все же в Хайфском заливе стало несколько спокойнее. Довольно быстро белая и черная башни стали символом города; даже в официальных оттоманских документах Хайфа иногда упоминается как «Гавань двух башен».