– А почему согрешил-то? Сырок ворованный, что ли?
– Нет, там холестерина много, – отвечает.
«Вот же, – подумала я, – тоска-то какая, а не мужик! Однолюб, честный и еще питается правильно. И кто только с таким живет?»
А его спросила:
– А чего это вы сами себе ужин готовите? Жена почему не готовит?
– Так ведь один живу, – говорит.
– А как же однолюб? – оторопела я. – Кого же вы любите? Себя, что ли? Тогда да. Тогда однолюб. Молодец.
Это я так его по-матерински похвалила.
А сама думаю: «Вот это однолюб… Самого себя который любит. И верный, наверное, не изменяет».
Цирк, цирк, цирк.
Он отвечает:
– Ну почему же себя? У меня женщина в другом месте живет.
– А она знает, что вы ее любите? – уже не столько ехидничаю, сколько диагноз нащупываю поточнее.
– А кто ж ее знает, что она там себе знает… – так и сказал.
Грустно так. Как будто опять сырок внеурочно съел глазированный и простить себе не может.
Я замолчала. Жду. Расколется, еще немного…
И он продолжает:
– Вот так и живем. Тихо друг друга любим. Она у меня одна. Нету другой такой.
– Ни за какой рекой? Ни за туманами, дальними странами?
– Вы о чем? – говорит.
– Да так. Пою.
И мысленно, правда, стала петь эту песню, чтобы успокоиться как-то.
И тут молоденькая пассажирка со спящим дитем малым, та самая, подсела к нам, а я вся замерла и умерла одновременно.
– Вы не возражаете, если мы маму мою сначала подкинем? – спрашивает он у нее. И кивает на меня.
– Так мы еще за вашей мамой заедем? – расстроилась девушка.
– Это я и есть, заезжать не надо, – успокаиваю я ее.
Девушка, хохотнув, спрашивает:
– Шутите?
И добавляет:
– Ой, чего это я так громко… Ребенок проснется.
Осип и сметана
Осип приехал к нам в гости в Самарканд из Москвы.
Он был мужем покойной Шифры, маминой двоюродной сестры. Или троюродной, не помню. Шифра была очень красивая, умерла рано, и Осип, чудовищно близорукий, быстроговорящий, долго не женился. Хотя хотел.
Наконец он встретил Нонну. Нонне было сорок два, а Осипу шестьдесят пять.
Он приехал советоваться с моим папой, специалистом по женщинам.
Однажды я подслушала, как Осип спрашивает, как повысить свою мужскую силу, чтобы осталась с ним навсегда молодая Нонна. И полюбила его не только за эрудицию и душу. «А и за мускулы», – подумала я тогда, еще ребенок.
«Правда, она в очках, Нонночка, – говорил сильно близорукий, с огромными круглыми стеклами, лупоглазый и плюющийся от быстрой речи Осип. – Но сорок два года!»
– Что посоветуешь? – спрашивал он моего папу.
– Ешь сметану, – отвечал папа.
– Сметану? И все?
– И все, – отвечал папа. – Только покупай каймак, в нем ложка стоит. Сначала ложка.
– А потом?
– А потом… Я не сторож тебе. Но ешь каймак, наворачивай.
Каждое утро Осип спускался с четвертого этажа, покупал у утренней таджички около Регистана банку каймака, жирного, ложка не сразу входила в него, а уж если входила, то стояла намертво. Не вытащишь. Две недели Осип ел по литру каймака, каждое утро. А потом от этих калорий валился в жару на диван и храпел. В результате очень поправился, вернулся в Москву, и Нонна, молодая, но в очках, ахнула.
– Осип… Один живот… Чем тебя там откормили?..
Осип радостно потирал руки и тщетно пытался подмигнуть Нонне. Глаз заплыл жиром.
Потом он звонил нам и жаловался, что сразу засыпает с Нонной, чего раньше не было, и что раньше было как надо, для его возраста неплохо, но он хотел еще лучше и вот теперь только храпит.
– Ты же обещал, – обжигаясь о слова во рту, как будто плюясь, сетовал Осип моему папе. Звонил и сетовал.
– Я тебе что обещал? Что ложка в каймаке будет стоять. Она стояла?
– Да…
– Чего же ты хочешь? Обещал – сделал. Остальное – прости.
Я была девочкой и переживала за близорукого Осипа и его молодую, хоть и в очках, Нонну. Но ничего не понимала. Зачем столько каймака есть? При чем тут ложка, которая в нем стоит. Мне казалось, что с ним поступили как-то некрасиво, а почему – не понимала. Только чувствовала.
Но скоро Осип позвонил и, радостно перебирая быстрыми словами во рту, сообщил, что у Нонночки будет ребенок, что все у них хорошо, она его любит, и от этой любви будет ребенок, хотя от покойной Шифры у него уже был взрослый Левка, инженер, который все время ругался с отцом, точно так же плюясь, обжигаясь словами от быстрой речи. И называл его не папа, а поц.
Ненависть была, видимо, к себе, так как Левка был копией отца, красоты покойной мамы Шифры ему и капли не досталось…
Как будто Шифры и не было никогда. Никогда не было Шифры, такой красивой, как будто.
Бешка и военный комендант
31 декабря день рождения у Федора Николаевича Лескова.
Это отец моего мужа, дедушка сына, он был в пятидесятых комендантом венгерского городка, там наши стояли тогда, и муж родился в Будапеште. У свекрови не было молока, и его выкормила мадьярка.
В это трудно поверить, но вырос муж вылитым венгром, высоченным, смуглым, все говорили: «Венгр? Болгарин, что ли, он у тебя?»
Родители русские, небольшие ростом, светлокожие. Неужели через молоко передается что-то?
Не знаю, как можно было быть военным комендантом с такими глазами. Добрейшими, тишайшими, говорящими, понимающими, зеленеющими под густыми ресницами. Молчит – и только глаза.
Баба Валя была боевая, и похожи они были на пару из фильма «Морозко». «Молчи, старый!!!» – «Молчу, молчу, молчу».
Он любил дачу, жил там, в горах, у него был друг – баран Бешка, б-е-е-е, и собака, овчарка. Два друга только было у него.
Когда пришлось Бешку… ну, в общем… на мясо… дед Федор страдал, я помню. Долго ничего не ел, вообще не ел, а про мясо слышать не мог.
Как такой мог быть комендантом какого-то венгерского города, не понимаю.
Федор Николаевич был из ветви Николая Лескова, и сейчас сын мой часто вглядывается в фотографию писателя и говорит: смотри, как на папу похож. Ну, пусть, все люди похожи, но что из одной ветви и места – это правда.
Молчал дед всю жизнь, все слова заменил сигаретами и заболел раком легких.
Мы очень боялись известий из Алма-Аты, звонков ночных, долго болел дед, даже не боролся, просто болел, каким-то барсучьим жиром лечился, помню… Больше ничем не хотел.
А когда наконец тихо ушел, ночью позвонила свекровь и сказала: «Папа умер». Муж тогда подскочил к телефону.
Положил трубку, сказал мне: «Папа умер», лег и тут же заснул, проспал три дня, такая защитная реакция была. Три дня.
Потом проклинал минуту, в которую проснулся, потому что здоровый, фактурный мужчина тут же стал плакать и плакал месяц. Месяц плакал, так любил отца. Не мог работать, взял отпуск, иногда не выдерживал, приходил ко мне на работу, приходил и обнимал, такой большой, как ребенок. И говорил: «Я все время плачу, не знаю, что делать… Приходи скорее домой».
Так отца любил и жалел. И сын мой его любил очень, и я любила.
Комендант венгерского города… Совершенно лесковский персонаж. Какой к чертям военный комендант… Насмешка чья-то.
Дед Федя, лучший друг был у него баран Бешка. И собака, овчарка. Альма. Или не Альма? Как же ее звали… Большая такая.
Эркин и Икрам
Вообще хорошо и даже очень хорошо, что связь с миром в избушке, в зимнем лесу, редко появляется и мерцает, как неисправная лампочка.
Редко вспыхнет слабо и тут же погаснет.
Зато можно играть с черным большим щенком, валяться с ним в снегу и радоваться его оглушительному в снежной тишине лаю, от которого падает иногда снег с обледенелых молодых сосен.
Наиграться, надышаться, наваляться, отряхнуться, постучать ботинками на пороге избушки, войти, а там Эрик, а на самом деле Эркин, уже шурпу варит в казане, помешивает. Они приходят ко мне готовить, есть и хохотать. А днем работают, строят дорогие дома.
А пока готовит Эркин шурпу, я гляжу в замерзшее окошко, выдышав в нем кружок для глаза. Потом ложусь под три одеяла, пар от шурпы увеличивает медленно мой оттаявший кружок на оконном стекле, а я за этим наблюдаю и вдыхаю запахи эти рядом… И снег идет, идет, снег.
Скажешь – снег на душе, и совсем не то, да? Ужасен этот снег на душе. Разве ж душа для снега? Она для тепла, для неги, для горячих ее приливов…
Снег на душе – это плохо. Поэтому лежишь в теплых одеялах, смотришь на снег за окном, на сосны совсем белые, на небо белое, на шурпу красную в казане, на Эркина, который скоро мне нальет эту горячую шурпу и скажет – вечером плов будет. Любишь?
Собаку вдруг черную притащил другой земляк, Икрам. Пусть греица, говорит. Греица!
Замерз собака, говорит. Я кивнула.
Кости потом дадим тебе, разговаривает он с черной собакой. Она приподнялась, повела ноздрями, предвкушая, легла потом тихо, смотрит печально. А как еще собаки могут смотреть.
Валера на диване
Бомж Валера где-то перезимовал, и вот снова мы встретились.
Около домика с мусорными баками стоял диван, кем-то выкинутый, а на нем вальяжно сидел Валера, вальяжно курил. Бородатый стал. Увидел меня и заговорил:
– Вы без сумок сегодня… Похудели… Пальто большое стало, рукава подшить надо, длиннее рук… Тут вчера была курточка на вас, уже нет, как вороны налетают, не уследить… Мафия. Но ничего, не отчаивайтесь, я вам найду красивую, тут много хороших вещей, люди выкидывают… Ваш цвет, вам понравится.
И лег. Головой на одну боковину дивана, ногами длинными в хороших джинсах с помойки – на другую. Лежит, в небо смотрит. Что-то высматривает.
– Ну, до свиданья, Валера, борода вам идет.
– Правда?! – вскочил Валера радостно с дивана. И кричит мне вслед: – Вы спиной похудели сильно, пальто пузырится там, я вам найду поменьше, тут новые вещи выкидывают… Буду сторожить, скоро тепло…
Скоро? Не знаете?