Что-нибудь такое — страница 8 из 32

Запахи детства, не расставшихся еще родителей, неразбитых еще семей и сердец.

Та самая вода, из которой в детстве вытащили, и всю жизнь потом в прекрасных местах задыхаешься, как та рыба.

Дышишь сначала тяжело, выпучив от изумления и ужаса перед сушей рыбьи глаза, а потом затихаешь, смиряешься, не рыпаешься, хвостом не бьешь, рада малому, учишься быть счастливой без воды, на том берегу, на этом берегу, на всех берегах, по все стороны океанов…

Мой

Хочу в Репино. Там ночью просыпаешься – и в большом окне море. Уже светает, небо светлеет, розовеет, восход в заливе отражается. Потом падаешь снова, досыпать, кровать большая, удобная, падаешь по диагонали, и так сладко досыпать, все белое, простыни, все… Чистое, новое. Стены бледно-бежевые, проснешься, ночник включишь и читаешь, а дома не могу. Только когда уеду, все равно куда. Тогда могу читать. Дома дела, работа, проблемы, звонки, тревога фоном всегда вялая и какое-то волнение. Это надо же, всю жизнь волнение внутри. Кому экзамен сдаю – не знаю. А сюда приехала – одна, совсем одна… И только море волнуется, я же, наоборот, успокаиваюсь. Море волнуется раз, море волнуется два… три… Засыпаю. Завтра пойду гулять, там есть мои места. Мои места.

Вон бежит собака, «Вон бежит собака», рассказ есть у Казакова… Она домашняя, в ошейнике, третий день бегает через шоссе, дурочка… Что ищешь ты, кого? Потерялась? Объявление на столбе: «Пропала собака». Нет… Не она… Двухгодичной давности объявление… Не ее ищут. Домик один, уже мхом покрылся, низенький, ветхий, окна шифером наполовину закрыты, одни закрыты, другие нет, окон много. Сколько поколений там жило? На каких кладбищах они сейчас или в каких странах? Ничего не ищут в краю родном, или некому уже искать, окна заколочены, мох на крыше, человеческим духом не пахнет…

А вдруг там стены в фотографиях… так и висят, уже желтые. Или валяются на полу. Как листья около этого домика.

Избушка на курьих ножках, повернись ко мне передом, открой окна и двери, вдруг там фотографии по стенам везде… Сколько поколений тут прожило? Дом такой, ну не оторваться… Я бы хотела в таком… Мой.

Вспомнил

На днях он позвонил.

Он никогда мне не звонил, уже много лет не звонил, и вдруг позвонил.

– Что случилось? – спросила я.

Последний раз он приходил ко мне на работу, давно-давно…

Пришел и сказал: «У меня мама умерла… вчера…»

Дома были жена и сын, еще первый брак, но он пришел вдруг ко мне и сказал, что умерла мама. А на днях он позвонил и сказал: «Жену только что прооперировали…»

Второй уже брак. С дочерью проблемы нерешаемые… очень тяжело…

И я поняла, почему позвонил мне. Такое место отведено мне в его жизни.

Никогда не звонил. С юности.

Никогда, ни разу не поцеловал. А были наедине много раз. И на даче одни, молодые, восемнадцать-двадцать… И в лодке белой ночью на таллинском озере Харку. Всю ночь в лодке, и обнимали меня его толстый свитер и куртка, он снял их, чтобы не мерзла, а сам не обнимал, только дрожал. А на даче только ягоды разные собирал и кормил меня. И еще когда под дождь попали, по грядкам бежали, ноги мои все в грязи и брызгах, то тоже не целовал и не обнимал. Только в тазик воды налил теплой, погрел сначала воду, я сидела в кресле, а он ноги в тазик мои опустил и мыл. Чтобы не простудилась.

И вот позвонил недавно, жена заболела, дочь ушла… Впервые за тридцать лет позвонил. И три часа или четыре мы разговаривали.

«А помнишь?» – спрашиваю. – «Нет…»

«А это помнишь?» – «Нет…»

«А помнишь, как мы в колхозе эстонском на картошке были… На втором курсе… Ты вдруг попросил у меня три рубля, помнишь?» – «Нет…»

Сказал, что срочно домой смотаться надо, что вернешься и сразу отдашь.

И вдруг я просыпаюсь в своем спальном мешке, мы все на полу спали в мешках, на эстонском хуторе, просыпаюсь от тени на лице, открываю глаза, а ты сидишь тихо на корточках и любуешься, я поймала, успела поймать твой взгляд. Открыла глаза и внезапно поймала. Как любуешься, подперев щеку ладонью. Тихо сидишь на корточках, чтобы не проснулась.

Но я проснулась от твоего взгляда, а ты сразу лицо одел и говоришь… смешно так вспоминать…

«Помнишь?» – «Нет…»

Ты говоришь: «А я тебе три рубля хочу вернуть. Возьми. Спасибо».

Что ж ты меня ни разу не поцеловал, гад? Ни разу…

Смеется.

«Не скажу, – говорит. – Но ноги я точно никому больше не мыл. И на спящих так не смотрел. Это точно. Но черт… Не помню… Очень смутно… сейчас вот только вспоминаю… да… вспомнил».

Хорошо живут

У Люды была очень красивая грудь и мертвые глазницы.

Она каким-то краем измученного мозга помнила, что грудь красивая, поэтому открывала ее, умеренно и с расчетом, все взоры падали сразу туда, и женские тоже, поэтому мертвые глазницы если кто и замечал, то не сразу.

В этих, с отсутствием в них пульса, глазах был постоянный сарказм, постоянный, где надо и нет. Как улыбка болезненная бывает, когда что-то с челюстью или психикой. А у Люды так было с сарказмом в мертвых глазах.

Как будто она давно умерла, но именно в тот момент, когда что-то саркастическое произносила.

Мы сидели на работе рядом и подружились. Работа наша была связана с телефонным маркетингом, там стрессоустойчивые нужны, и многие уходили, не получалось у них. У Люды тоже не получалось, потому что у нее ничего не получалось, только съедать по несколько плиток шоколада в день, открывая часто стол и отламывая очередной квадрат.

Она говорила, что очень любит шоколад, но с такими глазницами невозможно что-то хотеть и любить, только спасаться. Шоколад спасал, там, говорят, есть какие-то спасительные серотонины, чтобы не умереть от тоски и безнадеги. И незнания, что же делать.

Люда не знала.

Она уже много лет не знала, что делать ей, вечной с юности жене подводника, с жизнью в этих городках, где жены ждут и смотрят на море подолгу, вдаль. А на самом деле, куда они смотрят и ждут ли, – не знаю. Но хотелось бы, потому что так красиво.

Люда ждала, я уверена… Потом родила дочек, дочки были уже взрослые, одна школу заканчивала, на пацана похожа и боевая, а вторая женственная и тихая, старомодная. Тихая была привязана к маме, жалела ее, но защитить от папы не могла. А бойкая грубила, фыркала, но зато пыталась защитить, когда бывший подводник давал маме в челюсть или в глаз просто так.

Несколько лет он не разрешал доделать ремонт в квартире, и туалет поэтому был у них посреди квартиры, без дверей и стен, под каким-то шатром-чумом, как в тундре.

Чум этот был гордостью мужа, и он орал, чтобы оставили его в покое с этим туалетом и ремонтом, что нет денег, часто орал на всех, а жену бил. У него была тяжелая служба, говорила Люда, отламывая квадраты шоколадки, теперь давление всегда высокое, вот и бьет, говорила Люда сухими глазами. Когда-то ярко-серыми. Я люблю его, говорила она, хотя я ничего не спрашивала. Я очень переживаю за его давление, говорила она, и тихо шуршала фольгой внутри стола, чтобы не мешать работать остальным.

Работа у нее не шла, никто не реагировал по ту сторону трубки на мертвый голос, который со стороны слышался безразличным и вынужденным. Все говорили «нет, спасибо, нам не надо».

Люда тихо отламывала очередной квадратик и отправляла его в рот, набиралась сил для следующего бесполезного звонка. Надо кормить детей, у мужа высокое давление, говорила она.

Я забыла про сарказм. Он был у нее в глазах, как уже говорила, все время, к месту – очень редко, что выглядело по меньшей мере странно, а если честно – неприятно.

Как-то ко мне зашел на работу муж, что-то было срочное, он сказал мне это и нагнулся, чтобы поцеловать, высокий был, два метра. Я пошла на свое рабочее место под бок к Люде и вдруг увидела на ее лице не просто сарказм, а какую-то прямо бесовскую иронию, она только что наблюдала, как мы разговаривали с мужем и как он меня поцеловал в щеку по-семейному.

Этот взгляд, внезапно увиденный, незнакомый, как-то сразу отрубил во мне все теплые чувства и сочувствие к Люде, хотя я могла бы перечислить тысячу и одну причину, почему она так посмотрела, и все бы они были объясняющими и жалеющими ее. И правильными. Но почему-то не хотелось больше жалеть и объяснять, как-то неожиданно резко я обернулась тогда и увидела эти глаза наблюдающие… И всё. Всё.

«А твой муж может подлечить моего?» – как-то спросила она, прикрывая фингал под глазом, очередной, от страдающего гипертонией бывшего подводника с трудной службой когда-то.

«Нет, – ответила я, – тут он бессилен».

Люда саркастически посмотрела на меня и полезла в стол за шоколадом.

Сегодня я вспомнила почему-то о ней, подумала, как там они все живут, достроен ли туалет или так и ходят в чум посреди квартиры. Без стен, двери и сливного бачка.

Если все еще любит, то хорошо живут, думаю.

Жамка

Краски уже не осенние, но в темном парке на темной аллее еще блестят после дождя листья, их много. Скоро добьет их ежедневный дождь, подумала я, но тут услышала: «Жамка, Жамка, а ну ко мне!»

Потом увидела совсем маленькую собачку, всегда боюсь, что их не заметят в темноте люди или водители и раздавят.

Жамка – это была собака пожилого мужчины. Он сидел на скамейке в пустом темном парке и курил и звал Жамку. «Какое имя необычное у вашей собачки», – сказала я, проходя мимо скамейки.

Мужчина усмехнулся: «Если у вас есть время, то присядьте, я вам расскажу историю этой клички».

Я присела на скамейку, мужчина выдохнул дым в сторону и сразу снова закурил. Задумался, вспоминал.

…Когда-то молодой ленинградский художник Костя, а сегодня Константин Михайлович – и я сижу с ним на скамейке, много пил, как и положено ленинградскому художнику или любому, но и зарабатывал неплохо.

Костю часто приглашали в отдаленные районы родины, в основном северные, чтобы оформить какой-нибудь Дом отдаленной культуры, или райком, или Дворец пионеров. В таких ме