Элрой, конечно, понял, что со мной творится. Он же видел, как я мучаюсь.
Хотя старик никогда об этом не заговаривал, был один случай, когда он вплотную подошел к тому, чтобы вытащить проблему на свет. Дело было ранним вечером, мы как раз закончили ужинать, и за кофе с десертом я спросил у него про счет, сколько я на данный момент должен за постой. Старик долго щурился на скатерть.
— Ну, стандартной платой было бы пятьдесят баксов за ночь, — сказал он. — Не считая кормежки. Получается четыре ночи, так?
Я кивнул. В бумажнике у меня лежало триста двадцать долларов.
Элрой рассматривал скатерть.
— Но это ставка в разгар сезона. По справедливости надо было бы чуток сбавить. — Он откинулся на спинку стула. — Какая сумма была бы, по-твоему, разумной?
— Не знаю, — отозвался я. — Сорок?
— Сорок — это хорошо. Сорок за ночь. Прибавим еду. Скажем, еще сотню? Всего двести шестьдесят?
— Наверное.
— Слишком много? — нахмурился он.
— Нет, это по-честному. Все нормально. Но завтра… Думаю, завтра мне лучше двигаться дальше.
Пожав плечами, Элрой начал убирать со стола. Минут пять он возился с тарелками, что-то насвистывая себе под нос, точно тема исчерпана. Но потом вдруг хлопнул в ладоши.
— Знаешь, что мы забыли? — сказал он. — Мы забыли оплату. Те простые работы. Нам вот что надо сделать, решить, сколько стоит твое время. На своей последней работе ты сколько в час получал?
— Слишком мало, — вздохнул я.
— Скверная работа была?
— Не то слово.
И тут, сначала медленно, не собираясь вдаваться в подробности, я рассказал про мои дни на консервном заводе. Началось с перечисления фактов, но не успел я осечься, как уже говорил про сгустки крови и водяную «пушку» и про то, как запах въелся мне в кожу и как я не мог его смыть. Болтал я довольно долго. Я поведал, как в моих снах визжат хряки, про звуки бойни и про то, как я порой просыпаюсь от вони свинины, идущей от меня самого.
Когда я закончил, Элрой кивнул.
— Признаться, — сказал он, — когда ты только-только тут появился, я разное думал. Я про вонь. Запах был такой, словно ты чертовски любишь свиные отбивные. — Старик улыбнулся. Шаркнув башмаком по половицам, он пододвинул к себе карандаш и листок бумаги. — И сколько же платили за эту работенку? Десять баксов в час? Пятнадцать?
— Меньше.
Элрой покачал головой.
— Пусть будет пятнадцать. Ты тут на двадцать пять часов наработал. А это триста семьдесят пять баксов оплаты. Вычтем двести шестьдесят за кров и стол, и я все еще должен тебе сто пятнадцать.
Достав из кармана рубашки четыре банкноты по пятьдесят долларов каждая, он положил их на стол.
— Будем считать, что в расчете, — сказал он.
— Нет.
— Забирай. Пострижешься.
Деньги пролежали на столе до конца вечера. Они еще лежали там, когда я ушел в свой домик. Но наутро я нашел приклеенный скотчем к моей двери конверт. Внутри были четыре банкноты и записка из двух слов: «КРИЗИСНЫЙ ФОНД».
Старик знал.
Оглядываясь назад двадцать лет спустя, я иногда спрашиваю себя, не случились ли события того лета в каком-то ином измерении, месте, где твоя жизнь существует до того, как ты ее живешь, и куда она уходит после. Тогда всё было как-то нереально. Во время моего пребывания в «Хижине Тип-Топа» меня не оставляло ощущение, что я выскользнул из собственного тела и парю в нескольких футах над ним, а несчастный попрыгунчик йо-йо с моим именем и лицом пытается проложить себе дорогу в будущее, которого не понимает и которого не хочет. Даже сегодня я вижу себя таким, каким был тогда. Это как смотреть старое домашнее видео… Вот я молод, подтянут и загорел. Я и не думаю лысеть, у меня густая шевелюра. Я не курю и не пью. На мне застиранные джинсы и белая рубашка. Вижу, как сижу однажды в сумерках на мостках Элроя Бердала: небо ярко-розовое, и я заканчиваю письмо родителям, в котором пишу о своем побеге, его причинах и о том, как мне жаль, что я так и не набрался смелости сказать им все в лицо. Я прошу их не сердиться. Я пытаюсь объяснить что-то из своих чувств, но слов недостаточно, и потому я говорю, что это просто надо сделать. Под конец письма я вспоминаю, как мы ездили в эти края в отпуск, про Уайтфиш-Лейк и как здешние леса напоминают мне те счастливые дни. Я пишу, что у меня все в порядке. Я обещаю написать еще из Виннипега, или Монреаля, или любого другого города, где окажусь.
В мой последний день в «Хижине» — это был шестой день — старик взял меня порыбачить на Рейни-Ривер. День выдался холодный и солнечный. С севера дул порывистый ветер. Четырнадцатифутовая лодочка сильно закачалась, когда мы отчалили от мостков. Течение было быстрое. Повсюду вокруг нас — бескрайние просторы, пустынные леса, деревья, небо и вода, бегущая в никуда. В воздухе витал хрупкий запах октября.
Десять или пятнадцать минут Элрой держал курс вверх по течению, бурная река перекатывалась волнами и казалась серебристо-серой, потом он повернул прямо на север и включил мотор на полную мощность. Я почувствовал, как подо мной задирается нос. Помню ветер в ушах, шум старенького мотора. Полчаса я ни на что не обращал внимания, просто ощущал холодные брызги на лице. Но затем мне пришло в голову, что в какой-то момент мы пересекли границу и очутились в канадских водах, пересекли невидимую линию меж двумя различными мирами, и, когда я поднял глаза и увидел, как приближается противоположный берег, мне вдруг сдавило грудь. Это был не сон наяву. Это было вполне реально. Когда берег стал ближе, Элрой выключил мотор, до песка оставалось ярдов двадцать.[53] Старик не посмотрел на меня, не заговорил. Нагнувшись, он открыл ящик со снастями и стал возиться с поплавком и куском лески; не поднимая глаз, он что-то напевал себе под нос.
Тут мне пришло в голову, что он это нарочно. На все сто процентов я, конечно, утверждать не могу, но думается, он собирался ткнуть меня носом в действительность, перевезти через реку и подвести к самому краю — и позволить, наконец, сделать выбор.
Я тогда бросил взор сперва на старика, потом на свои руки, затем на Канаду. Берег порос густым кустарником, за ним — непролазный бурелом. Я видел мелкие красные ягоды на ветках кустов. Видел белку высоко на березе, большую ворону, которая смотрела на меня с валуна у реки. На расстоянии каких-то двадцати ярдов,[54] совсем близко, я мог разглядеть изящное переплетение веток в кронах, цвет почвы, жухлые иголки под соснами, конфигурации геологии и человеческой истории. Двадцать ярдов.[55] Я сумел бы. У меня затряслись руки. Даже сейчас, когда я это пишу, я чувствую ту нервную дрожь. И я хочу, чтобы вы это почувствовали: ветер с реки, волны, тишина, лесистая граница. Вы на носу лодки посреди реки. Вам двадцать лет, вам страшно, и в груди у вас сжимается сердце.
Что бы вы сделали?
Прыгнули бы? Испытали бы жалость к себе? Думали бы о семье и о детстве, о мечтах и обо всем, что оставляете позади? Было бы вам больно? Было бы это сродни смерти? Вы бы плакали, как я?..
Я попытался взять себя в руки и улыбнуться, вот только я плакал.
Теперь вы, возможно, понимаете, почему я раньше никогда не рассказывал эту историю. Суть не только в неловкости слез. Нет сомнения, и они тоже играют свою роль, но дело в параличе, сковавшем мою душу. Это было нравственное оцепенение: я не мог принять решение, не мог действовать, не мог вести себя достойно…
Я мог только плакать. Тихонько, без рыданий… всего лишь колет в груди…
На корме Элрой Бердал притворялся, что этого не замечает. Он держал в руках удочку, голову свесил на грудь, чтобы спрятать глаза. Он негромко мурлыкал монотонный мотивчик. С деревьев, с воды и с неба на меня обрушилась великая скорбь, давящее горе, горе, какого я никогда не знал раньше. И самое печальное, осознал я, заключалось в том, что Канада стала жалкой фантазией. Глупой и безнадежной. Она перестала быть шансом. Прямо там, когда берег был так близко, я уразумел, что не в силах сделать того, что следовало бы. Я не уплыву от моего городка, от моей страны и моей жизни. Я не буду дерзким. Старое представление о себе как о герое, как о человеке, наделенном совестью и мужеством, — все это не более чем мечта.
Покачиваясь на Рейни-Ривер, оглядываясь на берег Миннесоты, я ощутил, как на меня накатывает безнадежность, как я тону в ней, точно упал за борт и меня унесло серебряной волной. Мимо плыли, мелькали обрывки моей собственной истории. Я увидел семилетнего малыша в белой ковбойской шляпе и маске Одинокого Рейнджера, сжимающего в руках пару револьверов; я увидел двенадцатилетнего полузащитника Младшей Лиги, поворачивающегося отбить закрученный двойной; я увидел шестнадцатилетнего юношу, нарядившегося на первые в своей жизни танцы, такого щеголеватого в белом смокинге и черном галстуке-бабочке, волосы коротко стрижены и уложены бриолином, ботинки начищены до блеска. Вся моя жизнь, всё, чем я когда-либо был или хотел быть, словно бы выплеснулось в реку и, кружа, унеслось от меня прочь.
Я не мог перевести дыхание, я не мог оставаться на плаву, я не мог определить, в какую сторону плыть. Наверное, это была галлюцинация, но она была такой же реальной, как всё, что я когда-либо чувствовал. Я увидел, как родители зовут меня с дальнего берега. Я увидел брата с сестрой, всех жителей моего городка, мэра и всю Торговую Палату, всех моих старых учителей и подружек, а также приятелей по старшим классам. Какой-то дурацкий спортивный матч: со всех сторон люди мне что-то кричат, подбадривая меня, — громкий стадионный рев. Хот-доги и попкорн. Стадионные запахи, стадионная жара. Чирлидерши кувыркались на берегу Рейни-Ривер; у них были мегафоны и помпоны, мелькали гладкие загорелые ноги. Толпа раскачивалась из стороны в сторону. Оркестр играл военные марши. Все мои тетки и дяди были там, и Абрахам Линкольн, и святой Георгий, и девятилетняя девочка по имени Линда, которая умерла от опухоли мозга в пятом классе, и несколько сенаторов Соединенных Штатов, и слепой поэт, корябающий свои вирши, и Линдон Бейнс Джонсон, и Гек Финн и Эбби Хоффман,