Что с нами происходит?: Записки современников — страница 63 из 73

земского собора… ты должен идти с ними.<….> Ты, однако, негодуешь на П… за то, что он сказал, что ему безразлично — будут ли даны самодержавным царем или будет взята с помощью народного представительства некоторая доля социальных улучшений. Я думаю, что пока вопрос этот не становится на практике, разногласие практически праздное. Но я спрошу тебя: если бы была теперь возможность при сохранении самодержавия добиться целого ряда нужных реформ — имеешь ли ты право не работать для этого.<…> Мне представляется самым важным не этот вопрос, а самым необходимым является вопрос — как устроить так, чтобы не мог быть сделан шаг назад, чтобы не мог царь взять то, что дал. В этом весь вопрос. И это все, вместе с гибелью людей, которая идет у нас, с унижением личности и заставляет думать о народных представителях.<…>

Я боюсь, что я все-таки неясно выразил свою мысль. Но, Сереженька, не видишь ли ты в истории Англии целую массу прав, целую массу различных прерогатив, которые остаются мертвой буквой de facto.

Твой Владимир.


Я лично отношусь к «социал-идеалам» скептически, как ты знаешь, отчасти потому, что меня беспокоит положение науки и образования в случае торжества этих идей, а частью потому, что большая часть земли населена совсем некультурным или некультурным в нашем смысле слова народом. Россию я хочу видеть прямо — могучей, сильной и думаю, что она многое может сделать как в Азии, так и вообще для общего развития Европы.


Из письма к Н. Е. Вернадской


28 января 1889 г. Мюнхен


<…> Вчера я был в Пинакотеке и в опере. В тех настроениях, о которых я писал тебе в прошлом письме, на меня лучше всего действует художественный, эстетический интерес, и как бы новое спокойствие, какое-то непонятное укрепление нахожу я в нем. Я сливаюсь тогда с чем-то более высоким и чувствую себя сильным, и мысль получает нужную ширь для правильной, менее субъективной оценки событий. В Пинакотеке я окончил более внимательный обзор немецкой школы и просмотрел дальше бегло и все другие отделы.

Передо мной до сих пор стоят некоторые образцы Дюрера, и я редко видал что-нибудь более могучее, более чу́дное, чем четыре фигуры апостолов.[40] Сколько мысли в них, чувства и понимания всей силы религии. Это не обыкновенное изображение старой символики, где мысль и понимание пробиваются только рабски, исподтишка, — это мощное, яркое изображение и всей силы, всей прелести и всей мерзости страстных народных религиозных движений. В этих четырех лицах совместилось все. Ты видишь глубоко проникающую в искание правды душу одних делателей религии — они все забывают, они совсем ушли в эту правду.[41] Ты видишь, как рядом к этому же стремится и другое лицо, которое не может понимать всей сути, для которого дорога буква, который ближе к жизни — и который потому будет понятнее массам. Он в конкретных словах разъяснит то, что говорил другой, то, к чему мчалась мысль и чувство другого, более глубоко понимающего человека. Он не поймет его, исказит его — но именно потому его поймут массы: потому что он ухватит частичку нового и соединит его с вековым, народным. И Дюрер представил таким апостола Петра, с ключами от царства правды. Но вся фигура, лицо и выражение этих искателя-мыслителя и искателя-казуиста так цельно и глубоко переданы, как только можно их передать.

Рядом en face — другая группа. Это два строгих лица; это уже не мысль, а рука — его деятели. Один гневно смотрит кругом — он готов биться за правду. Он не пощадит врага, если только враг не перейдет на его сторону. Для распространения и силы своей идеи он хочет и власти, он способен вести толпу. Но он понимает, в чем дело. Это — боец-мыслитель.[42] А рядом, рядом фанатическое зверское лицо четвертого апостола. Это мелкий деятель. Это не организатор, а исполнитель. Он не рассуждает, он горячо, резко, беспощадно узко идет за эту идею.[43] И вот, в этих четырех деятелях — в этих четырех фигурах распространителей христианства, мощный ум Дюрера выразил великую истину. Мечтатель и чистый, глубокий философ ищет и бьется за правду. От него является посредником более осязательный, но более низменный ученик. Он соединил новое со старым. И вот старыми средствами вводит это новое третий апостол — политик, а четвертый является уже совсем низменным выразителем толпы и ее средств. Едва лишь может быть узнана мысль первого в оболочке четвертого, и так, частично, может пройти даже такое, что наиболее сильно и мощно влияло на человечество.


Из письма к Н. Е. Вернадской


31 декабря 1889 г. Мюнхен[44]


<…>Сегодня я осмотрел «кусочки» разных музеев, часть Alte Museum (часть заперта) и часть Volkskunde Museum (часть тоже заперта). Музеев здесь столько, и столько интересного, так много, много роится мыслей, желаний при их посещении, и в общем выносится какое-то меланхолическое, грустное впечатление. <…>В сущности, ты слышишь здесь все одну и ту же песню, одну и ту же видишь мысль, одно и то же чувствуешь желание. Это мысль человека о бессмертии, это желание человека найти удовлетворение и объяснение жизни и смерти, это песня об идеале, о чем-то лучшем и высшем, чем то, что кругом человека является.<…>

К сожалению, я не имел возможности осмотреть все в Alte Museum, так как многие для меня самые интересные отделы (новая скульптура, часть античной) оказались запертыми. Но я до сих пор под каким-то наплывом впечатлений и, главное, мыслей — знаешь, таких бесформенных мыслей, в которых ты все-таки чувствуешь гармоничность. <…>

Пергамские остатки[45] произвели на меня чарующее впечатление. И, когда думаешь, что еще много в земле хранится — гниет, гниет! — таких же чудных, могучих остатков красоты, мысли, — становится грустно, хочется плакать от бессилия. Подумай — меньше десяти лет назад эти великие создания мысли лежали в земле, разбросанные, неведомые. Все то, что они могли дать человеку, — все это пропадало. И кажется, только теперь начинают они опять оказывать свое влияние. Мне кажется, я чувствую на себе влияние этих великих Греков, этих неведомых мыслителей-художников — точно что-то меня живо, тесно связывает с чем-то бессмертным, оставшимся от того времени. <…> У меня возродилось то же чувство, какое давно, в детстве, произвело на меня воззвание Лейелля раскапывать Геркуланум, так как там могут сохраниться библиотеки (и вот, уже 50 лет почти ничего для этого не делается!) — ведь сколько может еще быть спасено от прежней мысли и жизни, такой чудной и высокой, как лучшее из теперешнего. Ведь вот недавно открыты удивительные по рассказам остатки в Олимпии, эти пергамские горельефы, недавние греческие портреты в Египте, статуэтки из нагры и т. п. А у нас в Закавказье столько еще может быть найдено.

В Пергаме была когда-то знаменитая библиотека. Оно и понятно — эта война гигантов с богами не могла быть создана там, где не было вообще научного, умственного движения. Если меня не обманывает память, то Пергамская библиотека составила основу Александрийской библиотеки, благодаря ей сохранились сочинения Аристотеля, — и то движение мысли, которое изошло оттуда, до сих пор подымает нас, волнует наш ум, живет, живет в нас. И вот десять лет назад открывают часть ее в крепостных стенах, построенных в тяжелую пору Византии, — другие, живые остатки того же могучего духа, и они являются перед нами, являются близкими, родными, чарующими. До сих пор не все еще собрано.

Но одна группа, уже собранная в главной пока ротонде, удивительна. Это группа, представляющая борьбу титанов, детей Земли, с богами. Я не знаю, какая фигура лучше, я не вижу, что меня больше всего поражает в этих частью обезображенных остатках. И фигура Зевса (без головы), и Аполлона (тоже) — просто восхитительны. И Земля-Гея — подымающаяся наполовину, чтобы помочь сыну — могучая и великая по сравнению с богами и титанами! Я не думаю, чтобы авторы хотели представить гигантов проявлением животности, — мне видится в них сочувствие к побежденным, мне мнится тайное желание показать, что не все богами кончено. Это показывает и могучая фигура Матери — Земли-Геи, и чудные типы юношей гигантов, например Отоса. Виден здесь миф Прометея, и то же самое гордое чувство свободной человеческой души, выразившееся хотя бы в иных мечтах и стремлениях греческих философов (например, позже, в нам известном, часто указываемом месте Лукреция Кара).[46] А это было как раз в то время. Мне противен сделался немецкий филистерский текст объяснения этой группы, где проводится «ортодоксальное» мнение (борьба духа — богов, с животностью — титанами). Здесь видно другое, здесь видна свободная гордая мысль, мысль, гонящая Тоску, рвущаяся вперед, далеко — так далеко, как прорвались и в науке греческие философские учения! Не то ли это самое, что заставило их, на основании немногих данных, построить такие синтезы, которые не раз удивляли нас своей справедливостью? Титаны не уничтожены богами, так как не могла быть ими тронута их мать. Первоисточник остался, и победа богов должна была быть поверхностной, как поверхностна была победа богов над Прометеем. Среди созданий греческого искусства это одно из самых замечательных проявлений этого направления. Я не припомню теперь ничего другого — хотя не раз, казалось мне, подмечал я то же самое…


И. М. Гревсу[47] (Публикуется впервые)


Полтава, 1 июля 1900 г.


Я очень тронут был, дорогой Иван, присылкой твоего труда и твоей надписью.[48]<…> Я не буду теперь ничего писать о прошлом и о том глубоком, по отношению к тебе, настроении, которое оно во мне создало. Мне хочется набросать тебе некоторые мысли, какие возбудило во мне