Что с нами происходит?: Записки современников — страница 7 из 73

Как-то в августе я отправился по грибы, и ножик мой, войдя в мякоть щеголеватого подосиновичка, вдруг уперся лезвием во что-то инородное. На срезе ножки матовой капелькой дрожала ружейная дробинка — «тройка» или «пятерка». Я вспомнил, что накануне было открытие осеннего сезона и что как раз в этом леске особенно рьяно палили. Ощущение возникло такое, будто она попала мне на зуб, эта дробинка. Может быть, в ту минуту меня исподволь и настигло предчувствие, что один день природы иссяк и наступает новый, неизвестно еще какими сюрпризами начиненный.

И вот сегодня, испробовав вместе с остальными соотечественниками на вкус и на цвет немалую толику всевозможных экологических сюрпризов, но несмотря на это сохраняя самое, так сказать, трезвенное гражданское самочувствие, я позволю себе произнести вслух:

Товарищи и господа экологи! Ваши тщания заведомо обречены на провал. И произошло это давно, — в тот злополучный час, когда вы легкомысленно и высокомерно обозвали природу «окружающей средой». В мире идей слишком много зависит от чистоты и недвусмысленности первоначально данных названий. Для вас же природа оказалась даже не мастерской, как ее запанибратски нарекли нигилисты прошлого века, даже не лабораторией, а какой-то подсобкой при человечестве технических революционеров. Ветхой подсобкой с безнадежно прохудившейся крышей.

Вот и настала расплата. «Окружающая среда» обернулась вчерашним днем, а нас всех плотно окольцевал четверг во всем его зловещем великолепии, имя же этому дню, истинное и подлинное, «окружающий фон». Теперь у нас все в мире будет «приближаться к фону» — радиация, химическое засорение планеты, отравление всех ее пор нашим самоубийственным практицизмом. Сегодня мы считаем фон почти что нормой благополучия, правда, с едва различимым отклонением от нее. Но фон — это не столб, врытый и утрамбованный в заданном месте. Фон — это лес, зловещий шекспировский лес, грозно движущийся навстречу людям, и завтра его смещение может обозначить порог смерти.

Боже упаси, не намерен я никого пугать. Мы и так все слишком уж запуганы страшными цифровыми выкладками ученых, статистическими реестрами невосстановимых потерь. Одного лишь сведения, что современный реактивный лайнер за время полета с континента на континент сжирает столько-то килограммов кислорода (сознательно не привожу пугающую большую цифру), — одного лишь этого сведения вполне достаточно, чтобы все человечество стало заикаться, как… ну, к примеру, как поэт Николай Тряпкин. Но, видимо, только он у нас, бедолага, такой тонкокожий, все же другие настолько притерпелись к страхам, что однажды вдруг совершенно перестали чего бы то ни было бояться и не страдают отныне никакими дефектами речи. Один лишь Тряпкин все еще трусит, остальное же человечество — от грудных младенцев до беззубых старушек — бесстрашно садится в пузатые лайнеры и летит себе, разжевывая инкубаторскую курятину, глазея на белоснежные облака и упорно не догадываясь, что за спиной у них с каждой секундой все больше вытягивается в длину еще один черный коридор пустоты.

Деревья, голубчики, отцедите нам на круг еще хоть полведра озону в сутки, добрые есенинские березки и клены, пособите напоследок! И вы, «клейкие листочки» Достоевского, и ты, толстовский дуб-великан, и ты, лермонтовская пальма, пошелестите еще для нас хотя бы до двухтысячного года, когда всё, надеемся, переменится к лучшему.

Не экологи, нет, лишь великие поэты сумели истинно определить, что такое есть для человека Природа. Когда Пушкин наименовал ее в известном стихотворении «равнодушной», то он, смею надеяться, имел в виду вовсе не безразличие природы к человеку, а то, что она, наравне с ним, человеком, наделена душой и потому только способна «красою вечною сиять» у гробового входа, милосердно примиряя человека с неизбежностью завершения земного пути. Природа — не пьедестал для людского сообщества, не безжалостно эксплуатируемая безгласная раба, из которой господин жестоковыйно точит кровь и соки; нет, природа во всем равна человеку, — вот нравственный императив Пушкина, поэзии вообще.

Приглядимся к тысячелетиям мировой лирики, и мы увидим, что природу постоянно уподобляли человеку: ее озера — глазам, ее реки — жилам, ее облака — думам и мечтаниям людским, холмы и долы — женскому телу, разветвления древа — движению мысли, кору — коже, дрожь — дрожи. Как известно, наукой давно доказано, что тростник не дрожит, стекло не плачет, море не смеется, куст не способен заглядеться в воду, солнце не в состоянии ходить по небу, а месяц вынимать ножик из кармана, и, наконец, лесные колокольчики конечно же не могут о чем-то там грустить в день веселый мая, да еще и головой качая… Все эти неправильности и детские шалости поэзии у ученых-языковедов давно систематизированы и названы «олицетворением», то есть таким поэтическим допущением, такой поэтической вольностью, когда неодушевленной природе приписываются действия или переживания чувствующего и мыслящего лица.

Но поэзия, упорно не вмещаясь во всякие там «олицетворения», снова и снова лезет на рожон. Лжете, вагнеры науки, неодушевленной природы никогда не было, не бывает, не может быть, и дух дышит, где хочет.

Не то, что мните вы, природа:

Не слепок, не бездушный лик —

В ней есть душа, в ней есть свобода,

В ней есть любовь, в ней есть язык…

Я почти слышу, как широко, со сладкой хрустцой в челюстях зевают при этих строках на экологическом Олимпе. Подлинно, «они не видят и не слышат», для них тютчевское пророчество — лишь поэтическая побрякушка. Право, какая там свобода, какая еще любовь может быть у «окружающей среды»! Просто она прохудилась, эта беспомощная среда, и экология обязана героическими усилиями заткнуть течи. И начали было затыкать, но от этих затычек, от этих очисток выгребных ям с помощью пипетки проку пока мало. Свежие заплатки на ветхом мешке, известное дело, тут же раздирают мешок. Раньше в таких случаях прохудившийся мешок выкидывали, заменяя его новым.

Так пора бы поступить и с «окружающей средой». Вышвырнуть из людского обихода это убогое прозвище, обернуться лицом к подлинной, новой природе. То есть к той Вечной Природе, которая была до пресловутой «среды».

Нужно посмотреть на природу как на живое существо, как на человека, бессовестно нами эксплуатируемого, с каждым годом все более страдающего от соседства с нами. Сердцем пора содрогнуться, увидев его измученное тело, все в синяках, кровоподтеках, гнойных опухолях, экземах, глубоких ранах, затянувшихся и свежих, сочащихся сукровицей. Прислушаться к неровному, выпадающему пульсу этого надорванного сердца. Ужаснуться, глядя на эти жилы рек, когда-то голубые, а теперь безобразно вздутые, наполненные чем-то тухло-зеленым… Се — человек! Слышите, се — Человек, и он умирает. И он умрет за час-другой до нашей смерти. Мы-то еще чуть-чуть продержимся за счет заблаговременно всосанных от него соков.

Но проймешь ли чем экологов и технократов? Может быть, лишь этим соединительным союзом «и» между теми и другими. Первые все же возмутятся: как же так, ведь они честно воюют против технократического взгляда на вещи, постоянно требуют ограничить эксплуатацию среды. Но вторым только и нужно, чтобы речь велась о частичном ограничении, не настолько же они бесчувственны, чтобы уж совсем ни в чем не уступить. Зато уступив в одном месте, тут же наступят в другом. Так они и будут играть с экологами в кошки-мышки до скончания века. И те и другие при деле, и прогресс как будто куда-то движется. Словом, программы почти одинаковые, с микроскопическими разночтениями. У практиков технической оккупации земли более сжатые сроки. Экологи же доказывают, что «среда» рассчитана на большой срок, если не будем забывать всяких там зверюшек: аистов, тритончиков, пиявочек (ведь они тоже нужны для баланса!), забавных волчишек (без них тоже не будет вожделенного равновесия), милых удавчиков, скучающих в городских ваннах, всяких там бульдогов и догов, заглатывающих ежедневно целые эшелоны говядины… Постойте, постойте! — воскликнет наивный читатель. А как же коровы? Вы вот тут про говядину… Коров, значит, жалеть не надо?.. Но при чем же здесь говядина, — возмутятся экологи. Прямо даже неприлично слушать столь старорежимные, отдающие патриархальщиной выступления. С коровами, товарищи, у нас все ясно. Коров нужно доить. А потом, выдоив до плана, везти на комбинат им. Микояна, и они уж там разберутся, что на сосиски пустить, а что выделить собачкам-медалисткам и сиамским голубоглазикам…

Такова, в общих чертах, логика экологического гуманизма. Но уж давайте, вопреки ей, полюбим сперва в природе человека, человеческое свечение ее лика, а уж затем подробности, пусть и сверхлюбопытные, ее фауны и флоры. Что мы плачем о пропаже какой-то там разновидности питонов, когда между тем вся природа нуждается в реанимации. Что мы сюсюкаем о пропаже какого-то отряда летучих крысок или мышек, когда зашевелились, зашуршали по трещинам устои целого мироздания!

Будет вам гладить хомячков и прочих бурундушек, почтенные профессора от экологии, погладьте сперва тело своей матери-земли, стонущей от боли и обиды!

Не могу без горькой ухмылки вспомнить опубликованные лет десять назад в печати новогодние грезы одного видного нашего физика-теоретика (ныне, кажется, уже покойного). Мечтая о судьбах человечества в будущем веке, он крупными мазками изобразил следующую картину: все объекты производства, в том числе и сельскохозяйственного, будут выведены на околоземную орбиту, а сама земля превращена в гигантский парк культуры и отдыха. Если ученый муж пошутил, так царство ему небесное. Но если говорил взаправду, то получается, что физик этот не был в ладах с математикой, а то даже и с арифметикой. Ведь чтобы совершить такой тотальный переброс всех земных средств производства и жизнепитания в космос, понадобится до такой степени изрешетить живую атмосферу, точнее, то, что сегодня у нас от нее осталось, что в предполагаемом парке дышать будет совсем уж нечем, и чертовы колеса станут крутиться вхолостую, вздымая с лысой земли клубы отравленной пыли.