Что с тобой случилось, мальчик? — страница 4 из 15

Помнишь, ты вскочил, прижал к себе меня, мокрого, замёрзшего? Совсем не ругал за то, что я полез в реку. И всё равно я чувствовал твою досаду, чувствовал, что испортил тебе настроение, помешал.

И от этого мне стало приятно.

Так и тянулась такая жизнь, которую и жизнью‑то назвать нельзя. Утром мать торопливо сплавляла меня в школу; днём я приходил и, если она была на работе, сам грел себе суп, вермишель с нарезанными кружочками докторской колбасы (всегда на обед одно и то же) и должен был идти гулять или садиться за учебники.

Но зачем было делать уроки? Как говорили учителя, я не знал основ, и поэтому математика давно казалась тарабарщиной. И все остальное, кроме географии, тоже не интересовало.

Да к чему я это пишу? Ты и сам все знаешь.

Теперь, вместо того чтоб путешествовать по коре тополя, я вставал на диван и путешествовал по большой карте мира, которую ты подарил мне на день рождения. Она висела над диваном.

Или листал разные детективы, они появлялись у нас без конца — любимое чтение матери. Или включал телевизор.

Мать приходила усталая. Сразу начинала ругать за то, что не гулял, не подмёл, не вымыл сковородку.

Я знал заранее всё, что она скажет, что сделает: поужинает и сядет звонить своим родителям, сестре, брату — жаловаться на меня, на своё музучилище и, самое главное, проклинать тебя.

Потом накормит, заставит лечь спать, а сама усядется в кресло смотреть какое‑нибудь кино по телевизору.

Я лежал под своей картой мира, думал о тебе, о бабушке Бёлле и дедушке Лёве, о том, что вы живёте своей жизнью, вам хорошо.

Правда, иногда днём, когда матери не было дома, звонил то ты, то бабушка. Да что толку от этих звонков? От них только хуже делалось.

Так каждый день. Столько лет.

А потом случилось то, о чём ты не знаешь, даже не догадываешься.

У нас стал появляться «дядя Юра». Длинный худой хмырь в очках. Приехал на своих «Жигулях» откуда‑то из Кременчуга заниматься в аспирантуре. Где мама с ним познакомилась — не знаю. Жил он где‑то в общежитии аспирантов. Сперва привозил мать с каких‑то концертов, потом просто заходил в гости. Один раз даже уселся со мной за письменный стол решать задачки, объяснять дроби.

Могу рассказать, как я от него отвязался.

— У тебя нет основ, — говорит.

— Знаю.

— Тогда давай начнём все сначала. Единица — это одна целая, понимаешь?

— Целая — чего? — спрашиваю.

— Как чего? Вот видишь, у меня в руках карандаш? Он целый. Это один карандаш. Одна целая. Ясно?

— Ясно.

Потом он вдруг ломает его пополам. А это был мой любимый карандаш, чешский, с таким мягким грифелем.

— Теперь что у меня в руках?

В это время мать в новом переднике входит из кухни с подносом, на котором нарезанный торт «Птичье молоко», чашки с кофе, так умильно на нас смотрит, тоже спрашивает:

— Что в руках у дяди Юры, деточка?

А я обозлился и молчу.

— Две половинки одного карандаша, — терпеливо объясняет этот хмырь. — Если выражать в дробях, одна вторая и одна вторая. Что будет, если их сложим вместе?

Он соединил обе половинки. Показывает мне. И снова спрашивает, великий педагог:

— Что будет? Что? Вот видишь, было две половинки, а теперь снова одна це–ла–я. Верно?

— Нет, — говорю. — Это два куска поломанного карандаша.

Ух он и обозлился, хотя слова не сказал. Молча встал, пошёл к обеденному столу есть «Птичье молоко».

А я с тех пор понял, что, раз уж меня поставили на учёт в психдиспансер, надо использовать это до конца, придуриваться, где только можно, чтоб не играть в одну игру с разными настоящими идиотами и сволочами.

Не знаю, на что мать рассчитывала. То, что он сволочь, ухаживает за ней только ради московской прописки и жилья, ясно было даже мне, семикласснику.

У нас была одна комната, у тебя с бабушкой и дедушкой — две. Из‑за этого мать всегда злилась, а теперь — особенно.

Однажды он приносит мне билет на спектакль в Центральном детском театре, другой раз они меня отправляют в кино на вечерний сеанс.

В общем, все ясно.

И тут, когда предсказание бабушки Беллы начало исполняться, она вдруг умерла.

Мать легко отпустила меня на похороны. Здесь‑то после большого перерыва мы с тобой и увиделись. Сначала в крематории, потом дома на поминках. И я увидел, что дедушка стал совсем старый, дряхлый какой‑то. Да и на тебя было страшно смотреть. Всем заправляли твои друзья и знакомые — готовили, накрывали на стол. Игорь, Тоня. Пришёл Артур Крамер.

Ты проводил меня вечером на метро, дал фотографию бабушки, пакет с мандаринами, пирожками.

А вскоре, перед Новым годом, за неделю или за две, мать стала каждый вечер говорить, что она себя плохо чувствует, собирается лечь в больницу. И этот хмырь из Кременчуга долдонил: «Здоровье матери превыше всего».

Я сначала даже не понял, к чему они клонят.

Но как‑то вечером, когда мы с ней были одни, она охнула, схватилась за сердце, говорит:

— Сейчас буду звонить в неотложку, мне плохо, а ты собирайся к отцу. Увезут в больницу, умру — с кем останешься? Вот сумка, собирай рубашки, трусы, майки. Нет сил тебе помогать. Все учебники и тетради — в ранец быстро!

Я опешил. Испугался, что и она умрёт. И её отвезут в крематорий… Стало её жалко. Даже заревел, дурак, кинулся к ней.

А она подгоняет:

— Быстро, быстро! Ты же хотел жить с отцом, вот и будешь.

А я все реву.

— Мамочка, не хочу, чтоб ты умирала. Я тебя не брошу, вызывай, не беспокойся, я на самом деле сам всё умею. Я тебя буду ждать, а ты лечись. Подметать буду и мусор выносить…

— Провожу тебя — вызову. — И тут она сама стала пихать в сумку мои вещи.

А сумка оказалась с рваным боком. Тогда она вынула из шкафа стопку наволочек, выбрала какую похуже, перевалила вещи туда, завязала сверху узел.

— Одевайся. Вот пятак на метро. Ранец не забудь. — И такая злющая улыбка появилась на её тонких накрашенных губах. — Исполнилась твоя мечта — будешь жить с папочкой.

В этот момент я все понял. Весь этот театр.

Она уже нахлобучила на меня ушанку, заставляла надеть пальто.

А я сбросил его на пол, ору:

— Ничего ты не больная! Хочешь выпихнуть меня со своим хахалем, вот и все!

Мать размахнулась, как ударит по щеке.

— Пошёл вон, урод проклятый! Не дам испортить мне жизнь!

Схватила узел, ранец, открыла дверь, вышвырнула их на лестницу, а потом и меня вытолкала, швырнула вслед пальто.

И дверь захлопнула.

Я продолжал орать, плакать, колотить кулаками по двери, пока не почувствовал, что у меня как‑то рот не закрывается, перекосило.

Холодно стало.

Рот все не закрывался.

Я надел пальто, ранец, подобрал свой узел. Спустился по ступенькам, вышел из подъезда в переулок. А там метель метёт, кружит вокруг фонарей. И телефонная будка светится.

Какой‑то прохожий шёл вдоль тротуара, собаку прогуливал.

Я кинулся к нему, протянул пятак.

— Дяденька, разменяйте, две копейки надо.

Он почему‑то уставился на меня, начал в карманах шарить. Потом сунул двухкопеечную, пятака не взял, только спросил:

— Что с тобой случилось, мальчик?

Я не ответил, побежал к будке.

До сих пор не знаю, зачем я наврал тебе, что маму в больницу взяли. Может, стыдно было, что родная мать выгнала?

Я стоял возле будки, видел, как к нашему дому подкатили «Жигули», как вышел оттуда этот хмырь, взял из багажника два чемодана, вошёл в подъезд.

А потом на такси примчался ты. Схватил меня, больно так сжал. И мы поехали.

Ну, это я сильно отвлёкся. Зато теперь все до конца рассказал тебе, как оно было. Как вспоминал в поезде «Москва–Сухуми» своё так называемое детство.

И сейчас пришлось вспомнить.

Надеюсь, получу вызов, уеду наконец — забуду обо всём навсегда. И о том, что было после того, как сошёл на перроне в Сухуми.

С самого начала, как только выпрыгнул из вагона, в груди будто струна натянулась, стала дрожать сама по себе. Даже испугался. Растёр грудь — не проходит. Так и шагал к выходу в город. В одной руке твоя дорожная сумка, другой рукой грудь растираю.

С ходу окружили несколько старух в чёрном: «Комната надо? Комната надо?»

— Почём? — спрашиваю.

«Кто его знает, — думаю, — может, придётся провести здесь два–три дня. Нужно все разведать, как следует приготовиться. В гостиницу опять же путь заказан».

В общем, сговорился — два рубля в сутки за койку в комнате у моря.

Сели с хозяйкой в троллейбус, поехали с вокзала. В городе солнечно, как весной. А стоял декабрь. И в груди у меня эта самая струна все дрожит.

Сухуми тебе известен. Сошли недалеко от набережной, там, где речка Беслетка впадает в море. То самое место, куда я стремился. Вот, думаю, удача.

Через калитку прошли за ограду. Там дом двухэтажный, белый. И внизу, возле лестницы, ведущей наверх, дверь. Хозяйка отперла её, ввела в комнату. Столик, стул, две раскладушки с матрацами, умывальник. Повернуться негде.

Ну, хозяйка одну раскладушку убрала, дала мне ключ, и я остался один.

Скинул куртку, повесил на гвоздь в беленой стене. Сижу и думаю: «Где я? Почему случилось, что я так хотел жить с тобой, и вот прожил три года, и ты далеко, а я тут, в этой комнате…«Тогда я впервые пожалел, что не оставил тебе чего‑нибудь вроде этой тетради.

Наверное, и сидел‑то минут десять. Стало, холодно. Надел куртку, вышел, запер дверь.

На улице было теплее, чем в доме.

Захотелось есть. Но я первым делом зашагал к реке, где у берега за проволочным забором виднелись причаленные лодки.

Ты сам открыл мне это место, навёл на мысль. Помнишь, когда в последний раз были в Сухуми, ты приходил сюда со мной и местным своим знакомым — Георгием Павловичем; вместе в его шлюпке уплывали в море на рыбную ловлю. И ты однажды сказал: «Турция близко. Какие‑нибудь сутки–двое на веслах…» А Георгий Павлович добавил: «Если с двигателем, вообще чепуха, полсуток».

Оказывается, это запало мне в голову.