— Да.
— Надо же!
— У папы была такая. Произ… Производственная. Ему паром руку обожгло. Сильно.
— Но теперь-то все в порядке?
— Да.
— А царапина заживет. По сравнению с рукой все это — пустяки. Как думаешь?
— Да.
— Гримом замажут — всего делов. Будем с тобой и дальше сниматься.
— Сегодня за мной папа приезжает.
— А… Точно. С тобой уже все отсняли. А мы ни разу и не поговорили толком. Даром что братья. Но еще поговорим ведь? А? Что молчишь? Ну… Хочешь, я этому Мокше уши оборву? Будет знать, как маленьких обижать.
— Нет.
— А хочешь, подарю тебе свой ремень? Зэканский ремень, мне его из Штатов притаранили. Ни у кого такого нет. Сейчас, погоди… М-мм. Забыл. Забыл его надеть с утра. Но перед отъездом обязательно получишь.
— Не забыл.
— Что?
— Ты его не забыл.
— Ну да черт с ним, с ремнем. Потом с ним разберемся, да?
— Нет.
— Я и говорю, черт с ним. Но если хочешь знать…
— Не хочу.
— Царапины… э-э… ненастоящие. Так надо для фильма. Мы тут кое-что придумывали по ходу дела. Одну сцену. В сценарии ее нет, но Михалычу точно понравится. Так что, если ты здесь что-то увидел… И тебе это показалось странным… Просто помни — это кино. Все понарошку — как царапины. А от настоящих фиг отличишь, правда?
— Да.
— Так-так. Лишнего слова из тебя не вытянуть. Молчун, да? Вообще это хорошее дело — быть молчуном. Молчуны — самые верные друзья. Мне как раз нужен такой. Будешь мне другом? Ну?
— Нет.
— Обиделся? Из-за того громилы? Я же предлагал ему уши надрать.
— Из-за тебя.
— А что со мной не так?
— Я думал, ты хороший. Самый лучший.
— Я и есть хороший. Самый лучший. Твой брат, пусть и в кино. Твой друг. Ты в каком классе учишься?
— Буду во втором.
— А теперь представь. В классе узнают, что я — твой друг. Да тебя все на руках носить будут. Если, конечно, не помрут от черной зависти. Любой бы мечтал оказаться на твоем месте. Скажешь, нет?
— Я думал, ты хороший. Самый лучший.
— Так и есть, Генк… Сережа. Так и есть!
— Нет. Папа говорит — тот, кто врет, не может быть хорошим человеком. И дела с ним иметь нельзя.
— Угу. И когда же я успел тебе соврать?
— Ты соврал про ремень.
— Дался тебе этот хренов ремень! Не соврал я. Просто забыл. Забыл надеть его с утра.
— Соврал.
— Вот проклятье! А больше папа тебе ничего не говорил? Например, что иногда имеет смысл засунуть в жопу свою принципиальность? Целее будешь.
— Нет. Не говорил.
— Ладно, прости. Не по теме на тебя наехал. Что это у тебя в сумке? Можно посмотреть?.. Ого! Альбом.
— Там птицы.
— Красиво. А кто рисовал?
— Я.
— Да ты талантище! Здорово получилось. Прямо с натуры рисовал?
— Не всех.
— Ага. Вот эта — точно у нас не водится.
— Красноголовый манакин. Он живет в Латинской Америке.
— И откуда ты про него узнал?
— Он есть на марках. Мы с папой собираем марки. Марка с манакином была из Эквадора.
— Слушай, у меня тоже где-то завалялись марки. Зэканские, прямиком из Штатов. Машины, мотики и даже пара космических шаттлов найдется. Могу подарить.
— Мы с папой не собираем машины. Только птиц. Папа говорит — никогда нельзя распыляться. С людьми, которые распыляются, дела иметь нельзя.
— Ну, это папа говорит. А сам как думаешь?
— Как папа.
— И космические шаттлы не нравятся? Не впирают? И мотоцикл «Харлей-Дэвидсон»?
— Нет.
— Я понял. Тупоголовый… в смысле — красноголовый манакин рулит. Но рисуешь ты и впрямь здорово. Упс… Так это альбом для меня!
— Нет.
— Погоди, здесь же написано. Мне от Сережи Висько. На память о съемках фильма «Прощайте, каникулы». «Съемки» пишутся через твердый знак, а не через мягкий. И с запятыми у тебя атас. А вообще… Офигеть! Погоди, дай угадаю. Хотел его подарить перед отъездом? Чего молчишь?
— Валя хорошая, да?
— Что?
— Валя хорошая. Она добрая.
— Какая Валя?
— Она мне марку подарила.
— Черт.
— Позови ее, пожалуйста.
— Я не могу ее позвать.
— Почему?
— Я не знаю… где она.
— Она была с тобой.
— Не была она со мной!
— Она была с тобой.
— Ну, хорошо. Она была со мной. Мы репетировали сцену. Я говорил тебе, помнишь? А потом… она ушла. Вернулась в лагерь, наверное.
— Нет.
— Давай вместе туда отправимся, и ты сам убедишься, что твоя Валя уже там.
— Хорошо.
— А пока идем, поговорим о птицах. О красноголовой фигне… Из Латинской Америки. Из Эквадора.
— Манакин. Его зовут манакин.
— Черт, черт… Черт… Как же глупо. Черт…
Часть перваяШахрисабз
…Их больше нет. И некому стоять в дверном проеме, за которым чернота.
Чем больше я думаю о них, тем больше думаю о дверном проеме. О черноте. В какой-то момент мысль о ней становится основной. А сама чернота — реальной, но не пугающей. Потому что ничего страшного в ней нет: ни на первый взгляд, ни на второй. Такими черными иногда бывают птичьи крылья. Масляная краска, выдавленная из тюбика (она так и называется — «марс черный»). Сажа — жирная и вязкая на ощупь.
Вязкая — вот оно что. Слово найдено.
Основная характеристика черноты за дверным проемом — вязкость. Среда, уж слишком недружелюбная для кого угодно. Ночные демоны и герои детских кошмаров — не исключение. Им совершенно негде развернуться, они связаны по рукам и ногам, стреножены. Так же слепы, как и те, за кем обычно охотятся. Никаких лабиринтов, никаких тоннелей, ведущих к центру Земли (или в ад, если вдруг проскочишь нужный поворот). Насекомых с жесткими крыльями или ползучих гадов тоже не наблюдается; и запахов — они противопоказаны черноте. Чернота не пугает, но и не успокаивает. Просто существует — отдельной галактикой, Магеллановыми Облаками.
Мне нравятся оба — Большое Магелланово и Малое. В них всегда что-то происходит. Как происходит в любом другом скоплении звезд, будь то Головастик, Колесо Телеги или Спящая Красавица[1]. Не то чтобы я так уж близко был знаком с ними, но точно знаю о них больше, чем любой из живущих на Земле. За исключением особой касты небожителей, кто сталкивается со звездами в силу профессии. Астронавты и космонавты, радиоастрономы и астрофизики и те, кто обслуживает телескопы. И прочее оборудование.
Как мой отец.
Всю свою жизнь он проработал на Майданаке — высокогорной обсерватории неподалеку от Шахрисабза. Вернее, всю мою жизнь. Ведь первое, что я помню: старенький автобус «ЛиАЗ», который везет нас с мамой в горы, к отцу. Мама — красивая, в зеленом платье с красными розами, на шее — легкий газовый платок. Мама улыбается, а иногда — застенчиво смеется, прикрывая ладонью рот. Все дело в пассажирах: они мужчины, ученые, очень вежливые, знающие толк в комплиментах. А их шутки вертятся в основном вокруг астрономии.
Я их не понимаю. Мне — лет семь. Или восемь, или около того.
Мама крепко прижимает меня к себе свободной рукой, в окно автобуса светит солнце. Совсем скоро я узнаю, что солнце — это звезда. Самая обычная, каких миллиарды во Вселенной. Тысячу-другую можно найти на фотографиях: они сложены в папках, которые хранятся в ящиках письменного стола. За этим столом я обычно делаю уроки, то и дело отвлекаясь на стук футбольного мяча за окном. Шахрисабзские мальчишки любят погонять в футбол, как и любые другие мальчишки в любом другом городе. В любой другой стране.
Я не люблю футбол. Звезды нравятся мне намного больше. Я разглядываю их часами, перебирая фотографии, прикладывая их одну к другой. Черный глаз к Южной вертушке, Сигару к Серебряной монете, ESO 137–001 к М-82; Большое Магелланово Облако — к Малому. Получаются звездные поля, целые парсеки звездных полей, настоящие прерии. Я гуляю по ним, воображая себя Оцеолой — вождем семинолов и астронавтом Нилом Армстронгом одновременно.
Никаких других снимков в моем распоряжении нет, весь семейный архив погиб. Еще когда начались первые стычки в Оше, где до Шахрисабза жили мои родители. Слава богу, что нам удалось вырваться до начала само́й резни, счастливо избежать худшего. Избежать смерти. Из Оша мы уезжали впопыхах («в чем были — в том и уехали», — всегда говорила мама) и едва не погибли от рук банды преследователей, вооруженных палками и камнями. Где уж тут было сохранить документы? Их восстановили позже благодаря академику Рахимову, отцовскому покровителю. Но о том, чтобы вернуть нам материальные свидетельства нашей прошлой жизни, не может быть и речи. Даже академики с их обширными связями здесь бессильны.
Я не помню Ош.
Ни единого проблеска, ни единой картинки вроде новогодней елки в детском саду, тарелки манной каши на столе или… Что обычно помнят из раннего детства? Я ничего вспомнить не могу, как бы ни старался. Моя жизнь начинается с автобуса «ЛиАЗ», едущего в горы. С красных роз на мамином платье. Впрочем, по прошествии времени мне начинает казаться, что это все-таки были не розы.
Маки.
По прошествии времени я все чаще задумываюсь о том, что судьба обошлась с нашей семьей не очень-то справедливо. Насмерть выбила мелкокалиберкой всех родственников, ближних и дальних, — как жестяные фигурки в тире; разметала по свету немногочисленных друзей. О бабушках и дедушках (умерших еще до моего рождения) мне известно лишь по рассказам родителей. Они, а до этого — прабабушки и прадедушки — всегда жили на Востоке. Поколение за поколением мы рождались и умирали здесь. И лишь иногда позволяли себе мигрировать, но исключительно в рамках региона. Узбекистан, Киргизия, Туркмения — и снова Узбекистан. Бег по кругу, по колее, уже протоптанной до тебя. Когда-то она была широкой, но теперь сузилась до звериной тропы. Я, мама и отец — только мы и есть друг у друга. Да еще сидящий где-то в Ташкенте луноликий академик Рахимов, наш добрый ангел и благодетель. Я видел его лишь однажды, в Майданаке: академик оказался там, когда мы в очередной раз приехали навестить отца.