Что такое пессимизм — страница 1 из 3

Дмитрий Николаевич ЦертелевЧто такое пессимизм

В этом коротком очерке я, конечно, не имею в виду предлагать того или другого решения спора между пессимизмом и оптимизмом, а хотел бы только выяснить значение вопроса.

При определении пессимизма нельзя ограничиться грамматическим толкованием слова, которое создано, очевидно, ради симметрии. Философский оптимизм (как он выражен преимущественно Лейбницем) состоит в утверждении, что действительный мир есть наилучший из возможных. Соответственно этому пришлось бы определить пессимизм, как такое миросозерцание, в котором действительный мир признается наихудшим из возможных.

Такого рода определение мы, действительно, встречаем у Шопенгауера; но едва ли можно найти систему, не исключая и шопенгауеровской, которая подходила бы под такое определение; вообще говоря, для признания системы пессимистической достаточно допущения, что сумма зла и страдания в мире превышает сумму добра и наслаждений.

Такое определение приводит нас к понятиям добра и зла, которые неразрывно связаны между собою, так как они относительны: меньшее благо, если оно служит препятствием для достижения большого, есть уже зло, и меньшее зло есть благо, поскольку оно избавляет от большого зла. Таким образом все, что противополагается злу, исключает или умаляет его, есть благо, и наоборот, все, что противополагается благу, исключает или умаляет его, есть зло. Ясно, однако, что определение это, только словесное, указывающее на неразрывную связь между понятиями блага и зла, но совершенно не касающееся их сущности, так как в нем х определяется через у, причем оба термина остаются равно неизвестными. Между тем нет слов, более доступных каждому, и более употребительных, хотя значение их обыкновенно вполне субъективно. Все то, чего желает человек, представляется ему благом, а все то, чего он страшится — злом. Но так как то самое, чего боится один, нередко является желательным для другого, то на первый взгляд понятия блага и зла представляются совершенно условными и лишенными всякого объективного значения. Вникая, однако, в сущность вопроса, мы скоро убеждаемся, что понятия эти имеют определенное происхождение, хотя критерий их остается субъективным. Благом мы называем все, что доставляет нам радость, наслаждение или удовольствие или избавляет от страданий: здоровье, богатство, красота считаются благами только потому, что являются отрицанием страданий и источником действительных или возможных радостей или удовольствий. Сюда не относится, повидимому, категория нравственных благ и нравственного зла. Ясно однако, что и нравственное зло (если только не касаться трансцендентального и богословского понятия греха) сводится к действительному или возможному страданию; и то, что есть зло в действующем субъекте, соответствует страданию в объекте его действия. Благо и зло, сведенные таким образом к удовлетворению и страданию, не могут уже разлагаться далее по той причине, что удовольствие и страдание факты самосознания и объяснение их как таковых не только бесполезно, но и невозможно. Сведение понятий блага и зла к наслаждению, удовольствию или счастью, с одной стороны, и к боли, страданию или горю — с другой, часто подвергалось резким нападкам, в виду кажущейся безнравственности такого учения. Но защитники противоположного воззрения большею частью возражали не против его сущности, а против злоупотребления им, превращающего эвдемонизм в эгоизм. С своей стороны, стараясь отстоять понятия блага от примеси наслаждения или блаженства они делали его совершенно бессодержательным. Действительно, блаженство, или прочное, чуждое колебаний удовлетворение воли, можно бы назвать благом par exellence, так же как не связанное ни с каким удовольствием и не избавляющее от другого страдания, злом par exellence, но только тогда, когда можно признать их безусловным благом и безусловным злом. Но ни одно действие, вытекающее из личных, эгоистических мотивов, не может иметь такого значения. Наслаждение личное не только не соответствует, но большею частью исключает наслаждение всех остальных. Вот почему эгоизм считается большинством моралистов источником всякого зла, и основание общечеловеческой нравственности состоит в том, чтобы возлюбить ближнего своего как самого себя, а не в том, чтобы возненавидеть плоть свою, как этого требует аскетизм.

Возвращаясь к спору между оптимизмом и пессимизмом, мы видим, что одни утверждают, будто в мире все прекрасно, а другие говорят, что все в мире зло. Таковы два крайние воззрения на жизнь, проходящие в более или менее ярких чертах через всю историю человеческой мысли. Насколько определенно книга Бытия выражает первое из этих воззрений, настолько же ярко отразилось в буддизме второе. Но было бы совершенно ошибочно думать, что то или другое воззрение является лишь результатом местных или временных условий: оба они коренятся в природе человека. Внутреннее спокойствие и счастие, на которое, как на высшее благо, указывает большинство религиозных учений и философских систем, основано на некотором отрешении от действительности, и для того, чтобы видеть целесообразность и красоту мироздания, надо смотреть на него с высшей, отрешенной от личных интересов, общечеловеческой точки зрения. Такого рода красоты не отрицает и Шопенгауер, утверждая только, что ужасно быть тем, что прекрасно видеть. Для Шопенгауера необходимость преобладания или даже исключительного господства страдания в мире вытекает непосредственно из его взгляда на волю, как на мировую сущность. Не только человек и животное, но и весь органический и неорганический мир составляют только воплощение или объективацию по существу своему ненасытной, голодной воли, которая должна хотеть, потому что она есть воля, потому что как только прекратилось бы хотение, не стало бы и ее самой. Но всякое хотение предполагает неудовлетворенность, лишение и следовательно страдание, а всякое удовлетворение состоит лишь в прекращении страдания и удовольствие есть нечто вполне отрицательное и составляет только момент между окончанием одного хотения и началом другого; а когда почему-либо это новое хотение медлит явиться, наступает томительная скука, так что самое бытие становится уже бременем. Таким образом вся жизнь, подобно маятнику, колеблется между скукою и страданием.

Правда, воображение рисует нам впереди очаровательные картины, но это только иллюзия, потому что как скоро будущее становится настоящим, оно уже перестает удовлетворять нас. Единственное спасение от вечной муки бытия Шопенгауер, так же как и буддисты, видит в полном умерщвлении воли, хотя с его точки зрения такое умерщвление желаний равносильно небытию. Таким образом отсюда следует, что основание пессимизма у Шопенгауера чисто априорного характера; в действительности пессимистическое мировоззрение едва ли когда-нибудь определяется умозрительными соображениями. Болезнь и смерть, составляя удел всего человечества, неизбежно вносят некоторый пессимистический элемент в жизнь каждого мыслящего человека. Чем более оптимистично мы будем смотреть на жизнь, тем большим злом должна представляться нам смерть, как ее отрицание.

Будда говорит ученикам своим, что великие четыре моря вмещают все воды, но не могли бы вместить слез, пролитых человечеством с начала мирозданья. Около того же времени (540 г. до Р. X.) Теогнис из Мегары утверждает, что самое лучшее для человека было бы не рождаться, а лучше всего затем умереть как можно раньше.

Почти ту же мысль о ничтожестве жизни встречаем мы и в Экклезиасте, и у Платона, когда он утверждает, что если смерть есть сон без сновидений, то она великое счастье, и то же повторяет Шекспир устами Гамлета. Мир во зле лежит, — учат отцы церкви.

Взвесив радости и страдания жизни, Гартман приходит к заключению, что последняя цель, к которой должно стремиться человечество, есть небытие.

Можно не согласиться с такой оценкой жизни, но нельзя не видеть, что взгляд этот имеет глубокие корни в сущности человеческой природы, если во все времена и во всех странах мы встречаем его представителей между выдающимися мыслителями.

Даже в оптимистических системах мы находим некоторое, так сказать, подразумеваемое, признание его в учении о грехопадении. Вот почему рядом с представителями философского пессимизма мы встречаем пессимистов другого рода — пессимистов практических, для которых пессимизм и мизантропия являются не результатом продолжительных размышлений, а делом непосредственного впечатления. К таким пессимистам относятся едва ли не большинство художников и поэтов, которые, живо чувствуя страдания и зло, не задаются намерением сличить и измерить их количественного отношения к благу и наслаждению.

При крайней бедности нашей философской литературы мы не имеем в России самостоятельных представителей философского пессимизма, зато в сфере поэзии и беллетристики мы можем указать на такие имена, которые не уступают самым выдающимся поэтам-пессимистам Европы. Стоит назвать только Лермонтова. Вся отрицательная сторона жизни с ее страданиями, злобой, томлением и иронией ярко отразилась в его произведениях. Можно сказать, правда, что почти те же типы были до него разработаны Байроном, но искусство не философия и не наука, в нем на первом плане стоит не то, что изображено автором, а то, как оно изображается: темы его вечны и погоня за новизной ведет только к искусственности или к тенденциозности.

Та сторона жизни, которая отразилась в поэзии Лермонтова, отразилась в ней совершенно самостоятельно; и в его произведениях, исключая юношеских, нет и тени подражательности.

Но глубоко-пессимистическая нота звучит не у одного Лермонтова. Пессимистическая струя чувствуется в произведениях всех наших лучших беллетристов-прозаиков. Гоголь, Тургенев, Достоевский и даже Гончаров и Лев Толстой несмотря на всю свою объективность, нередко в ней черпают свое вдохновение. Что касается Гоголя, то у него „сквозь видимый смех“ почти всегда сквозят невидимые слезы, и это главная сила и главное достоинство его произведений. Он не примиряется с той пошлостью и низостью, которую он описывает, а негодует и страдает. Есть у него такие произведения, где внутренняя скорбь почти не прикрывается уже видимым смехом...