ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Понедельник, 10 апреля
ТРЕВОЖНАЯ ДЕВУШКА
Она меня бросит.
Я уверена.
Я же вижу.
Ладно, хорошо, мне всегда кажется, что она вот-вот меня бросит. Особенно ночью. В кровати. Когда не уснуть. Как сейчас. Может, с утра все будет нормально.
А может, на этот раз все не так. Может, на этот раз я не воображаю и она действительно ответила на мое пожелание спокойной ночи не так быстро, как раньше. А когда ответила, то так коротко: «Спокойной». Ни «зайка», ни «целую», ни «сладких снов».
И дело не в последнем сообщении, думаю я, поворачиваясь и (снова) поправляя одеяло. Уже за полночь. Мне вставать через шесть с половиной часов. Если я просплю (снова), то опоздаю (снова). Так вот, я готова поклясться, что Тесс гораздо реже, чем я, начинает разговор. И строит планы. Это всегда делаю я:
— Тесс, может, поужинаем в субботу?
— Тесс, я соскучилась по тебе, пока обедала. (В школе мы никогда не обедаем вместе. Может, если бы я была из тех, кто обедает в школе со своей девушкой, Тесс не собиралась бы сейчас меня бросить.)
— Тесс, ты сегодня после забега такая красивая, я загляделась. (Тесс входит в школьную команду по бегу.)
— Тесс…
— Тесс…
— Тесс…
Минуты бегут, и вот уже до подъема всего шесть часов. Я вот что хочу сказать: кто вообще придумал выражение «не заметил, как заснул»? Засыпать тяжело. Нужны усилия. Концентрация.
А я не могу сейчас сосредоточиться на сне, потому что все мои мысли только о Тесс.
Я была сто лет в нее влюблена, когда мы наконец поцеловались на одной вечеринке. У нее такая идеальная кожа (никогда не видела на ней ни прыщичка) и прическа афро, которая прибавляет ей роста, а с ее ста семьюдесятью она и так ощутимо выше меня. Я-то всего лишь сто пятьдесят с хвостиком. И мои прямые как палки темно-коричневые волосы до подбородка точно ничего к этим сантиметрам не добавляют.
Не могу перестать думать о том, как она со мной порвет. Когда она это сделает. Где. Что скажет. Меня раньше никто никогда не бросал — со мной раньше никто никогда не встречался, так что мое представление ограничено сериалами и статьями из глянцевых журналов.
Перед тренировкой по бегу, вечером в понедельник (уже сегодня): «Дело не в тебе, дело во мне».
После уроков в среду: «Мне нужно время».
Перед уроками в пятницу: «Я влюбилась в другую».
От этих мыслей у меня начинают трястись руки, так что я пытаюсь переключиться на другое: наш первый поцелуй, наше первое свидание (после первого поцелуя), первый раз, когда мы взялись за руки (после первого свидания), первый раз, когда она назвала меня зайкой (после того, как мы взялись за руки), первый раз, когда мы сказали друг другу «я люблю тебя» (после того, как она назвала меня зайкой).
Все у нас было наоборот. Как бы мне хотелось начать заново, теперь по порядку: сперва пойти на свидание, потом взяться за руки, потом поцелуй, потом «я тебя люблю» и только потом всякие зайки и солнышки.
Но мысли о том, что все нужно было делать по порядку, перетекают в мысли о том, что пошло не так, а потом в мысли о том, что Тесс скоро меня бросит, а от этого снова начинают трястись руки. Я знаю, что может их остановить, но мне больше нельзя этого делать.
Это не всегда было проблемой — началось всего пару месяцев назад, но меня никогда нельзя было назвать… беззаботной. Я никогда не была из тех девушек, кому все равно, что о них думают окружающие.
Наоборот, я зациклена, одержима (даже диагноз поставлен) тем, что обо мне думают окружающие. Каждую ночь — не только сегодня — я лежу в постели и повторяю про себя каждое слово, которое сегодня сказала (мне повезло родиться с замечательной памятью, так что я отлично помню, что именно говорила), и гадаю, кого я могла обидеть, что могла сделать не так, какие ужасные последствия ждут меня, мою репутацию, — что, если об этом как-то прознают в Стэнфорде и это повлияет на мое поступление? И пусть до него еще девять месяцев.
Я из тех девушек, кто каждый день за обедом будет осторожно поглядывать на все соседние столики, гадая, что знают люди, чего не знаю я, с абсолютной уверенностью в том, что все вокруг говорят обо мне, смеются надо мной, обмениваются понятными только им шутками и тайными рукопожатиями (метафорическими, конечно), которых я никогда не пойму.
Доктор Крейтер сказала, что дрожь в руках — это предупреждающий сигнал. Так у мамы начинает рябить в глазах, если приближается мигрень. Это называется аурой.
После первого сеанса доктор Крейтер хотела выписать мне лекарства против тревожности (диагноз — генерализованное тревожное расстройство, обсессивно-компульсивное расстройство (ОКР), самоповреждение), но я умоляла родителей дать мне попробовать справляться без таблеток. Они согласились на испытательный срок в три месяца: три месяца без происшествий — и никаких таблеток.
Доктор Крейтер сказала, что я делала себе больно, чтобы унять тревогу, пыталась таким образом справиться со стрессом. Для папы справляться со стрессом — это найти способ как-то себя занять, чтобы заглушить чувство беспомощности перед всеобщей несправедливостью: каждое утро заниматься йогой или медитировать по вечерам. В отличие от меня, папа решает проблемы способами, приемлемыми с социальной и медицинской точек зрения. Но у папы нет тревожного расстройства — может, поэтому его способы снятия стресса никогда не расстраивают.
Доктор Крейтер сказала, что нам повезло заметить, что я занимаюсь самоповреждением — она это так называет, я же говорю, что режусь, — довольно рано, на что мама разумно заметила (мама у меня всегда разумная), что дело дошло до больницы, а это не похоже на то, что проблема раскрылась рано. Но доктор Крейтер сказала, что такое поведение началось всего за несколько месяцев до начала психотерапии. Она сказала, что некоторые пациенты годами терзают себя, прежде чем обратиться за помощью. Меня подмывало отметить, что «обратиться за помощью» — это не совсем так. Я хочу сказать, я, конечно, явилась в больницу, чтобы мне наложили швы, и, наверное, это можно назвать обращением за помощью. Но я не просила начать психотерапию.
Доктору Крейтер не понравилось наше с родителями соглашение про три месяца. Она отметила, что инциденты происходили не из-за недостатка силы воли (другие симптомы: бессонница, ускоренное сердцебиение, неспособность приходить вовремя, привычка грызть ногти и, конечно же, то, что я дрожу как чихуахуа).
Доктор предположила, что именно высокие планки и труднодостижимые цели привели к тому, что мы имеем.
Я ответила, что поставленные цели и планки меня мотивируют — так было всегда.
Она заметила, что это не домашнее задание и это не то, за что меня следует поощрять или наказывать. Что такое соглашение не даст нам разобраться в причинах, из-за которых я, собственно, и начала резаться.
Я спросила: разве задача терапии не в том, чтобы я перестала резаться?
Он сказала, что все это длилось несколько месяцев, пока не узнали родители. Что помешает мне снова скрыть последствия?
Я пообещала, если это случится снова, я тут же признаюсь.
Я знала, что это сработает, потому что папа очень чтит кодекс чести.
Доктор Крейтер сказала, что мы вовремя заметили, что я занимаюсь самоповреждением, но про тревожность ничего подобного не говорила. Я знаю, что родителей задел тот факт, что доктор поняла, что со мной происходит, почти в ту же секунду, как мы вошли к ней в кабинет, а они, получается, не замечали этого месяцами, может, даже годами. Думаю, отчасти из-за этого они и согласились на мою просьбу о трехмесячной отсрочке, как будто, если это сработает, они докажут доктору, что знают меня лучше. Знают, что мне нравится ставить цели и я не буду врать, достигла я их или нет.
Так вот, я была уверена, что фокус с тремя месяцами сработает. Я ставила себе цели (хотя доктор Крейтер называет их ритуалами), еще когда доктора и в помине не было: я резалась только в ванной, только ночью и только своим верным бритвенным лезвием. Только после того, как закончу домашку, и не важно, как сильно у меня тряслись руки в школе, не важно, как сильно они тряслись в моей комнате, где я мучилась с заданиями по физике. После каждого пореза я протирала лезвие ватным диском, пропитанным спиртом, и промокала порезы салфетками и туалетной бумагой.
Я установила эти правила, и я их не нарушала (если не считать нескольких чрезвычайных ситуаций). Поэтому знала, что проблема не такая уж серьезная, ведь я могла ее контролировать (как правило). Так что была уверена, что смогу придерживаться нового свода правил. Не резаться три месяца. Я была убеждена, что выполню и перевыполню задачу, потому что выполнять и перевыполнять я умела. По крайней мере, умела пытаться.
Когда мне поставили диагноз, папа сказал доктору Крейтер, что он вырастил меня человеком, которому важен наш мир, и что нынешнее положение дел кого угодно приведет к расстройству. Папа сказал, что у него тоже бывают бессонные ночи. Он сказал, что тоже обращался к нетрадиционным способам снятия стресса (под этими словами он имел в виду новые виды йоги и медитации).
— Это вполне естественно, — сказал он. — Сейчас для многих из нас наступило очень сложное время.
Думаю, доктор Крейтер не ожидала, что мои понимающие, прогрессивные родители согласятся на эту трехмесячную сделку, но я могла бы ей рассказать о том, что папа видит мир черно-белым. Хорошее и плохое. Пятерки и единицы. Принятие и отрицание. Резать и не резать.
Папа сказал:
— Вы не знаете мою девочку так, как знаю ее я. Она меня не подведет.
Это было полтора месяца назад.
Я прошла полпути до цели без единого инцидента.
Со мной все нормально, по большей части.
Ну, нормально для меня.
АКТИВИСТКА
Мои родители очень понимающие. Они гордятся тем, что поддерживают ЛГБТ. Однажды, когда с нами ужинал папин коллега и я вскользь упомянула о своей девушке, он сказал что-то вроде того, что моя сексуальная ориентация сейчас в тренде. Это было так унизительно. Так пренебрежительно. Как будто я вырасту и перестану быть тем, кто я есть.
Это привело к одной из моих самых долгих речей: о тех, кто судит людей по возрасту, по внешности, по тому, откуда они. Об идиотских, жестоких и устаревших стереотипах.
Папа не остановил меня, не сказал ничего о том, что я грубо разговариваю с важным гостем.
Я буквально вскочила с зажатой в руке вилкой.
Тот коллега поднял руки вверх, признавая поражение:
— Я не имел в виду ничего такого!
Я покачала головой. Ну конечно же он что-то имел в виду. Все имеют что-то в виду, когда решают высказаться. Утверждая, что не имел в виду ничего такого, ты на самом деле просто пытаешься увильнуть от ответственности за то, что кого-то оскорбил. Вот как многие говорят «без обид» прямо перед тем, как сказать что-нибудь отвратительное и наверняка обидное.
— Не нужно делать вид, что я слишком бурно отреагировала. Я всего-навсего ответила вам.
Я видела, как на другом конце стола папа пытается спрятать улыбку. Он был доволен моей вспышкой гнева. Это он научил меня отстаивать свое мнение. Он всегда любил меня провоцировать — ему нравится, когда есть с кем поспорить. Папа гордится тем, что я не отступаюсь от своих принципов, потому что именно он их мне привил. Он хочет, чтобы я стала адвокатом по правам человека, когда вырасту, совсем как он. Папа начал учить меня спорить с самого детства, используя все то, во что так твердо и ошибочно верят маленькие дети, потому что не могут даже вообразить, как все обстоит на самом деле. Вот, например, одно из моих самых ранних воспоминаний: он взял фонарик и сказал, что я не смогу добежать до другого конца комнаты раньше лучика света.
— На старт, — начал он, — внимание… — Папа поднял фонарик, держа палец на кнопке. Я нахмурилась, приготовилась бежать изо всех сил. Как может этот маленький фонарик быть быстрее меня? Я была уверена, что выиграю. — Марш!
Конечно, я проиграла. А папа воспользовался возможностью, чтобы рассказать мне о скорости света.
Папа все любит превращать в Урок с большой буквы.
КРУТАЯ ДЕВУШКА
В понедельник в школе ко мне подходит Тесс. Я опаздываю на классный час. Пару недель назад родители долго разговаривали с моей классной руководительницей, — оказывается, не приди я к началу занятий еще пару раз, и мне светила бы отработка, но теперь миссис Фрош не отмечает моих опозданий. Она понимает, что я пытаюсь попасть в школу вовремя. Пятерка за старания, все вот это. Не то чтобы я хочу опаздывать. Мне всегда достается худшее место на парковке. Хотя нет, не худшее. У Хайрама Бингхема хуже.
Тесс тогда была поражена, что мне не назначили отработку. «Да тебе и убийство простят!» — воскликнула она с уважением.
Я пожала плечами, будто это все ерунда, будто со мной постоянно случается что-нибудь классное. Я не собиралась объяснять ей, что настоящая причина — мое обсессивно-компульсивное расстройство.
— Что за чушь! — возразила я, когда доктор Крейтер принялась настаивать, что кроме всего прочего у меня еще и ОКР. — От ОКР я бы приходила раньше, а не вечно опаздывала!
Доктор Крейтер объяснила, что ОКР может выражаться по-разному, и хотя в массовой культуре мы в основном видим людей с очень определенным набором симптомов — организованность, четкость, собранность (ничем из этого я похвастаться не могу), иногда из-за ОКР человек часто опаздывает и не может правильно распределить время, чтобы все успеть.
К счастью, эти симптомы позволяют мне выглядеть крутой и беззаботной. Тесс никогда ни о чем не подозревала.
Она подбегает ко мне в коридоре как раз когда звенит звонок на первый урок (я пропустила весь классный час). Я смотрю, как с каждым шагом пружинят ее кудри.
— Поверить не могу, что ты мне не рассказала! Я понимаю, конечно, но мы же договорились — никаких секретов. Хотя ты, наверное, считала, что это не твой секрет, да?
— О чем ты?
Тесс закатывает глаза:
— Не строй из себя дурочку. Больше нет смысла скрывать.
Господи! Наверное, кто-то узнал о порезах и моем диагнозе. И, конечно, рассказал Тесс. И теперь она в ярости, что я скрывала от нее такой большой секрет. К концу дня это разлетится по всей школе.
Я сжимаю ладони в кулак. Доктор Крейтер сказала бы, что я накручиваю себя, строю предположения без каких-либо доказательств.
Меня так и тянет просто спросить Тесс, о чем она говорит, но это прозвучит растерянно, а я хочу казаться крутой. Так что я разжимаю кулаки, складываю руки на груди и говорю:
— Если я дура, то, поверь мне, это не нарочно.
В ответ Тесс сама скрещивает руки на груди. У нее грудь небольшая (в отличие от моей), а руки такие длинные, что она может их переплести, а потом обвить ими шею — это сложно описать, но выглядит прикольно. На ней черная безрукавка с высоким горлом (на мне бы она выглядела ужасно). Тесс хлопает большими карими глазами. Она никогда не выходит из дома не накрасив ресницы.
— Ты правда не знаешь?
Я смотрю на ее длинные ресницы.
— О чем не знаю?
Она качает головой:
— Видимо, она это от всех скрывала.
Снова звонок. Последний призыв на первый урок. Я не могу опоздать на первый урок, уже пропустив классный час. Договор родителей с миссис Фрош не распространяется на отсутствие на уроках.
— Я побегу, — говорю я, делая вид, что мне не хочется остаться и поговорить с ней еще. — Напиши мне.
Тесс снова качает головой:
— Про такое в сообщениях не пишут.
Я встаю на цыпочки, чтобы поцеловать ее в щеку (такая беззаботная, такая спокойная). Какой-то парень присвистывает, и я закатываю глаза (крутых девушек вроде меня не волнуют идиоты вроде него) и припускаю к классу химии, не давая Тесс сказать что-то еще.
Тесс призналась мне в любви в сообщении. Так что, о чем бы она ни говорила, все, видимо, очень плохо — на уровне, скажем, расставания, — раз считает, что об этом не пишут. Если бы я была такой крутой, как притворяюсь, порвала бы с Тесс прежде, чем она порвет со мной. Но это не так, поэтому я не буду.
На физике мистер Чапник неожиданно радует нас контрольной. Ура-ура. В классе так тихо, что всем слышно, как вибрирует мой телефон — одно сообщение, второе, третье.
— Что за шум? — наконец взрывается мистер Чапник.
Я наклоняюсь вытащить телефон из сумки.
— Я отключу звук, — обещаю я, но мистер Чапник выхватывает мобильник у меня из рук, не дав даже взглянуть на экран.
— Выключить до конца урока! — говорит он, вырубая его полностью.
Класс хихикает. Некоторые парни подмигивают мне, как будто впечатленные моей дерзостью: переписываться в классе строго запрещено.
Я подмигиваю в ответ. Нельзя показывать, что я сгораю от стыда.
Когда после урока ко мне наконец возвращается телефон, я с удивлением вижу, что, кроме двух посланий от Тесс с сообщением: «Позвони мне, надо поговорить» (это она так подводит к расставанию?), мне написала мама: «Позвони, когда будет свободная минутка, солнце».
Черт. Видимо, миссис Фрош позвонила, потому что я не просто опоздала на классный час, а пропустила его совсем. Теперь даже ОКР не спасет меня от отработки.
Интересно, как это? Я никогда раньше не отрабатывала занятия. Может, все как в кино, и я познакомлюсь с ребятами, которых едва знаю, мы будем танцевать, и курить травку (наверняка там будет Хайрам Бингхем, он, думаю, из отработок не вылезает), и полюбим друг друга, и получше узнаем самих себя.
А может, мы просто будем сидеть за партами без телефонов и ноутбуков, умирая со скуки, нехотя делая домашку, потому что больше заняться нечем.
Я не звоню маме после физики. Мистер Чапник задержал меня на переменке, чтобы прочесть лекцию об использовании телефона, и если я не поспешу, то опять опоздаю на урок, историю Европы. История Европы мне очень нравится (в отличие от физики), а мисс Смит (в отличие от мистера Чапника) нравлюсь я, так что я не хочу ее подводить.
Я не могу себе позволить разбрасываться союзниками, особенно если миссис Фрош к ним больше не относится.
Звенит звонок. Последний призыв на второй урок. Надо будет позвонить маме на большой перемене.
ТРЕВОЖНАЯ ДЕВУШКА
После четвертого урока я собираю вещи и направляюсь к нашему обычному обеденному столику.
Я с девятого класса обедаю в одной и той же компании. У нас уже, наверное, мало общего, но никто никогда не предлагал изменить традиции.
И эта традиция поможет мне избежать встречи с Тесс и ужасных новостей, которыми она так жаждет со мной поделиться.
Серьезно, о чем таком «не пишут», если не о расставании?
Но… она же не успеет бросить меня на переменке, правда?
Логичнее подождать с этим до конца уроков, когда у нас будет возможность все обсудить.
А может, и нет, сегодня понедельник: может, Тесс не захочет начинать неделю на такой ноте. Может, она подождет до пятницы и у меня будет время пострадать на выходных. Она не бросит меня в субботу, потому что это прямо накануне «Большой ночи», ежегодной общешкольной вечеринки, а в воскресенье у нее забег, она не захочет отвлекаться. Выходит, что Тесс бросит меня в следующий понедельник, а раз так, то проще сделать это сегодня.
Руки дрожат. Я сжимаю их в кулаки, как этим утром, но от этого они только начинают чесаться.
Все глазеют на меня, пока я иду по коридору. Доктор Крейтер говорит, что это только в моем воображении. Она говорит, что никто на меня не глазеет. Она говорит: «Окружающие думают о тебе намного меньше, чем тебе кажется». А как же мальчишки, что корчили рожи, когда мы с Тесс шли по коридору, держась за руки, или тот парень, который при виде нас присвистнул сегодня утром?
Каждый раз, когда такое случается, я закатываю глаза, как будто это все ерунда. Иногда я даже высказываю все, что думаю. Но потом, ночью, пытаясь заснуть… Я как будто снова слышу их. И иногда невольно думаю, каково это — быть гетеро. Тогда бы на меня никто не пялился.
С другой стороны, они бы, наверное, нашли другой повод. Даже до своего камингаута я была уверена, что привлекаю внимание. Доктор Крейтер сказала бы, что это тоже плод моего воображения.
А папин коллега? Я его пропесочила — запросто! — и папа был страшно горд. Но это не помешало мне потом беспокоиться, что я навлекла на него неприятности. Конечно, папа сказал бы, что я поступила правильно и ему все равно — но вдруг он потеряет работу? Папа сказал бы, что принципы важнее работы. Он сказал бы, что все равно не захотел бы работать на человека, который способен уволить за такое. Но что, если у нас не будет хватать денег на мое образование, на уплату налогов, даже на еду?
Я вытаскиваю из кармана телефон, чтобы написать лучшей подруге: «Не хочешь прогулять обед и поболтать?», хотя знаю, что она пропускает обед только для того, чтобы побольше позубрить. Может, мне удастся убедить ее сделать исключение, только на этот раз? Но не успев напечатать ни слова, я слышу голос Тесс. Телефон возвращается в карман.
— Давай сегодня пообедаем вместе, — предлагает она.
Мы давным-давно договорились, что не станем теми, кто бросает друзей, как только заводит отношения. Моя лучшая подруга начала игнорировать наши с ней планы буквально в тот же день, как сошлась со своим парнем. Она даже не всегда предупреждала, иногда просто не приходила на встречу. Так что, как бы мне ни хотелось каждую свободную секунду проводить с Тесс, я заставляла себя обедать там же, где и всегда. Почему она внезапно решила это изменить?
Разве что действительно собирается успеть бросить меня на переменке.
Я мотаю головой, засовываю руки в карманы и говорю:
— Не могу.
Я жду, что Тесс скажет мне: «Конечно можешь, никто не запрещает тебе разок посидеть за другим столиком», но, к моему удивлению, она кивает:
— Понимаю.
Должно быть, ей жаль меня. Она продолжает:
— Никогда не знаю, что говорить в таких случаях.
Слова вырываются у меня, прежде чем я могу их остановить:
— Тогда не говори ничего! Пожалуйста.
Я отвратительна сама себе, я как будто умоляю. Неужели еще только утром я умудрялась притворяться крутой?
Тесс качает головой:
— Я должна что-то сказать. Я должна что-то сделать! Нет, мы должны что-то сделать, разве не так?
Я киваю. Может, так принято говорить, чтобы разрыв выглядел не только ее решением.
Тесс продолжает:
— Просто скажи ей… Я не знаю. Скажи, что я о ней думаю, наверное.
Кому сказать? Мне? Она говорит обо мне в третьем лице? Так ей легче меня бросить?
Тесс наклоняется меня поцеловать. От неожиданности я отшатываюсь, прежде чем наши губы успевают соприкоснуться. Кто целует девушку перед тем, как бросить?
— Мне надо идти, — говорю я, поворачиваясь к выходу. — Меня ждут за нашим столиком.
Тесс следует за мной, и сочувствие на ее лице сменяется гневом:
— Ты будешь сидеть с ними?
Я пожимаю плечами:
— Я всегда с ними сижу.
— Но я думала, что сегодня… — Она качает головой: — Поверить не могу!
На ее лице такое отвращение, что я застываю на полпути.
— Чему поверить?
— Ты же не на его стороне, правда?
— О чем ты говоришь? — спрашиваю я в полном недоумении.
— Все понятно. — Тесс скрещивает руки на груди. — Ты решила так все обставить, типа презумпция невиновности, ее слово против его, нет никаких доказательств… Как будто она сама по себе не доказательство! Как ты можешь с ней так поступить?
— С кем поступить и как? — Я засовываю руки в карманы еще глубже. Я хочу, чтобы этот разговор закончился. Я хочу наружу, за наш столик, где болтают парни. Они такие шумные, что никто не услышит, как у меня бьется сердце.
— Говорят, это продолжалось довольно долго, — выплевывает Тесс. — Знаешь, будь ты хорошей подругой, заметила бы давным-давно. Наверняка были звоночки!
Все в коридоре остановились и уставились на нас. На меня. Это не паранойя, как говорит доктор Крейтер. Я не накручиваю, все действительно смотрят.
— Мне надо идти, — выдавливаю я. Мой голос звучит совсем тихо. Неуверенно.
— Я как будто тебя совсем не знаю, — качает головой Тесс. — Все кончено.
Боже, боже, поверить не могу, что это действительно происходит. Сейчас. Посреди школы. На глазах у всех. Ни в одном из катастрофических сценариев, которые клубились у меня в голове, я не воображала такого кошмара.
— И ты ничего мне не скажешь? — спрашивает Тесс. Она не знает, чего мне стоит стиснуть зубы, чтобы они не клацали.
Так что я так и стою молча, пока Тесс разворачивается и уходит.
Пульс так участился, что напоминает не биение, а скорее непрекращающийся рев.
«Считай от ста до одного», — говорю я себе. Это посоветовала доктор Крейтер. Еще она предлагала зажимать в кулаке кубик льда, чтобы имитировать дискомфорт от пореза, или маркером разрисовать место, которое я хочу разрезать, или разорвать лист бумаги на мелкие клочки, или съесть что-нибудь кислое. Но из всего этого я пробовала только считать, потому что это проще всего.
Я вдавливаю пальцы глубоко в карманы джинсов. Сквозь ткань чувствую, как ногти вонзаются в кожу. Я резала только верхнюю часть бедра, где никто не увидит. Когда мы с Тесс были вместе, я раздевалась в темноте и немедленно ныряла под одеяло, чтобы она не заметила шрамы.
Но теперь об этом можно не переживать.
Я должна пойти к медсестре, если почувствую желание резаться, — таков был уговор. Но медсестра позвонит маме, мама позвонит доктору Крейтер, доктор Крейтер назначит внеочередной сеанс. Она снова поднимет вопрос лекарств, групповой терапии. Папа будет разочарован, что я не смогла выполнить свою часть сделки. Я подведу его, как тогда, в прошлом полугодии, когда получила восемьдесят девять баллов за тест по физике (восемьдесят девять баллов — граница между пятеркой с минусом и четверкой с плюсом. Те, кто получает четверки с плюсом, не попадают в Стэнфорд).
Я бегу через парковку к своей машине. Кое-как открываю дверь и захлопываю ее за собой.
Мои дрожащие руки сами тянутся к бардачку. Я чувствую себя так же, как чувствовала (или чувствую — уже в настоящем времени?) всегда перед тем, как начать резать: как будто я парю над своим телом, не управляя им, наблюдаю за происходящим. Доктор Крейтер называет это трансом.
Раньше я на всякий случай хранила в бардачке запасное лезвие, но выкинула его, потому что родители попросили меня выкинуть все, чем я резалась, и я пообещала. Таков был уговор.
Я открываю бардачок. Он набит до отказа: инструкции, которые прилагались к машине, салфетки, батончик мюсли, водительские права, бог знает что еще. Я перебираю все это, пока не нахожу наконец зеркальце. Маленькое зеркальце в коробочке с румянами, хотя я ими никогда не пользуюсь.
Узнав о том, что я режусь, мама решила избавиться, кажется, от всех острых предметов в доме: от каждой бритвы, каждого кухонного ножа, каждой пары ножниц. Сказала, что не хочет, чтобы меня что-то спровоцировало. Я подумывала предложить ей отремонтировать ванную, потому что резалась только там и знакомое окружение может спровоцировать меня гораздо сильнее, чем ножи или ножницы, которыми я никогда не пользовалась, но в итоге решила промолчать.
В конце концов папа заметил, насколько непрактично избавляться от всех острых предметов в доме. Кроме того, я никогда не резалась ничем, кроме старомодных бритвенных лезвий, и я их выкинула, как и обещала. Так что мне разрешено отрезать себе еду и (спустя пару недель примерного поведения) брить ноги. Кодекс чести и все вот это.
В первый раз это случилось в декабре. Полугодовые экзамены. До выпускных оставалась всего пара месяцев. Мне нужно было заниматься все выходные. Папа планировал устроить демонстрацию за права мигрантов в городе и был разочарован, что у меня не получится присутствовать. Они с мамой ушли протестовать, я осталась дома одна, вся на взводе. Я чувствовала себя виноватой, что не смогла пойти с родителями. После нескольких часов непрерывных занятий слова со страниц учебников и экрана компьютера плыли у меня перед глазами, но нужно было продолжать, иначе зачем я осталась дома? Только вот мне никак не удавалось сосредоточиться. Я попыталась сделать перерыв, но не смогла усидеть на месте: ни посмотреть телевизор, ни почитать у меня не вышло. Мое сердце билось, как птица в клетке, которая так металась, что, казалось, могла улететь, несмотря на преграду. Руки тряслись так, что я думала, взорвусь от скопившейся во мне энергии.
И я зашла в ванную у родительской спальни. Взяла из шкафчика с лекарствами одно из папиных старомодных бритвенных лезвий. Он каждый месяц вставляет новое лезвие в блестящую хромированную бритву. Говорит, только так можно добиться действительно гладкого бритья. Я забрала лезвие к себе в комнату. Я видела, как это делают по телевизору, читала в книгах. Хотя я была дома одна, заперла дверь. Стянула штаны и сделала небольшой порез на внутренней стороне бедра.
И мне стало лучше.
Я ощутила прилив облегчения, как будто вся та энергия наконец нашла выход. Сердце перестало так сильно биться, руки больше не дрожали. Я могла чувствовать только одно: боль — и с облегчением сосредоточилась на ней, и только на ней.
Все это звучит гораздо проще, чем есть на самом деле. По правде, порезать себя было не так-то просто. По крайней мере, в первый раз. Я была удивлена, сколько силы нужно прилагать, как долго сопротивляется кожа. На ум приходили все случайные порезы: о бумагу, о соскользнувший нож, о бритву во время бритья ног. Это никогда не казалось сложным. Совсем наоборот, обычно все происходило даже слишком легко. Но я была терпелива и в итоге нажала достаточно сильно, чтобы порезать кожу. Я подумала о хирургах: они не колебались перед тем, как сделать разрез.
Мне не было страшно при виде крови. Я даже не вздрогнула, увидев на коже красный ручеек. Знаете, как в кино один персонаж паникует, а другой дает пощечину и первому персонажу становится легче? Вот это и случилось. Порез успокоил меня.
Потом я промыла рану перекисью и заклеила пластырем. Вытерла лезвие спиртом и спрятала под матрас. Порез был небольшой, и вряд ли остался бы шрам, но мало ли. На следующий день я купила в аптеке бутылку перекиси, пузырек медицинского спирта и пакет ватных шариков. Всем этим я пользовалась каждый раз, когда резалась. Я даже купила дополнительный набор, а с ним и запасное лезвие в бардачок.
Сейчас я открываю дверь машины и с силой швыряю зеркало на землю. Мама как-то говорила, что разбитое зеркало сулит семь лет неудач.
Не уверена, как можно стать еще неудачливее.
Я никогда не резалась ничем, кроме лезвий, никогда не заглядывалась с тоской на острые предметы, никогда не гадала, чем проткнуть кожу.
Но отчаянные времена требуют отчаянных мер.
Только от осознания того, что я собираюсь сделать, становится спокойнее. Я больше не дрожу, сердцебиение замедляется. Я наклоняюсь подобрать зеркало.
Куда нанести порез? Можно расстегнуть штаны и порезать верхнюю часть бедра, но в машине проще приподнять футболку и порезать живот, скажем чуть ниже пояса. Но тогда джинсы будут весь день натирать порез, и кровь может просочиться сквозь ткань, а на мне белая футболка. Будет заметно.
Уродливая коричневая машина Хайрама Бингхема стоит сразу за моей. Только у него парковочное место хуже, чем у меня. А зачем ему парковаться близко к школе, раз он все равно не ходит на уроки?
Я слышала, что Хайрам может достать всякое. Чтобы успокоиться, чтобы взбодриться. Чтобы легче засыпать по ночам, чтобы не клевать носом над учебниками.
Но я понятия не имею, как это работает. Есть какой-то секретный пароль, способ попросить, не проговаривая, что именно тебе нужно? И вообще, что, если кто-то увидит, как я подхожу к его машине, стучусь в окошко? Что, если кто-то догадается, что я псих?
Я мотаю головой. Доктор Крейтер сказала, что ей не нравится слово «псих», но это не мешает мне его использовать.
В конце нашего первого сеанса она порекомендовала мне начать принимать препараты для снятия тревожности и стресса. Она психиатр, а не психолог, так что может и выписывать таблетки, и давать советы, и практиковать терапевтические беседы. Думаю, в больнице ее порекомендовали нам специально — очевидно, доктора считали, что мне нужны препараты. Так что с самого начала я беспокоилась, что, раз доктор Крейтер может назначать медикаменты, она, скорее всего, предлагает их всем пациентам, как хирурги часто предлагают хирургическое вмешательство для решения проблем, потому что этот способ им знаком лучше других.
Если честно, доктор Крейтер рекомендовала не только таблетки. В дополнение к еженедельным терапевтическим беседам она посоветовала мне посещать собрания группы поддержки для подростков, страдающих от тревожности, ОКР, занимающихся самоповреждением. Мама думала, что это хорошая мысль, но мне удалось убедить ее (точнее, папу), что мы обсудим это снова по истечении нашего трехмесячного договора. Встречи с такими же резателями, как я, определенно не то внеклассное занятие, которое станет плюсом при поступлении в университет, и к тому же они отнимут у меня время, которое можно провести с пользой. Но я пообещала, что, если не смогу выполнить свою часть сделки, мы вернемся к вопросу таблеток и групп поддержки.
Я была уверена, что смогу продержаться три месяца. Я думала, что перспективы приема лекарств и дополнительной поддержки будет достаточно, чтобы меня мотивировать, как мысль о поступлении в Стэнфорд мотивировала меня написать десятки тестов для подготовки к выпускным экзаменам. Я правда считала, что будет достаточно поставить цель, потому что раньше это всегда срабатывало (по большей части).
Но это было до того, как Тесс порвала со мной на глазах у всех.
Я все еще считаю. Минус двести семьдесят шесть.
Я оставляю зеркало на асфальте у машины и зарываюсь в сумку на пассажирском сиденье. Под учебниками и темными очками я нахожу кошелек.
Это ненадолго, только пока я не смирюсь с расставанием. Это не таблетки, которые нужно принимать всю жизнь. (Да, доктор сказала, что постоянно их принимать не придется, но я ей не верю. Она как наркодилер, который толкает дурь, утверждая, что это не вызывает привыкания, хотя прекрасно знает, что на нее можно подсесть.)
Выходя из машины, я наступаю на зеркало, чтобы раздавить осколки в бесполезную стеклянную крошку. А когда поворачиваюсь к задней части парковки, машины Хайрама там нет.
Я одна.
АКТИВИСТКА
За ужином мама серьезно смотрит на меня:
— Нам нужно кое-что обсудить.
Черт. Я совсем забыла про мамино утреннее сообщение.
— Прости, что не позвонила. День сегодня был тяжелый.
После обеда я вернулась на уроки, но ни с кем не разговаривала. Я знала, что все смотрят на меня, шепчутся о том, как Тесс порвала со мной прямо в школьном коридоре — самое позорное расставание за всю историю академии Норт-Бэй. К счастью, миссис Фрош (она ведет английский) посадила нас писать сочинение, так что в классе стояла тишина и я могла не сводить глаз с тетради. Потом у нас информатика, где каждый сидит в своей кабинке и учится кодить (половина из нас и так это умеет). На переменках я прячусь в ближайшем туалете. После последнего звонка мчусь к машине и еду прямо домой. Раньше я ждала свою лучшую подругу, чтобы подвезти ее до дома — у нее нет своей машины, — но она теперь ездит только со своим парнем (как раз один из примеров того, как она не предупредила меня об изменении планов). Было так просто замкнуться в себе на весь вечер, что я задумалась, почему так редко это делаю.
Мы втроем — мама, папа и я — ужинаем за маленьким столом на кухне. У нас дома ужин редко бывает просто ужином. Иногда это стратегическое совещание, посвященное тому, что заботит маму на данный момент, или грядущей папиной речи. Мне было восемь, когда папа впервые взял меня с собой на митинг за права женщин. Точнее, это первая акция протеста, которую я помню. У нас есть фотографии, где мне два года и я нахожусь на митинге в защиту однополых браков, но я этого не помню. На фотографии я сижу у папы на плечах. Он широко улыбается.
Иногда ужин — это возможность обсудить мою нагрузку, разобраться, есть ли у меня свободное время на дополнительные занятия, что можно заменить, что убрать. Мы с папой спорим, есть ли необходимость в моем членстве в школьном сообществе «ЛГБТ+». Папа убежден, что мы там больше общаемся, чем отстаиваем интересы.
Иногда ужин — это возможность обсудить мою успеваемость и экзамены и сравнить мои оценки с оценками какого-нибудь выпускника Норт-Бэй, которого или которую только что приняли в Стэнфорд. Сейчас апрель, так что выпускники как раз получают ответы из университетов. Хотя пара ребят подали заявки заранее, осенью, и мы долго обсуждали за ужином, стоит ли мне поступить так же. Папа за, но мама хочет, чтобы я рассмотрела еще какие-нибудь варианты.
Не представляю, во что превратится сегодняшний ужин. Может, они узнали, что Тесс меня бросила. Может, они слышали, как я выбежала на парковку и проторчала в машине всю большую перемену. Может, они знают, что я опоздала на пятый урок, английский, потому что все еще сидела в машине и считала. Пока не досчитала до минус восьми тысяч двух.
Нет, не может быть. Мама написала мне до того, как все это случилось.
— Как Майя? — спрашивает она.
Иногда мама решает поговорить о погоде или прочей ерунде перед тем, как папа перейдет к более серьезной теме. Вопрос о том, как поживает моя лучшая подруга, один из ее любимых.
Я пожимаю плечами:
— Я ее сегодня вообще не видела.
После обеда я успела заметить сообщение от Майи о том, что она будет учиться всю большую перемену, но ответить у меня руки не дошли. В последнее время нам часто случалось за весь день не перемолвиться ни словом. Иногда мне кажется, что я зову ее лучшей подругой только по привычке.
Мама кивает:
— Значит, она была в кабинете директора. Или ее отправили домой?
— Зачем ее отправлять домой?
И зачем вообще Майе ходить к директору? Ее нельзя назвать хулиганкой.
Мама озабоченно хмурится:
— Милая, ты не слышала? Я подумала…
— Что подумала?
— Понимаешь, мама Майи, миссис Альперт, позвонила мне, и я, конечно, пообещала сделать все, что в моих силах, чтобы помочь…
— Помочь с чем?
Мама берет салфетку с колен и складывает на столе. Она поела, но вставать из-за стола не собирается.
— Ты не слышала?
— Что не слышала?
Мама делает паузу.
— Я была почти уверена, что слухи уже разлетелись по школе, но, возможно, директору Скотт все-таки удалось сдержать их распространение…
— Как будто бы Майе есть чего стыдиться! — вставляет папа.
Мама глубоко вздыхает:
— Жаль, что тебе приходится слышать это от меня, но, возможно, оно и к лучшему… Майя говорит, что Майк бьет ее.
Я сжимаю вилку в кулаке:
— Что?
— Насколько я знаю, этим утром она пришла в школу с подбитым глазом.
Обычно я с презрением отношусь к фразам типа «она кипела яростью», потому что клише — фу, но могу поклясться, что я действительно вскипела обжигающей яростью. Я смотрю на папу. Похоже, что он тоже едва сдерживает злость.
Мама наклоняется над столом и кладет свою ладонь поверх моей. Когда она заговаривает, ее голос звучит ровно и примиряюще, как будто я лошадь, которую она не хочет спугнуть. Мама умеет сохранять спокойствие в сложных ситуациях.
— Я не знаю всех деталей. Но когда мама Майи позвонила, чтобы попросить выступить в поддержку, я немедленно согласилась. Она знает, что я в этом понимаю. В организации акций, я имею в виду, не в домашнем насилии.
Мама добавляет:
— Я планирую устроить собрание для родителей. Обсудить, как лучше говорить об этом с детьми. Не все готовы обсуждать столь сложные темы так открыто, как мы с твоим папой.
Я киваю:
— Хорошая идея. — Слова вытекают медленно. Мне сложно сосредоточиться, в ушах крутится фраза: «Майя говорит, что Майк бьет ее».
Папа швыряет вилку на стол.
— Хорошее начало, — поправляет он. — Но сейчас есть вещи поважнее обсуждения наших чувств. — Его голос в отличие от маминого нельзя назвать спокойным.
— Аарон, в таких ситуациях очень важно учить детей проговаривать и правильно выражать свои эмоции. — У мамы магистерская степень по специализации «социальная работа».
— А еще важнее в таких ситуациях учить детей действовать. Ты подумай, они же сегодня даже не отправили мальчика домой! — С каждым словом папин голос становится все громче. — Он ходил на уроки как ни в чем не бывало. Даже не пропустил тренировку!
Незачем спрашивать, откуда папе так хорошо известно, что сегодня делал Майк. Как и мама, папа очень неравнодушный человек.
Мама склоняет голову набок.
— Может, мне стоит побеседовать с Паркерами, — задумчиво говорит она.
— С родителями Майка? — спрашиваю я.
— Это, должно быть, тяжело для всей семьи, — продолжает мама. — Не думаю, что они знают, как поговорить с сыном о его поведении…
— Мама, ты что, правда думаешь, Паркеры поверят, что Майк мог так поступить? Они обожают его и никогда не поверят, что их сын мог ударить Майю.
Конечно, они не одни такие. Все обожают Майка. Если бы в академии Норт-Бэй выбирали короля бала, Майк становился бы им каждый год. Даже я бы за него проголосовала. В прошлом году, когда я организовывала митинг, требуя повышения зарплат школьному персоналу, он приходил на каждую встречу и убедил всю команду по бегу участвовать.
Но, конечно, я верю своей подруге.
Мама говорит:
— Но если у Майи виден синяк, как родители Майка могут отрицать случившееся?
Я медлю с ответом. Папа считает, что мама идеалистка, а он реалист и поэтому их брак так хорошо сложился. Я представляю, как сейчас проходит ужин у Майка: он и его младший брат сидят друг напротив друга, их родители по обе стороны стола. Полагаю, они ужинают в гостиной или столовой, точно не на маленькой кухне, и точно не едят каждый своей вилкой из общего котла вместо того, чтобы разложить ужин по тарелкам.
Может, Майк говорит, что это была случайность.
А может, и нет, потому что тогда придется признать, что это вообще произошло.
Может, он говорит, что это был не он, а кто-то другой. Но кто? И почему? Все знают, что Майк и Майя встречаются.
Впрочем, вполне возможно, что его родители даже не потребовали объяснения. Они, наверное, сочли, что Майя просто запуталась, или преувеличивает, или хочет привлечь внимание. Они, наверное, говорят, что ей нужна помощь: доктор, психотерапевт, госпитализация.
Может, даже медикаменты.
Даже если Майк признался, я уверена, его мама ужом извернется, лишь бы придумать оправдание:
«Он не виноват»,
«Он просто не рассчитал силы»,
«Ему в последнее время так тяжело»,
«Он ведь замечательный мальчик».
Я мотаю головой. Почему я думаю о том, что сейчас творится в доме у Майка? Я должна думать о Майе. Она, наверное, сейчас ужинает со своей мамой. Миссис Альперт, наверное, засыпала ее вопросами:
«Сколько это продолжалось?»,
«Почему ты не рассказала раньше?»,
«Ты уверена, что это была не случайность?».
Как и все остальные, миссис Альперт обожает Майка.
Если честно, меня тоже это все интересует. Но я никогда не стану расспрашивать Майю, как миссис Альперт. Мама Майи ее с ума сводит.
— Как выяснилось, это длилось несколько месяцев, — рычит папа.
Я сую руки под бедра, чтобы папа не видел, как они трясутся.
— И, — продолжает он, — они могут и не исключить его. У школы не прописан протокол на такие случаи.
— Как это не прописан протокол? — Мама с отвращением качает головой. — В школьной памятке четыре страницы посвящено кибербуллингу, а на этот счет ничего?
В первый день занятий в девятом классе вместе со школьной памяткой нам раздали устав академии Норт-Бэй. Он был испещрен словечками вроде «уважение» и «сообщество». В нем говорилось, что насилие среди учеников недопустимо. Должно быть, имелись в виду мальчишеские драки и девчоночьи скандалы. Того, что сделал с Майей Майк, эти правила, скорее всего, не предусматривали.
— Ты же знаешь, как это работает, Фи, — говорит папа (так он зовет маму — Фи). — Они не видели необходимости прописывать протокол для того, что никогда не случалось.
— Того, что, насколько мы знаем, никогда не случалось, — парирует мама.
Пусть наша школа гордится тем, что воспитывает в своих учениках уважение друг к другу, но нельзя забывать, что это частное заведение, которое существует за счет платы за обучение и пожертвований, так что ей требуется сохранять идеальную репутацию для того, чтобы привлекать новых учеников и их деньги. Я пытаюсь представить себе следующее заседание попечительского совета Норт-Бэй, где будут решать, что лучше для репутации школы — исключить Майка или замять эту историю.
Поверить не могу, что меня настолько расстроило расставание с Тесс. На таком фоне наш разрыв — ерунда (я так не чувствую, но все понимаю).
Господи, Тесс!
Вот о чем она говорила в коридоре.
Когда она сказала: «Мы должны что-то сделать», она имела в виду не нас, она имела в виду Майка и Майю.
Имела в виду, что в школе не предусмотрен протокол для такой ситуации.
Она не собиралась бросать меня. Пока я не разочаровала ее вконец, сказав, что сяду за наш обычный столик. С Майком.
Я так сильно вжимаю бедра в стул, что перестаю чувствовать руки под ними. Я смотрю на папу. Он как будто чего-то ждет.
— Я тоже организую собрание, — говорю я. — Для учеников. Чтобы обсудить наше отношение к происходящему и к действиям администрации.
Мама кивает:
— Думаю, что обсуждение вам точно не помешает. Может, стоит пригласить школьного психолога?
— Может, — вторю я, глядя на папу: его не впечатлит кучка учеников, собравшихся в кафетерии высказать свои страхи и переживания.
Тесс это тоже не впечатлит.
«Мы должны что-то сделать».
— Главное, не переборщи, — добавляет мама. Не бойся отойти в сторону, если тебе будет слишком тяжело.
— Она справится, — с гордостью говорит папа. — В конце концов, мы растили ее не тем, кто будет отсиживаться в сторонке, верно, Фрида? — Он указывает на меня ножом. Папа единственный, кто еще не закончил ужинать. Он расплывается в улыбке, и я улыбаюсь в ответ. — Вот это моя девочка!