Мы не ставили перед собой задачу провести более или менее систематическое исследование великой тайны творения. Как Бог, полностью нематериальный, может создать материю? Впрочем, что такое материя? Является ли тварное существо новым существом, дополнительным по отношению к Существу Бога? В каком смысле Бог присутствует в тварном, даже материальном бытии? И какие отношения связывают существо Бога — не пространственного, и материю — непременно пространственную, жизнь Бога — не временную и творение, связанное с изменением, движением и через это, неизбежно — с временным, и т. д.? Столько пугающих вопросов, которые, как нам кажется, до сих пор остаются без ответа и которые мы даже не будем пытаться здесь рассматривать. Мы хотели бы здесь обратить внимание только на одну сторону в осуществлении творения, сторону, которая в нашем понимании составляет собственно узел этой тайны, в то же время, эта сторона нам более доступна и для нас куда более важна, так как она проясняет всю основу нашей истории, которой мы уже касались, говоря о Боге. В конечном счёте, она одинаково глубоко затрагивает как Творца, так и творение. Мы хотели бы обратиться к тайне творения только в силу того, что творение есть дело любви, в той мере, в какой эта тайна в основе своей есть лишь особый аспект первой тайны, тайны Любви.
Итак, мы начнём с того, что уточним на основе Писания и свидетельства мистиков, каково отношение Бога к миру, иначе говоря, каков смысл творения и почему Бог нас сотворил, или же, чему в Боге соответствует наше сотворение. Затем мы затронем особый аспект тайны творения: время и пространство. История наших отношений с Богом развёртывается во времени и пространстве, при этом представляется, что течение этой истории, начиная с греха и до возвращения к Богу, подразумевает аспекты времени и пространства, не соответствующие законам, которые мы можем обычно наблюдать. Итак, попробуем для начала немного проникнуть в эту тайну.
Таким образом, мы будем уже лучше вооружены, чтобы подойти к центральной проблеме тайны творения: проблеме зла, которая является отрицанием самого творения в его сердцевине. Любое предлагаемое решение проблемы зла подразумевает утверждение о нашем отношении к Богу и, в конечном счёте, о Самом Боге. Именно под этим углом мы рассмотрим решение, предложенное языческой античностью и за много столетий уже ставшее «классическим». Мы довольно быстро увидим, что оно соответствует философской концепции Бога, обнаруживаемой в последовательном виде во всяком богословии, так как оно руководит в самом Боге всеми взаимоотношениями Бога с миром. Отказ от этого решения и, особенно, от его последствий заставит нас лучше осознать требования и трудности нашей исходной интуиции.
Наше собственное исследование будет развито в других главах.
1 Смысл Творения
а) Место проблемы
Прежде всего, нужно снова сказать и подчеркнуть, что Бог сотворил мир любовью. Не ради тщеславия, не для показа всех Своих свойств и не для «демонстрации» их, как обычно говорят в богословии. Бог знает Самого Себя. Он знает, на что Он способен, и Отец уже имеет внутри Своей вечной жизни Сына и Духа, с Которыми Он может всецело наслаждаться тем, чем Он является. Следовательно, Отец не нуждается в том, чтобы поражать (удивлять) кого-либо, чтобы сильнее наслаждаться Своей божественностью. Не имеется для Него никакой причины, принуждающей Его иначе подчёркивать Свою Справедливость и Своё Милосердие, и никакой причины творить миры нарочно наполовину незаконченными, как предполагают некоторые, чтобы выставить напоказ разнообразие своих талантов. Бог творит только чистым добром и чистой любовью, так как любовь любит любить.
Мы уже мельком видели, какое изобилие радости Бог мог найти в Самом Себе или в Своей жизни Троицы. А теперь мы оказываемся перед великой тайной, которая заключается в следующем: почему Бог захотел творить? Или, иначе говоря: какую радость ещё может найти Бог для Своей любви в Своём творении? Мы оказываемся, как это часто происходит в богословии, перед чем-то вроде высшей тайны, подняться над которой мы не можем и которую мы можем только слабо осветить. Однако мы правильно догадываемся, что если мы будем обладать этим самым ключом, всё остальное будет открыто нам.
Проблема состоит не в том, чтобы понять, что Бог может испытывать радость любить и быть любимым. Это даже не нуждается в осмыслении, так как Бог есть Любовь, и это то, что подразумевает любовь. Но мы видели, что этот взаимообмен имел место в полноте и совершенстве в Самом Боге и, кроме того, в этом обмене был единственный возможный способ достижения совершенства. Мы пытались понять, какую роль могло исполнить каждое лицо в союзе двух других, позволяя им сообща осуществлять ту самую любовь, быть и обладать любовью, которой они взаимно одариваются при совершенном обмене, когда каждое третье лицо дарует двум другим, при равном совершенстве, всю любовь, какую оно получило. Можно даже представить, как мы уже признали, четвёртый объект, как общий для трёх божественных лиц предмет любви. Но при этом истинная проблема состоит в следующем: что ещё может представить наш ответ любви по сравнению с той, которую Бог находит в Самом Себе в Троице?
Классическое богословие полагало, что надёжно сохранит трансцендентность Бога, если будет отрицать в этом мире всё, что подразумевает истинную любовь. Бог должен был оставаться совершенно свободным творить или не творить. Если бы речь шла только о правовой свободе, то с этим можно было бы только согласиться. Но Бог, творящий через любовь — означает, что Он мог, даже являясь любовью, и в плане любви, найти в Творении только очень немного мотивов, или мало радости для творения. Чтобы Бог оставался совершенно свободным творить или не творить, учитывая то, что это творение было признано происходящим в плане любви, в конечном счёте, требовалось, чтобы Бог оставался достаточно безразличным к Своему творению.
Проблема очень серьёзна и очень глубока. Её место — на уровне метафизики. Если Бог определяется как абсолютное Совершенство, как «чистый Акт» (в аристотелевском смысле, где «акт» противополагается «возможности»), то Его счастье тоже может быть только абсолютным, и, следовательно, Он не будет знать ни развития, ни угасания. Но в ещё более глубинном смысле, оно не может ни от кого и ни от чего зависеть. Бог может творить вне последовательности времён в Своей вечности, в соответствии с великодушием и динамизмом Своего Существа; Бог может также спасти за пределами конкретного мгновения в Своей вечности ради верности Своему замыслу и Самому Себе; но Бог не может получить никакой радости от Своего творения, ни испытать никакой боли от отказа, так как Бог не может подвергаться никакой зависимости, не исходящей от Него Самого. Но если Бог не есть это абсолютное Совершенство, так понятое, если Бог есть действительно Любовь, и если Его совершенство есть только совершенство любви, которая есть Он, тогда всё полностью меняется, так как любовь подразумевает принятие зависимости от того, кого любят: «Любовь и независимая воля — несовместимы, разве что на поверхности. Таким образом, тот, кто больше любит, является более зависимым (что непостижимо, если Бог не есть чистая Любовь, я хочу сказать, если уступить стремлению воображения понимать любовь как некоторое свойство Бога, а не как собственное Его Существо, сильное, как и бесконечно чистое)[52]».
Попытаемся подойти к этому с другой стороны. Классическое богословие всегда отказывалось приписывать Богу все «слабости» любви. И, конечно, в некотором смысле, в нём имеется нечто, что следует беречь. Если Сам Бог не избавится от страдания и от боли, тогда не будет для нас никакой надежды когда-нибудь уйти от них даже в вечной жизни.
Однако проблема была понята на гораздо более общем и строго метафизическом уровне. Бог был понят как абсолютное Существо или, для большей ясности, как абсолютная форма существа. Следовательно, ничего нельзя было к Нему прибавить или отнять, с Ним ничего даже не могло произойти. Абсолютное Существо должно было избегать всякого становления, любых случайностей тварного и, тем более, любых слабостей человека. Таким образом, метафизическое усилие состояло в том, чтобы, по возможности, избежать всякого антропоморфизма. К сожалению, мы можем думать о непознаваемом, только исходя из познаваемого, поскольку наша мысль о Боге, в силу необходимости, развивается по аналогии, если мы не исходим от наиболее возвышенного в творении, чтобы опереться на то, что находится ниже; если мы мыслим о Боге, не отталкиваясь от человека, исходя от нашей мысли и нашего сердца, в этом случае, чтобы Его вообразить, необходимо взять за отправную точку звёзды, от неодушевлённого космоса; чтобы Его помыслить, нужно исходить из наших абстракций. Из-за того, что мы желали избежать приписывания Богу всех слабостей нашей психологии, мы фатально пришли к тому, чтобы приписывать Ему бесчувственность камней или понятий. Желание слишком радикально избежать всякого антропоморфизма могло только привести к подлинному «петроморфизму», к Богу в виде минерала или к абстракции.
При этом Бог ни в чём не выигрывает. Мы же теряем многое[53].
б) Писание
Впрочем, эта позиция во многом опровергается Писанием, которое в основном предпочитает обращаться к антропоморфизмам, чем к окаменелым абстракциям. Но наиболее грандиозное опровержение представлено самой тайной Воплощения, в которой Христос открывает нам человеческое лицо Бога, в котором Бог приходит открыть нам свою божественную любовь через любовь человеческого сердца. И здесь, наконец, выраженная самим Богом через человеческое сердце эта божественная любовь представляется ликующей в радости, оставляя нам возможность также видеть и слёзы.
Поистине, именно любовью Бог создал нас, а не простым онтологическим излучением. Наше сотворение не было только расширением полноты Божией, вспышкой Его великолепия, излиянием Его щедрости, но и радостью в проявлении любви, любви творческой и торжествующей. Наше сотворение, возможно, только часть всего этого, но оно также является истинным предложением разделённой любви, прямым и личным призывом к другой любви, истинным ожиданием ответа в любви. И, может быть, таким образом (безусловно, именно таким образом) нужно перечитать все суровые слова Христа к фарисеям и к законникам, как и последнее тревожное обращение Любви, которая чувствует, что не может более добиться понимания и что те, к кому она явилась на землю и кого желает «поднять», продолжают удаляться от неё и собираются избавиться от неё, и это непоправимо приведёт их к гибели. Это окончательная попытка пробуждения тех, кто бессознательно соскальзывает к вечной смерти сосредоточенности на себе. Это последняя возможность разбить затвердевшую скорлупу сердец, находя, однако, тех, кто тем не менее был Им сотворён любовью и которых Он также пришёл спасти.
Это единственный способ серьёзно воспринять великие тексты святого Луки о Милосердии[54]: «Сказываю вам, что так на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяносто девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии»[55]. «Так говорю вам, бывает радость у Ангелов Божиих и об одном грешнике кающемся»[56]. Трудно допустить, что эта радость могла бы охватить только ангелов, тогда как Сам Бог остался бы в состоянии совершенного безразличия, тем более, что собственно Сам Бог засвидетельствовал нам эту радость на небесах. Чего стоило бы это свидетельство в том случае, если эта радость не разделяется Им? Но в притче о «блудном сыне» (которую восточные предпочитают вполне справедливо называть «притча о милосердном отце») сама любовь Божия представляется в виде любви отца. Это нечто о том, что происходит в Боге, когда мы возвращаемся к Нему и то, что Сам Бог хотел нам внушить через образ этого отца, полностью обезоруженного своей любовью к своему сыну и который не знает ничего более того, как повторять всему миру и всем тем, кто ничего не понимает: «пропал и нашёлся»[57]! Какое ликование, какая волнующая радость в этом простом возгласе и в этом простом противопоставлении: «пропал и нашёлся». И в ответ на молчаливое удивление слуг, как и на пылкие претензии старшего брата, отец, по существу, может только повторять о своей радости, объясняя другим, как бы удваивая свою радость, что «он был потерян и нашёлся!».
Конечно, проблема огромная и даже опасная; не будем заблуждаться, ведь если мы допускаем, что наша любовь может приносить Богу некоторую радость, то следует также серьёзно допустить, что наш отказ или просто наши нечестные поступки могут ранить эту любовь.
в) Мистики
Однако это удалось подтвердить мистикам. Послушаем снова святого Хуана де ла Крус (Иоанна Креста) он нам объясняет, что Бог отдаётся совершенным образом душе так, что сама она может возвратить «Бога Самому Богу и через Бога». Впрочем, замечает он, это единственный дар, который может удовлетворить Бога. И он добавляет: «Он принимает это даже с удовольствием, как нечто, что душа дарует Ему от самой себя. Совершая этот божественный дар, душа вся снова воспламеняется от новой любви, и Бог снова свободно предаётся ей, и она ещё испытывает любовь. Так, соответственно, между Богом и человеком формируется взаимная любовь, соответствующая их союзу в духовном браке[58]».
Вот свидетельство другого великого мистика Робера де Ланжака[59]. Аббат Делаж (его истинное имя) был профессором богословия в Лиможе, и он знал очень хорошо теоретическую трудность, о которой мы говорили; но опыт побуждает его свидетельствовать, выходя за пределы всех наших богословских тупиков. Он объясняет, что в течение длительного периода душа очищалась и питалась Богом и тогда уже «она вкушала в глубине самой себя большое счастье, своё собственное счастье. И ей даже казалось, что она достигла пределов возможной в этом мире красоты». Но вот начинается новый период, в котором кажется, что движение меняет направление души: «Мало-помалу Он так изменил её в нём. Но приходит час, когда обнаруживая её всю изменённой и, так сказать, по Своему вкусу, Он создаёт из обоженной таким образом души Свою пищу».
Сначала отметим то, что это, выраженный другими словами, по сути, тот же опыт, что и у святого Хуана де ла Крус, о котором он говорил, как о передаче «Бога Самому Богу и через Бога». И вот в обращении этого дара душа открывает, что в этом Бог находит Своё счастье. И в этом для души находится источник «совершенно новой» радости. «Она отдаёт себе отчёт в том, что она как бы является пищей для вас, о мой Бог. Ваше счастье становится Его счастьем. Она от этого растерялась, опьянялась вне себя самой». Это уже не так, как вначале, когда душа была счастлива от переполненности, насыщения и укреплённости или, иначе говоря, от счастья быть любимой. Теперь она обнаруживает возможность, в свою очередь, активно любить, быть питанием Бога, передавать Бога, и что Бог, в Свою очередь, счастлив от того, что любим. И открытие того, что она может быть причиной счастья Бога, есть для неё «совершенно новая радость»: «ваше счастье становится Его счастьем».
И здесь имеют место богословские сомнения, которые, в конечном счёте, только усиливают ценность свидетельства мистика: «Конечно, душа изнутри не игнорирует то, что она не может ничего добавить к Вашему бесконечному счастью. Однако всё происходит в эти блаженные мгновения так, как будто она сделала Вас действительно счастливым. Она испытывает не только свою собственную радость, но ещё и Вашу радость, представляющуюся так, будто она — её причина. Никакое сравнение не может заставить понять, чем такое счастье может быть».
г) Страдание
Но это — обратная сторона медали, создающая новую трудность (хотя на самом деле, это станет точно такой же проблемой): если Бог может получить от нас что-то соответствующее тому, что для нас радость, это подразумевает, что Он может быть захвачен нашим отказом так, что может создать в Себе что-то соответствующее нашему страданию и нашей боли! Вот, что противостоит классическому представлению о Боге как об абсолютном Совершенстве и «Чистом Акте» — в аристотелевском смысле слова. Однако христианское учение содержит ещё с первых веков нечто, что может разорвать границы этого метафизического учения о Боге: через богословие Воплощения. Всё, что касается природы, происходит и совершается в природе, достигая, в конечном счёте, личности. Вот почему можно говорить со всей достоверностью о Христе, Который есть Бог, то, что Он родился на земле, что Бог страдал и Бог умер. Конечно, Христос не страдал по Своей божественной природе. Он страдал и умер только по Своей человеческой природе. И будет не менее справедливо утверждать, что божественное Лицо, одно из трёх Лиц Троицы, пострадало. Бог Сын находился в печали вплоть до смерти, Он узнал предсмертные муки и испытал также искушения и среди них наибольшее искушение безнадёжности смерти.
Умозрительное усилие Аристотеля простиралось только на рассмотрение совершенства божественной природы. Философское понятие личности было ещё очень плохо выделено и не просто так, раз всё-таки именно христианство мало-помалу стало его различать, размышляя над тайной Троицы. И таким образом, гений Аристотеля ни при чём. Но поскольку Бог, христианский Бог, обладает не только просто божественной природой, но и божественной природой, имеющей три Лица, то отныне проблема Бога формулируется с использованием совершенно других представлений. Христианское откровение нас учит так: божественное Лицо может страдать. То, что Бог Сын не страдал по Своей божественной природе, но только по человеческой, является, в связи с проблемой, которая нас занимает, вопросом относительно второстепенным. Основное утверждение именно в том, что божественное Лицо может страдать; оно достаточно для демонстрации того, что учение о Боге, как о «чистом Акте», недостаточно для определения христианского Бога.
Но попробуем теперь пойти ещё дальше. Если божественное Лицо может страдать, трудно представить то, что страдания Сына не затрагивают каким-нибудь образом Отца. Сын страдает только по человеческой природе, это очевидно, и Его божественная природа никоим образом этим не затрагивается. Однако страдает именно Лицо Сына, то самое Лицо, которое живёт с Отцом и Духом той общностью фантастической жизни, которую мы немного рассмотрели в предыдущей главе. Мы видели тогда, какую чудесную прозрачность каждого Лица по отношению к другим это подразумевает; поскольку то, что каждое Лицо переживало в общей божественной природе, в равной степени воспринималось и переживалось каждым из двух других. Мы также настаивали тогда на качестве отношений между лицами, которое требовалось такой общностью жизни, для того, чтобы быть блаженным, когда каждый полностью забывался без малейшего обращения к себе для пребывания в исключительном внимании к другим и в жизни в других. И то, что бесконечно наделяет благодатью, в конечном итоге, в этой общей жизни в точности состоит в изысканном качестве этих отношений внимания в любви. Как будто два существа вечно смотрят друг другу в глаза так, что ничто из того, что происходит в одном, не может ускользнуть от другого, ничто не может встать между ними.
Какой непоправимый ущерб, какая чудовищная трещина в этой внутренней картине, в этой прозрачности — в том случае, если Отец никак не может воспринять и, от этого, разделить в Своей божественной природе ту агонию, которой страдает Сын в Своём человеческом сердце. Воплощение разрушает Троицу, делает Сына чуждым Отцу до самого центра троичной жизни, если это страдание Сына не может быть прочитано Отцом в глазах Сына, ни испытано, ни пережито никоим образом с Ним потому, что Он имеет общей с Сыном только божественную природу, и она не достижима для гвоздей Креста.
Без сомнения, очень рискованно иметь желание исследовать такую тайну! О том, что происходит в Боге, когда Бог по-своему страдает, мы ничего не знаем. Но если Отец и Дух в соответствии с образом, который от нас ускользает, но находясь в истине и совершенстве, не могут разделить страдания Сына (и это в согласии с их божественной природой, так как они не воплотились), тогда нет более тайны троичной любви.
Эта идея об определённом участии Отца в страдании Сына принята Гансом Кюнгом[60], а также Гербертом Мюленом, причём оба цитируются и поддерживаются П. Гало[61]. Может быть, именно это или что-то подобное так часто толкало художников представлять Бога Отца поверх креста, как отклик на мучения Сына? Даже православные иконописцы, в наибольшей степени сопротивляющиеся всякому антропоморфному представлению Отца, часто развивали эту тему. Кроме того, большая часть их композиций Троицы, символически представляемых через явление трёх ангелов Аврааму, сконцентрирована на этой идее таинственного участия Отца и Духа в жертве Сына.
Но и это не всё. Следовало бы ещё спросить себя, какова эта любовь, которая так толкает Сына на дороги Палестины для поиска наших душ?
Почему находясь в Своей вечности Он предпочитает прийти для того, чтобы испытать такое страдание во времени? Какая любовь оказывает давление на Него, чтобы прийти и пострадать за нас в доказательство своей любви? Для чего эта боль за погибающие души? Если бы ничего из этого не было в Боге, сердце Сына Человеческого не испытало бы этого!
д) Сущность проблемы
Всё это приводит нас к сущности проблемы: каким является понятие, из которого мы должны исходить, чтобы попытаться лучше понять Бога и, исходя из этого снова, лучше понять Его связь с нами как Творца и Спасителя?
Сказать, что Бог есть Совершенство и Абсолют — это значит сказать, что Бог является в совершенстве и абсолютно является тем, кем Он есть. Это не значит сказать, кто Он есть. Действительно, у разных авторов и в разных школах больше всего по-очереди были испытаны три понятия. Одни попытались определить Бога как высшее Существо, совершенное и абсолютное Существо, сущностью которого является полнота бытия. Следовательно, у Него, по определению, ни в чём нет недостачи; ничего не может быть добавлено, ни удалено (без чего Бог перестал бы быть Богом). В такой перспективе нужда или даже просто желание быть любимым могли только показаться дефектом или ужасной трещиной в этой полноте, признанием неполноты и, следовательно, именно отрицанием этой полноты. Другие попытались определить Бога как Истину или как «существующий мыслительный процесс». Но там ещё, если быть верным этому определению и если оставаться в том плане, где оно само располагается — совершенство Истины или мыслительного процесса может заключать в себе абсолютную прозрачность всего по отношению к взгляду Бога, но не может предполагать малейшего желания взаимности с её стороны. Если Бог желает нашей любви, тогда это нечто такое, что не может включить в себя понятие Истины.
Отметим, что понятие «существо» абсолютно не заключает в себе понятия «личности» и что собственно само понятие Истины не очень-то годится для него. Совершенство мыслительного процесса не включает в себя какой-нибудь взаимности. Единственно понятие любви включает обмен. Любить заключает в себе желание быть любимым.
Итак, как мы увидели, великое Откровение о Боге христиан — это то, что Бог есть любовь. В этом вся тайна Троицы. На основе этого всё рассматривается в Боге в соответствии с логикой любви. Тогда то, что было бы нетерпимым недостатком для Существа или бессмыслицей для Истины, проявляется, напротив, как свидетельство совершенства Бога.
Бог нуждается в том, чтобы Его любили. Его собственное бытие есть любовь. Эта нужда любить и быть любимым является составной частью Его бытия в такой степени, что Отец вечно порождает в Самом Себе Сына и Духа. Любовь подразумевает присутствие личностей. Христианство одновременно открыло нам мир личностей и то, что Абсолют — Любовь. Потребность быть любимым в рамках любви не является несовершенством. Очевидно, она может быть несовершенством на грубом уровне эгоцентризма. Но в Боге желание быть любимым есть собственно высшая степень действия любви. Это высшая оценка любимого существа. Это высшая степень акта творения, поскольку он является актом любви. Бог сотворил творения настолько хорошо и такими великими, и такими прекрасными, что Он Сам ждёт от них нечто необходимое для Его счастья.
Очевидно, мы не можем ничего Ему дать из того, что мы не получили от Него и ничего, что было бы достойно Его за исключением Его самого. Бог действительно может иметь радость быть любимым нами, если только любовь, которой мы Его любим, будет иметь то же совершенство, что и любовь, которой Он любим в Его Троице; иначе говоря, если любовь, которой мы Его любим, будет участием в любви, которой Он нас любит. Эта любовь является Его собственным бытием. Значит, душе следует передавать «Бога самому Богу и через Бога».
В действительности, всё прекрасно увязывается. Я могу допустить в качестве основного мотива сотворения нас желание Бога любить и быть любимым, только если я, кроме того, признаю онтологическое участие тварного существа в собственном бытии Бога.
«Бог сотворил меня любовью» включает в себя то, что Бог «призвал меня к участию в собственной Его жизни и Существе». Бог ни в коей мере не сотворил меня ради удовлетворения от выполнения большого дела; также не только ради радости сделать меня счастливым, но также и для радости быть любимым мною. Сказать, что Бог создал нас с помощью любви — это сказать, что Бог имеет волю и хочет этого также по возможности абсолютного разделения этой Любви, которая есть Он, со свободными лицами, насколько возможно свободными, свободными как Он, через участие в Его свободе.
Надеюсь, что нас поймут правильно. Когда мы говорим о том, что Бог «нуждается», чтобы Его любили или даже «желает» быть любимым, речь идёт не о какой-либо необходимости, внешней к Нему самому, или о том, что кто-то принуждает или оказывает давление на Него. Бог «нуждается» в том, чтобы Его любили, так как это является собственно законом Его бытия. Но это при всей свободе, в которой Бог есть Тот кто Он есть.
Напротив, эта высшая свобода, которую Бог хранит, любя меня, не должна рассматриваться как указание на предел Его любви ко мне. Бог, любя меня, неявно признавал, как это прекрасно говорит П. Варийон, что без меня Он ничто. Конечно, я могу Ему передать из ценного только Его самого и, если при этом оставаться строго в рамках богословия бытия, можно утверждать, что Он нисколько не нуждается в принятии меня для того, чтобы быть тем, кто Он есть. Но если я допускаю, что существо Бога есть в точности Любовь, и Любовь абсолютная, тогда всё меняется и я начинаю предвидеть, что Бог может быть Тем, кто Он есть (Любовью), только при условии принятия Им меня, то есть, прежде всего, при условии отдачи Богом Себя в полноте совершенства, чтобы я мог действительно распоряжаться Им как совершенно своим добром, но ещё более глубоко — собственно, в этом самое главное — при условии, что Его любовь ко мне доходит до того, что Он отныне желает быть тем, кто Он есть, только из-за меня. Возможно, в этом смысл чудесного возгласа Мейстера Экхарта, возгласа восхищения, но не гордости: «Если бы меня не было, Бога более не было бы тоже: чтобы Бог был «Богом», я должен быть причиной; если меня бы не было, Бог не был бы «Богом»[62].
Мы, действительно, можем «любить» только при том условии, что Его любовь доходит до уничтожения неизмеримой диспропорции, которая нас отделяет от нашего Творца и Спасителя и до истинного равенства с Ним самим. Это было чудесно испытано всеми мистиками. Я могу любить Бога только, если Он действительно в странном и, однако, истинном смысле также нуждается во мне, как я в Нём! Младенец на руках своей матери имеет насущную квази жизненную потребность в чувстве (даже без анализирования и без познания его) того, что он имеет достаточно власти над сердцем своей матери для отдачи ей — посредством своей одной только улыбки — того, что он получает от неё. И тогда важно отметить, что это не то, что он даёт, но любовь, которую он возвращает, и важна цена, приписываемая ею этой любви. Мы можем любить Бога только в соответствии с ценой, которую Он связывает с нашей любовью. Даже «малые», на религиозное чутьё которых о. Бретон рассчитывает опереться для опровержения наших позиций, напротив, испытывают это таким же образом и, без сомнения, в большей степени, чем интеллектуалы. Конечно, для того, кто страдает, существенным является не то, что Бог испытывает к нему действительное сочувствие, но скорее то, что Он кладёт конец своему страданию. Однако, полагаем мы, единственное длительное убежище против зла — это собственно счастье Бога, разделение его Любви. И чтобы действительно любить Бога недостаточно чтобы Его милосердие было неизменным и незаинтересованным, как об этом думает о. Бретон. Нет любви без определённой взаимности и не в этом необходим с нашей стороны гордый отказ «быть любимым без оснований». Нам кажется, что это также особенно хорошо понимают «малые» — гораздо более, чем думает о. Станислас Бретон[63].
Олоферн, согласно Жироду, отвечает Юдифи, прославляющей Яхве, Бога «сильного и грозного», утверждая, что её симпатия «направлена скорее к Богу слабому, Богу, которому необходима человеческая любовь для Его божественности…»[64]. Этот слабый Бог, это христианский Бог «нежный и смиренный сердцем», это «милосердный Отец» из притчи, это Бог «нищенствующий по любви». Это — единственный, кто определённо может нас спасти.
Не следует нам возражать, полагая, что это представление о Боге не учитывает Его Трансцендентности. Напротив, оно является единственным, которому удаётся создать некоторую идею и идею головокружительную. Имеется только Совершенно Другой, Бесконечно Всемогущий, Абсолютное Совершенство, могущее снисходить, смиряясь до такой степени и делаясь таким малым перед нами. И осуществляя это, Бог ничего не теряет от своего бесконечного превосходства над нами, но, напротив, заставляет нас лучше угадывать Его. Он таким образом нам открывает не только то, что истинное Могущество может всё позволить себе без всякого риска, но даже то, что истинная Трансцендентность на её крайней ступени не охватывается категорией могущества, но Чистой любовью, так что Его истинная Трансцендентность состоит именно в желании рисковать всем.
Филоксен де Маббог, богослов-«монофизит» конца V века, хорошо это видел: «Тем, кто пренебрёг бы его смирением, если бы оно было им показано, Бог открыл величие своей природы, чтобы они затрепетали перед Ним, и тем, кто любил бы Его более при понимании Его унижения, Он показал свою нежность и своё смирение. Так как дурак обычно презирает того, кто смиряется перед ним, а мудрец любит его больше по причине его смирения, глупец не имеет глаз, чтобы увидеть любовь в смирении, и из-за этого именно величие было ему открыто…»[65].
Абсолют Аристотеля, «чистый Акт», из которого все возможности, по определению, развились и реализовались извечно, ничего не может получить через своё творение. Этот подход к Абсолюту исключает всякое обоюдное отношение между Богом и нами. С тех пор основной аспект представления о христианском Боге был оставлен. Любовь предполагает смиренную восприимчивость, постоянное ожидание, неустанное освобождение, фонтанирующую бесконечную изобретательность. И так как Бог есть вечная и бесконечная Любовь, Он есть эта восприимчивость, это ожидание и это фонтанирование вне времени и без предела; Он есть чистое ожидание и чистое фонтанирование. И используя на этот раз слово «могущество» в аристотелевском смысле, мы скажем, что Бог есть, в конечном счёте, настолько «чистое Могущество», насколько и «чистый Акт». Он есть Тот, для которого всё остальное вечно возможно.
Запомним пока, что Бог истинно сотворил нас через чистую и истинную любовь и что это предполагает, что Он нас сотворил, чтобы мы действительно разделяли Его жизнь.
Мы наталкиваемся на громадное возражение: Зло.
Нам следует серьёзно коснуться этой проблемы, и мы попытаемся это честно осуществить. Это уже означает, что мы не предложим никакого истинного решения. Мы попробуем прежде всего определить место проблемы и собрать свидетельства, которые на эту тему нам предоставляет Писание. Но при этом ещё мы увидим, что ничто не является простым. Мы сразу же возвращаемся к проблемам, затрагиваемым нами во Введении: толкованиям, категориям мысли, различиям между сущностью и формой.
Однако нам кажется, что определённые категории или, если угодно, определённые первоначальные гипотезы позволяют это видеть немного яснее. Оказывается, что те же самые категории также послужат для описания многих других проблем, с которыми мы впоследствии встретимся и, кроме того, эти категории или рабочие гипотезы не нами были выдвинуты; они и есть те, на языке которых уже выражался Ветхий Завет и на которые ссылался Христос. Они сокрыты во всей нашей литургической жизни и уже частично выражены всем богословием, которое восходит к первоначальным временам Церкви. Вместо того, чтобы сразу привлекать их к рассмотрению какой-то проблемы, в связи с которой, казалось бы, мы их выдумали, посмотрим вначале на эти проблемы — сами по себе и ради них самих.
2 Тайна времени и пространства
а) Место проблемы
Мы все имеем определённый опыт времени и пространства. Современная психология показала, что такой опыт появляется с первыми впечатлениями и что он медленно разрабатывается с течением времени. Это — не категории, данные нам при рождении в готовом виде, это — результат долгого процесса осознания на протяжении бесчисленных опытов.
С давних времён различали два типа времени (и также иногда менее явно два типа пространства): субъективное время (или психологическое) и объективное время (или научное и универсальное).
Все знают по опыту о том, что иногда «объективно» очень короткий миг времени может «субъективно» представиться чрезвычайно длинным; мы все, взрослея, переживали опыт сжимания мест, в которых мы жили.
Следовательно, имеется также и субъективное пространство. Но с самого начала организации жизни в обществе человек нашёл единицы измерения, бесспорные и в равной степени удачные, как для пространства, так и для времени. В нашей цивилизации только одно время и только одно пространство берутся в расчёт: время и пространство, измеряемые с помощью критериев, внешних для человека.
«Научные» время и пространство, разработанные таким образом, представляются как две рамки для любой реальности. Представляется, что они могут рассматриваться в самих себе, независимо от всякого содержания. И одно, и другое представляется бесконечным (без пределов), неизменным (без искажений), однородным (без особых областей) и непрерывным (не состоящими из элементов). Однако у них есть некоторые заметные различия: пространство изотропно, то есть можно его пройти в любом направлении, тогда как время имеет ориентацию, то есть его можно в действительности прожить только в одном направлении. Только в нашем воображении мы можем путешествовать во времени, как и в пространстве, но именно потому, что оно выходит за условия реальности. Время не только ориентировано. Оно течёт. Вот почему его не только можно пробежать только в единственном направлении, но даже нельзя удержаться от того, чтобы его не пробежать.
В каждое мгновение всё пространство задано. Пространство стабильно и постоянно. Можно остаться в том же месте или возвратиться туда. Наше познание остаётся всегда частичным, так как мы ограничены и мы не соразмерны с пространством, но для любого момента любая пространственная точка, взятая в пространстве, сама по себе познаваема. Время представляется только как исчезающее. Нет скачков ни вперёд, ни назад. В пространстве каждый занимает свой угол. Но вся вселенная целиком знает один и тот же миг.
Весь этот анализ мало-помалу стал таким общепризнанным, что было очень трудно даже представить другие возможные виды пространства или времени. Однако, множество трудов в самых различных областях приводят к пересмотру этого представления о времени и пространстве. Мы очень кратко последовательно рассмотрим:
— Мифологическое представление о времени и пространстве.
— Библейская категория «воспоминаний».
— Категории времени и пространства, содержащиеся в нашей вере в Евхаристию.
— Современные научные теории об относительности времени и пространства.
Исследования различных религий мира на протяжении всех эпох и цивилизаций на сегодняшний день достаточно развиты, так что можно довериться сравнениям и извлечь определённые общие элементы. Уточним, что в отношении времени и пространства, возможно, именно религии самых первобытных людей, позволили нам мало-помалу понять, что мы оказываемся перед структурами мысли, предполагающими фундаментальные категории, глубоко отличные от наших. Итак, эти категории большей частью являются отражением первобытного мышления. Но они в то же время и категории религиозные, так как мышление первобытного человека всегда было пропитано сакральным и часто, в конечном счёте, как показали недавние исследования, на очень глубоком и чистом уровне. Часто именно в мифах эта концепция времени и пространства наблюдается лучше, но на самом деле она содержится в основе всей первобытной жизни. Её в равной степени можно найти в большинстве крупных религий, но при этом, в менее явном виде, часто скорее на уровне ритуала, чем в богословском исследовании учителей.
б) Мифическая концепция времени
Для первобытного человека время не является пустой и неподвижной рамкой (для сегодняшнего учёного, впрочем, оно тоже больше не является таковым). Время существует только в связи с его содержанием, оно неразделимо с его содержанием. Вот почему для него время не является однородным. Есть особые моменты и моменты, которые не принимаются в расчёт — согласно со значением и качеством того, как человек переживает. Для него существуют два уровня времени: время светской деятельности, которое проходит, исчезает и не учитывается, и священное время, которое для него не утекает.
Священное время состоит, прежде всего, из подвигов, деяний богов и героев, действий, с помощью которых они организовали мир, поддержали, напитали, защитили и спасли. Эти действия и подвиги, по-видимому, осуществляются в этом мире и соответственно в определённый момент времени нашей истории. И, однако, в силу того, что они были священными, они трансцендируются и выходят за пределы того времени, которое проходит. Они не пропадают. Всякий поступок, вся деятельность человека, воспроизводящего эти подвиги богов, не являются для первобытного человека только повторением, подражанием, копированием того, что совершили боги, а через подражание они участвуют в самих подвигах этих богов и этих героев; не в подобных подвигах, повторяемых самими богами через людей, но в этих подвигах в тот самый момент, в который боги совершили их, раз и навсегда. «В религии, как в магии, периодичность означает, прежде всего, безграничное использование мистического времени, превращённого в настоящее. Все ритуалы имеют свойство проходить сейчас, в это самое мгновение. Время, в которое было пережито событие, отмеченное или повторённое в конкретном ритуале, становится настоящим, «проявляется», если можно так сказать, каким бы отдалённым оно не представлялось во времени»[66].
В этой перспективе все ритуальные действия при праздновании Нового года, или перемены правления, или циклы природного плодородия являются особенно показательными. Они отмечают не только возобновление, в смысле нового начинания, но и возвращение к началу, к единственному началу всего, откуда приходит вся жизнь, что есть совершенно иное. Светское время, время, которое не принимается в расчёт — это, по сути, время небытия. Чтобы снова отыскать жизнь, которую светское время имеет тенденцию без конца скрывать от нас, нужно без конца возвращаться к началу мира и уничтожать светское время. Поэтому, как только появляется настоятельная необходимость, человек не ждёт возвращения периодических праздников для погружения в священное время, в вечное время: «Всякое время может стать священным; в любой момент длительность может быть обращённой в вечность»[67]. Если ещё немного углубить анализ, можно сказать, что через все эти сакральные жесты первобытного человека сквозит «парадоксальное желание осуществить открытие неисторического существования, то есть иметь возможность жить исключительно в сакральном времени. Это приводит к намерению достичь перерождения всего времени, преображению длительности в «вечность»[68].
в) Мифическое представление пространства
Мы придём вполне естественным образом к такому же представлению о «мифическом» пространстве. Подобно имевшемуся у нас скрытому в текучести времени и, следовательно, имевшемуся в любой момент времени вечному моменту сакрального времени, который любое священное деяние позволяло сразу достичь и ввести в поток времени, таким же образом скрытым в пространстве, и, следовательно, в любой точке пространства оказывается и Центр Мира, где соединяются и сообщаются Небо, Земля и преисподняя, и любой обряд освящения может заставить совпасть любую точку пространства с этим Центром мира: «Каждое жилище в силу парадокса освящения пространства и обряда построения оказывается преобразованным в «центр». Подобно тому, как все дома — как все храмы, дворцы, города — оказываются расположенными в одной и той же общей точке и Центре Вселенной. Здесь, как мы понимаем, идёт речь о трансцендентном пространстве, о совершенно другой структуре, чем светское пространство, соизмеримой с множеством и даже с бесконечностью «центров»[69]. «Множество «центров» объясняется … структурой священного пространства, которая допускает сосуществование «бесконечности» «мест» в одном и том же центре»[70].
При этом представлении о пространстве точная локализация великих космических действий, которыми боги и герои создали и организовали мир, поддержав его, накормив и сохранив, больше не имеет особого значения. Так же, как точный момент этих мифических действий во временном потоке не имеет большого значения, поскольку ритуал может перенести их в любой момент времени, так и точное место, где они произошли в пространстве, значит мало из-за того, что ритуал может проявить это место в любой точке. Именно так в Египте, в Абидосе существует гигантский храм, который был знаменит на всю страну. Но, тем не менее, в тексте спокойно утверждается: «Имеется место под названием Абидос; но никто не знает о том, где оно находится». Абидос был, таким образом, произведён в ранг мифического места. Знаменитый храм Абидоса тогда есть не более, как одно из освящённых мест пространства, через которое можно достичь подлинного Абидоса, мифического, которого можно отныне достичь в любом месте пространства, освящая другое место. Также удивился и Плутарх, открыв в Египте столько могил Озириса, что его греческий логический ум был совершенно сбит с толку.
Мирче Элиаде открывает нам глубочайший смысл этого постоянного устремления первобытных людей присоединиться к Центру Мира, где сообщаются Небо, Земля и Ад, когда он там видит «желание всегда оказываться без усилия в сердце мира, реальности и сакральности, чтобы кратчайшим путём естественно перешагнуть через человеческое состояние и вновь обрести состояние божественное»[71].
«Желанию оказываться постоянно и непосредственно в сакральном пространстве отвечает желание постоянно жить благодаря повторению в вечности архетипических деяний. Повторение архетипов указывает на парадоксальное желание осуществить идеальную форму (равную архетипу) в условии самого человеческого существования, оказавшись в длящемся времени без несения его бремени, то есть без ощущения его необратимости. Заметим, что это желание не должно интерпретироваться как «спиритуалистическое» отношение, при котором земное существование со всем, что оно подразумевает, было бы обесценено в пользу «духовности» с безразличием к миру. Совсем наоборот — то, что мы можем назвать «тоской по вечности», свидетельствует, что человек стремится к конкретному раю и верит, что завоевание этого рая осуществимо на этом свете, на земле и сейчас, в настоящий момент»[72].
г) Библейская категория«воспоминаний»
Немногим более двадцати лет назад библеистами в целой серии научных исследований было мало-помалу заново открыто приблизительно одно и то же представление еврейского слова «zkr» и его производных, литургическое использование которого в Израиле очень показательно. «Zkr» переводится чаще всего как «помнить», «припомнить», «вспомнить», «запомнить». Но «под «помнить» не следует понимать внутренний процесс, в силу которого мы ставим перед своим умом прошедшее событие или личность, которая жила прежде, оставаясь как бы полностью отрешёнными от настоящего. В самом еврейском языке это слово выражает то, что между прошлым и настоящим или между близким и дальним переброшен мост»[73].
Мы, следовательно, обнаруживаем представление, которое имеет отношение ко времени и пространству одновременно: «Между прошлым и настоящим или между близким и дальним переброшен мост». «Вспомнить», — продолжает Бас Ван Иерзель, — на этом языке никогда не означает задержаться умом на прошлой или отсутствующей реальности, или, ещё менее того, потеряться в прошлом. Без сомнения, расстояние, которое отделяет прошлое или отсутствующее, играет роль, но, однако, оно не только упразднено на уровне мысли, но и само оно упразднено и в действительной реальности в связи с явлениями, происходящими здесь и теперь. Когда «вспоминают» прошлое, это скорее означает, что превращают это прошлое в настоящее и тогда речь идёт как бы об импульсе, приводящем к тому или другому предприятию… Вместо того, чтобы переселяться в прошлое, мы, наоборот, привлекаем прошлое в настоящее, чтобы позволить ему проявить в настоящем свои последствия»[74].
Процитируем ещё нескольких авторов, которые нам помогут уточнить эту библейскую категорию, и докажем, при необходимости, что речь здесь идёт о позициях, установленных с некоторых пор и обычно принятых среди «специалистов».
В Троице воплотился только Сын. Соборы православной Церкви запрещают всякое представление Бога Отца в виде старого бородача. Обычно, самое большее, как правило, можно воспользоваться символом руки, которая появляется в верхнем левом углу иконы и которая благословляет в знак благосклонности Невидимого.
Но этот символ не был достаточен народному благочестию, в частности, для выражения таинственного участия Отца в страдании Сына. Тогда, как и здесь, вновь появлялся бородатый старик. За пределами неловкости выражения попробуем увидеть намёк на одну из наиболее великих тайн, одну из тех, которые большинство богословов не желает видеть.
«Вспомнить» — это сделать настоящим и действительным. Благодаря этой «памяти» время не развёртывается по прямой линии, бесповоротно добавляя одни периоды, составляющие его, к другим. Прошлое сливается с настоящим. Становится возможной актуализация прошлого. Именно на этом учении основан пасхальный ритуал, о котором говорится в Исх. XII, 14, что он создан для «re — zikkaron», то есть «для припоминания»[75].
В «Евхаристии» Макса Туриана (l’Eucharistie de Max Thurian)[76] имеется пояснение о пасхальной пище в Израиле: «Известно, что каждый продукт питания имел значение. Поедая их, евреи могли мистически сакраментально оживить события освобождения и исхода из Египта. Они становились современниками своих отцов и были спасены вместе с ними. Это было как бы столкновение двух времён истории, настоящего и времени исхода из Египта, происходящее в таинстве принятия пасхальной пищи. Событие становилось настоящим или скорее каждый становился современником события».
Если попытаться понять глубину этого представления времени и пространства, которое характерно для первобытных людей и по крайней мере частично, для Ветхого Завета и для великих близких религий, возможно, следует снова обратиться, как это делает Леви Брюль, к понятию «участия»: «Быть — это значит участвовать», нет «никакого разрыва между человеком и человеком так же, как и между человеком и предметом». Г. Ван дер Лееув (Leeuw) объясняет значительно больше: «Первобытный мир не представляет собой множество существ, занимающих каждый своё место и соответственно исключающих друг друга (aut-aut «или-или» (лат., прим. перев.) и для указания на это следует считать (et-et «и-и» (лат., прим. перев.), что этот мир состоит из существ, участвующих одни в других, из существ взаимопроникающих (in «в» (лат., прим. перев.)»[77].
д) Категории времени и пространства, используемые нашей верой в Евхаристию
Категория времени: является ли месса спасительной жертвой?
Широко известно, сколько в связи с этим вопросом несогласий у протестантов и католиков. Дело в том, что, действительно, в рамках современных западных категорий мы оказались перед следующей альтернативой:
— Была ли месса истинной жертвой, полезной для нашего спасения? В этом случае было неявно и автоматически допущено, в противовес Писанию, что Крестная жертва не была единственной Жертвой, принесённой однажды и навсегда, — это позиция католиков.
— Или же Жертва Христа на Кресте была действительно единственной и истинной жертвой Нового Завета, и тогда месса не могла более быть истинной жертвой, несмотря на свидетельство Предания, а только воспоминанием, напоминающим о единственной спасительной жертве, — это позиция протестантов.
В категориях времени, которыми мы располагаем, следует признать, что не было более никакого решения. Не было никакого средства поддержать цельность первоначальной Церкви. Богословы были вынуждены выбрать, даже если приходилось потом мудрить, чтобы минимизировать ущерб. Вот уже около сорока лет различные исследования, проводимые со всех сторон, соединились и дали лучшее понимание таинства Евхаристии. Это были исследования отца Одона Казель, бенедиктинца от Марии Лаах[78]. Отец Казель исходил из понятия «таинство» как оно понимается, в основном, в религиях греко-латинской античности. Но двигала им глубокая интуиция в том, чем должно быть христианское таинство. Параллельно этому продвигались вперёд труды по изучению ментальности первобытного человека, и сам отец Кастель к концу своей жизни обращал внимание на эту конвергенцию. Затем приходит обнаружение «воспоминания» в Ветхом Завете, и почти везде очень быстро поняли, что именно под этим ракурсом следует переосмыслить таинство Евхаристии.
«Творите сие в моё воспоминание … Глубокий смысл святой Тайной вечери можно понять только через объяснение её литургической традицией Ветхого Завета … Иисус просто не мог захотеть сказать: “Творите святую вечерю для воспоминания обо мне.” Такое понимание текста исключается лучшими экзегетами, которые считают необходимой интерпретацию евхаристии в свете еврейской литургии и, в особенности, литургии пасхальной трапезы». Этот текст принадлежит протестантскому богослову Максу Туриану (Max Thurian)[79].
Другой протестантский богослов Герхард Ван Лееув, которого мы уже упоминали в связи с первобытными людьми, хорошо излагает решение этого вопроса: «Смерть Христа в евхаристии не повторяется, а скорее представляется, в смысле «участия» представляемого в том, что представляется»[80].
Отец Буйе уточняет: «Можно хорошо понять этот способ, который совершенно отличен от театрального представления или представления в воображении или от всякого физически реального повторения»[81].
Вот что ещё говорит отец Даниелу: «… самопожертвование Христа существует в трёх различных видах. Это одно и то же священническое действие, имевшее место в определённый момент истории, которое вечно присутствует на небесах, и которое существует под видом таинств»[82].
Мы находим здесь в точности те же три этапа, как и в мифе: действие космического масштаба, которое действительно имело место в потоке времени, но которое трансцендентно времени и которое не проходит вместе с ним, и культовое представление его может действительно включить в другой момент потока времени. «Именно это действие…, как исключение, было освобождено от времени, чтобы существовать вечно и через таинство присутствовать во все времена и во всех местах»[83].
Именно такое полное изменение перспективы объясняет то, что протестантский пастор Жан де Ваттевиль смог опубликовать впечатляющее исследование «Жертвы в евхаристических текстах первых веков»[84]. Заключение этой тщательной и строгой работы в том, что нет никакого нарушения связи между установлением Христом тайной вечери и учением или практикой апостолов, равно как между апостольской традицией и евхаристическим богословием первых веков. Итак, все обсуждаемые тексты утверждают, что евхаристия есть жертва и жертва крестная.
«Следовательно, нет повторения жертвы Голгофы, которая неповторима (Евр., IX, 12,28; X, 10-14), но драма Голгофы, исторически реальная жертва, осуществлённая кровавым образом, актуализируется, заново свершается в мистически реальной сакраментальной жертве тайной вечери»[85].
«Именно ключ к пониманию всей литургии начал теряться во время Средних веков. И этот ключ, который в период барокко был так глубоко потерян, что он сохранил для своего взора только пустую оболочку литургии, оболочку, тем более приукрашенную и внешне перегруженную, что внутренняя реальность была почти забыта»[86]. Да, это действительно источник многих недоразумений и несчастий.
«Неудивительно, что пока протекали века, и еврейская мысль становилась чуждой, а греческая мысль оставалась почти неизвестной христианским мыслителям Запада, философы делали огромные усилия для объяснения того, как хлеб и вино могли стать azkarah[87], принадлежащей человеческой природе Иисуса. Не должно также удивляться и в том случае, когда пытаясь объяснить этот процесс с помощью философии Аристотеля, широко принятой в XIII веке, некоторые воспользовались определёнными, слишком экстравагантными выражениями, а другие опровергали их с помощью иных достаточно безумных выражений»[88].
Христианский Восток, лучше расположенный, в действительности сохранил более живое, чем мы, сознание в течение веков — сознание той категории времени, которая сокрыта во всякой литургии. Константинопольский собор 1157 года осудил представление «тех, кто не понимает правильно слово «помнить» и кто решается говорить, что Он (Христос) возобновляет приношение в жертву Своего Тела и Своей Крови в идее и в образе… и кто, соответственно, исповедует идею, что речь идёт о другой жертве, отличной от той, которую Он изначально совершил»[89].
Но следует ещё сделать несколько уточнений, так как литургия, особенно византийская, предлагает это сделать. Определим вначале самое близкое к тому, что включает в себя эта концепция времени — после всего, что мы говорили ранее.
Мы практически пришли к различению двух уровней реальности. На чувственном уровне крестная жертва безвозвратно прошла. Вместе с тем, на этом чувственном уровне каждая месса знает своё собственное развитие, необратимое и безвозвратное. Но на более глубоком уровне той же и единственной реальности, на уровне нечувственном и который достигается только через веру, та же и единственная жертва была совершена на Голгофе в согласии с её нормальной чувственной формой и при которой мы присутствуем на каждой мессе, но уже в согласии с другой чувственной формой, формой таинства. Другими словами, любой момент нашего времени может быть приведён через совершение литургии к совпадению с моментом крестного жертвоприношения. Отметим, что раз допускается такой механизм, то маловажно, расположен ли момент актуализующего ритуала хронологически в потоке времени после или до момента архетипного, совершённого в согласии с нормальным чувственным уровнем. Это, возможно, лучший способ понять Тайную Вечерю. Она устанавливает Евхаристию, то есть литургическое совершение крестной жертвы. Трудно допустить, что первое совершение, устанавливающее все другие, не имело само жертвенного характера. Однако, оно имеет место до исторического совершения жертвы на Голгофе. Но если допустить, что на глубоком нечувственном уровне, доступном только вере, любой момент мог бы слиться с любым другим моментом, больше нет никакой трудности. Тайная Вечеря есть преосуществление крестной жертвы. Преосуществление или повторное осуществление — механизм, в конечном счёте, один и тот же.
Это позволит нам теперь понять, почему византийская литургия отмечает не только Распятие и Воскресение Христа, а также его Вознесение, но ещё и Паруссию, или Второе Пришествие, Его славное возвращение. Архимандрит Киприан Керн это уже подчёркивал: «Характерно, что воспоминание простирается на все времена, а не только на прошлое. В евхаристическом воспоминании смешиваются границы прошлого, настоящего и будущего. Евхаристическая служба, словесная и бескровная, находится вне времени, она не подчиняется законам чувств и законам нашей логики. Мы вспоминаем в нашей литургии даже само будущее (выделено в тексте)»[90].
Послушаем ещё православного богослова Павла Евдокимова[91]: «Во время литургии её священной силой мы переносимся в точку, где вечность пересекается со временем, и в этой точке мы становимся действительными современниками библейских событий от событий книги Бытия до Второго пришествия …»[92]. И в другом произведении: «Именно здесь следует различать время мирское, поражённое болезнью, отрицательное, связанное с грехопадением, и время священное, искушённое, ориентированное на положительное завершение… каждое мгновение может открываться оттуда любому другому измерению. Это священное или литургическое время. Его участие в абсолютно другом измерении изменяет его природу. Вечность не располагается ни до, ни после времени, она представляет то измерение, в которое может открываться время… Вот почему молитва воспоминания может «вспомнить» всё о домостроительстве спасения, включая Второе Пришествие»[93].
Всё это представляется очень ясно в формуле евхаристической литургии Иерусалима: «Итак, вспоминая… о втором славном и страшном пришествии, когда Он придёт… мы предлагаем тебе…»[94]. Однако известно, что «этот трёхчлен вознесение-суд-возвращение, далёкий от того, чтобы быть особенностью только Иакова, получил значительное распространение в формулировках восточного воспоминания»[95].
(Отметим, что, к сожалению, в наших действующих французских формулировках после провозглашения воспоминания оно разъясняется всегда с утверждением различия прошлого-настоящего-будущего, не допуская возможности понимать его так, как позволяет воспоминание или, точнее, не позволяя трансцендировать это различие.
Именно так в этих формулировках никогда не «отмечается» смерть Христа, а о ней только «вспоминают».
В своей новой формуле воспоминания англиканская Церковь «отмечает» крестную жертву[96].)
Мы больше пока не будем говорить об этом понятии времени. Но мы будем без конца возвращаться к нему в процессе нашего исследования, внося уточнения.
Категория пространства: проблема реального присутствия
Проблема реального присутствия в евхаристии и проблема жертвы тесно связаны друг с другом, так как, по всей очевидности, чтобы действительно там могла быть жертва, необходимо, чтобы жертва была там и её тело было тоже там. Крестная жертва — это жертва, предлагаемая во плоти; жертва во время мессы не была бы более крестной жертвой, если бы было только присутствие личности Христа без присутствия Его тела, или Он получал бы, чтобы предаться нам, новое тело, тело из хлеба и вина, тогда как прежде Он получал тело из плоти. Нет, нужно, чтобы священные хлеб и вино были бы Его телом из плоти.
Итак, парадоксальным образом в тот самый момент, когда кажется наилучшим образом обеспеченной не только особая, но даже численная идентичность между евхаристической и крестной жертвой, в этот момент кажется, что присутствие реального тела Христа создаёт трудность более, чем когда-либо. К тому же, с точки зрения экзегетики, следовало бы указать на определённое согласие, которое последовательно осуществляется в связи с евхаристическими словами: «се Моё тело… се чаша Моей крови», по крайней мере, для того, чтобы придать им очень сильный смысл, превосходящий всякую аллегорию, какой бы духовно богатой она бы ни была. Поистине, проблема не имеет экзегетического смысла. Все готовы придать этим словам наиболее сильный смысл и, по возможности, наиболее реальный, но при двух условиях: во-первых — и это абсолютное условие — чтобы смысл, созданный таким образом, не был бы абсурдным; затем, если возможно — и это очень желанно — чтобы имелось некоторое указание в иудейской традиции на то, что путь действительно правильный. Ведущиеся исследования по символу и жертвоприношению в первобытном мышлении и в великих древних религиях уже начинают в этом смысле давать нам точные показания. Но представляется, что можно было бы в равной степени слегка продвинуться в понимании проблемы, исходя только из наиболее традиционных данных христианской веры, просто пытаясь объяснить содержащееся в них представление о пространстве. Так, вновь открывая категорию времени, подразумеваемую евхаристической жертвой, мы смогли лучше понять саму жертву; это возможно, если таким же образом лучше выделить категорию пространства, соответствующую вере в реальное присутствие, и мы сможем лучше понять значение реального присутствия и почему оно не является абсурдным.
Мы будем исходить из очень древней составляющей, в которую верит вся Церковь с первых веков: утверждению того, что тело Христово при Евхаристии не размножается на множество кусков освящённого хлеба, ни тем более не разделяется при их разламывании. Мы будем анализировать именно это постоянное утверждение. Впрочем, уже святой Иоанн Златоуст прекрасно почувствовал и выразил эту глубокую связь между единственностью жертвы на мессе и единственностью тела Христова, продемонстрировав бессодержательность языческих жертв. Кажется, что ни одна из них не достигает необходимого, поскольку нужно не переставая их повторять и умножать. Он тогда приходит к идее, что его читатель мог бы привести тот же довод по поводу евхаристической жертвы: «Но не предлагаем ли ежедневно жертву? Мы её предлагаем, — признаётся он, — но совершая воспоминание Его смерти. А она является единственной, а не множественной. Он отдал Себя один раз, подобно тому, как один раз Он вошёл в Святая святых. Воспоминание — это вид Его смерти. Это та же жертва, которую мы предлагаем, а не одна сегодня и другая завтра (отметим мимоходом ясно утверждаемую таким образом нумерическую тождественность). Всюду — только один Христос, полностью присутствующий здесь и там, и единственное тело. И так же, как то же самое единственное тело предлагается в различных местах, так и жертва приносится только одна. Именно эту жертву мы предлагаем сейчас. В этом смысл воспоминания: мы совершаем воспоминание жертвы…»[97].
Но перейдём к заявленному исследованию: пусть находится на алтаре дароносица, содержащая 200 облаток, или хостий. После освящения каждая из этих облаток является совершенно полным телом Христа. Однако, тело Христа не было «выпущено» в 200 экземплярах при освящении. Всегда имеется только одно единственное тело Христово в единственном экземпляре. На самом деле, общая вера Церкви включает в себя различие двух уровней реальности, создаваемой освящёнными облатками.
На чувственном уровне реальности имеется 200 облаток, 200 кусков освящённого хлеба, реально различных, лежащих рядом в пространстве и независимых один от другого: если некоторые из них сгорят, другие при этом не будут разрушены.
Но на другом уровне той же самой единственной реальности, доступном только вере, но также полностью реальном, в этой дароносице имеется только в единственном экземпляре одно единственное тело Христово.
Это различие двух уровней реальности подтверждается ещё для нас следующим утверждением: ничто из чувственной реальности хлеба и вина не изменилось при освящении, ничто из того, что заставляло бы меня узнать хлеб и вино. Я совсем не могу представить, что эти свойства освящённых хлеба и вина были бы чистой иллюзией. Итак, имеется, по крайней мере, уровень реальности, поистине, чувственный уровень, который даже после освящения имеет в сохранности устойчивость и даже определённую автономию по отношению к глубокому уровню, доступному только вере.
Обратно этому, когда освящённая хостия (дары) растворяется в моём желудке, или освящённая хостия сгорает при пожаре, обычно допускается, что тело Христово не находится ни растворенным, ни сгоревшим — что подразумевает здесь снова признание определённой автономии между этими двумя уровнями реальности.
Тем не менее, автономия не должна пониматься, как идущая до отчуждения. Не имеется двух просто связанных и различных реальностей. Освящённый хлеб не «содержит» тело Христово; он также не передаёт его вместе «с» собой как некоторое сопровождение, но он «есть» тело Христово через образ отождествления, и теперь следует понемногу уточнить этот образ отождествления.
Уже из всего того, что предшествовало, следует, что такая хостия, отмеченная началом и концом и реально отличная на чувственном уровне действительности от такой же другой хостии, отмеченной крестом, напротив, более абсолютно не отличается от неё, даже нумерически, на глубоком уровне действительности, достигаемом единственно верой — на том уровне, на котором каждая из этих двух хостий является тем же самым и единственным всецелым телом Христовым. В качестве хостий, в качестве кусков хлеба, одна «и» другая действительно различны между собой, что и выдаёт их соседство в пространстве, и можно их сосчитать; но в том, что касается тела Христова — одна «является» другой, несмотря на их соседство в пространстве, счёт более не возможен, так как имеется только единственное тело Христово. Имеется тождественность одного с другим, соединение одного с другим.
Кроме того: если я ломаю хостию, я не ломаю тело Христово, и оно полностью находится в каждой половине хостии. Но оно не находится, тем не менее, всё полностью в каждой половине через некоторый род раздвоения и перегруппировки, в результате чего было бы два тела Христова. Оно всецело находится в каждой половине хостии, так как оно уже было там до того, как я её стал ломать. И если я ломаю каждую половину ещё раз, то это повторяется до бесконечности без какого-либо размножения тела Христова. Отсюда следует, что на глубоком уровне действительности, который может быть достигнут единственно верой, на уровне, на котором располагается и присутствует тело Христово, не только все освящённые хостии совпадают друг с другом и являются тождественными, но, к тому же, внутри каждой из них все точки пространства в равной степени совпадают.
Итак, освящение, связывая тело Христово и хостии, заставляет появиться в нашем падшем мире, подверженном как раздельному положению точек пространства, так и последовательности моментов времени, новому возможному отношению материи к пространству, при котором все точки освящённого пространства таинственно совпадают.
Во всём этом, как представляется, мы только выделили то, что подразумевает наша вера под реальным присутствием. Совершая это, мы пришли к лучшему осознанию того, что радикально нового имеется в этом типе присутствия. Великая ошибка попыток объяснения, вроде теории «пресуществления», в том, что они слишком сводят тайну реального присутствия к чуду, подобному чуду во время брака в Кане, к чуду, которое переходит от реальности этого мира к другой реальности того же самого мира. Освящение понимается как просто чудо с той единственной разницей, что оно невидимо. Отсюда и все выдвинутые доводы простого соответствия для объяснения этой невидимой стороны явления. Тогда как если присутствие тела Христова в евхаристии не ощущается нами, это означает само собой, что не может быть этого образа присутствия. Как хорошо говорит об этом в замечательном очерке[98] Павел Евдокимов, евхаристия является «чудом не физическим, а метафизическим, и «метафизическое» используется здесь в абсолютном смысле этого слова, выходя за пределы этого мира, как чудо метакосмическое и метаэмпирическое. Действительно, небесное тело Господа не принадлежит более к действительности этого мира…» Кроме других выражений, обозначающих результат освящения, греческие Отцы использовали «metabole» (или другие, подобные этому, часто включающие приставку «мета»), Евдокимов комментирует это так: «По мысли Отцов, слово «metabole» от «metabollo» означает «брошено или спроецировано вовне» и очевидно, что ничего нельзя объяснить или определить по поводу космической материи, спроецированной, возвышенной «за пределы» её самой и приравненной к трансцендентному»[99]. Аристотель († 322 до н.э.) использует слово «metabole» во множественном числе для описания перелётов птиц. В словесных сочетаниях «мета» часто указывает на изменение места или последовательность во времени.
Иными словами, речь идёт более о присутствии тела Христова, Его плоти и Его костей, и, следовательно, о материальном присутствии, о том принципе, который почти все защитники старой теории «пресуществления» вынуждены были мало-помалу оставить, так же как и более решительные новаторы в богословии, и по тем же причинам. Речь о ещё материальном присутствии тела Христова, но при этом состоящего из прославленной материи, обладающей абсолютно новым отношением к пространству и времени, и находящегося вне всех наших представлений. «Прославленное тело Христа находится превыше даже материального мира», говорит нам П. Евдокимов, пользуясь здесь словом «материальный» в смысле «падшей материи», подчиняющейся закону соположения в пространстве. И он продолжает: «Это то состояние, в котором дух обладает телесными энергиями. Это более не «повсеместность» или вездесущее; тело небесное Христа трансцендентно любому месту, оно не находится повсюду, так как оно вне или за пределами пространства, но при этом сохраняет возможность проявляться в каком-то месте и во всех точках пространства…»[100] Без сомнения, можно заметить в этих последних строках ограниченность параллелизма между категориями, соответственно освобождёнными от связи с пространством и временем. Спасительные действия Христа и, в особенности, Его страсти не совершаются для нас в литургии согласно их чувственной нормальной и исторической демонстрации, которая полностью принадлежала определённому месту и определённому мгновению, и которая, как представляется, не может присутствовать ни в каком другом месте и ни в каком другом времени. Именно через другую чувственную демонстрацию, демонстрацию с помощью литургических «символов», если придать этому слову всю его первичную силу, доходят до нас спасительные действия Христа. С этой точки зрения, может быть, не очень точно говорить, что литургия делает нас «современниками» спасительных страстей Христовых; так как тогда мы должны были бы быть способными воспринимать их согласно с их нормальным чувственным проявлением. Насколько они трансцендентны пространственно-временным условиям этого мира, настолько в точности спасительные действия Христа могут достичь нас, не важно, в каком месте, и не важно, в какое время. Но, исходя из этого, становится очевидным, что мы не можем присутствовать в каждом месте и в каждое мгновение в соответствии с теми формами демонстрации, которые строго присущи нашему пространству и нашему времени.
е) Современные научные теории об относительности времени и пространства
Спокойствия ради, не будем здесь пытаться доказывать, что всё то, что мы развили как гипотезу, исходя из данных веры, оказывается подтверждённым наукой или современной философией. Это было бы совершенно невозможно, и даже абсурдно об этом думать. Такого рода соглашательство всегда остаётся искусственным, и некоторые его достижения всегда оказываются эфемерными.
Теории относительности никоим образом не доказывают, что категории времени и пространства, к которым мы пришли, точны. Но они доказывают то, что эти гипотезы не являются абсурдными, и при любом положении дела, безусловной ошибкой было бы думать, что время и пространство абсолютно и действительно таковы, как мы их воспринимаем, Это уже много.
Мы не будем вникать в особенности этих проблем, которые не относятся к нашей компетенции. Мы удовлетворимся некоторыми отрывками из популярных произведений и сделаем затем из них некоторые выводы.
Итак, вот, прежде всего, несколько конкретных примеров того, что дают законы относительности[101]: «… часы, связанные с движущийся системой, ходят в ином ритме, чем неподвижные часы. Эталонная линейка, связанная с движущийся системой, изменит свою длину в зависимости от скорости системы… Эти особенные изменения абсолютно не связаны с конструкцией часов или составом линейки. Часы могут быть маятниковыми, пружинными или песочными. Линейка может быть деревянной, металлической или тросом. Замедление часов и конструкция линейки не относятся к механическим явлениям. Наблюдатель, перемещающийся в то же время, как часы и линейка, не заметит в них никакого изменения, но неподвижный наблюдатель, то есть неподвижный по отношению к движущимся системам, отметит, что часы замедлили свой ход по отношению к его неподвижным часам и что движущаяся линейка укоротилась по отношению к её неподвижному измеряющему эталону…» По мере того, как увеличивается скорость, часы замедляют свой ход, и линейка укорачивается в направлении своего движения. «Линейка, перемещаясь со скоростью в 90 процентов от скорости света, укоротится почти наполовину; пройдя через этот предел, укорачивание станет более быстрым, и если бы линейка смогла достигнуть скорости света, она бы укоротилась до полного исчезновения. Так же и часы, если их начать передвигать со скоростью света, совсем бы остановились»[102].
Человеческое сердце также благодаря своему регулярному биению представляет собой некоторого рода часы. «Поэтому, согласно с теорией относительности, биение сердца индивидуума, перемещающегося со скоростью, близкой к скорости света, было бы относительно замедлено; так же, как и дыхание, и все другие физиологические процессы. Это замедление не было бы воспринято сознанием, так как часы замедлили бы аналогично свой ход. Но, с точки зрения неподвижного наблюдателя, он старел бы менее быстро. В фантастической вселенной можно вообразить некоторого космического исследователя, расположенного на борту атомной ракеты, способной достигать скорости 265’000 километров в секунду, и возвращающегося на землю после десяти земных лет, который оказывается постаревшим только на пять лет»[103]. Научная фантастика, впрочем, уже приучила нас к такого рода экстравагантным вещам. Но если подобные путешествия с такими скоростями вполне относятся к вымыслу и не предвидятся, то закон, показанный в этом примере, представляется вполне соответствующим действительности.
Отметим уже, что в соответствие с этими теориями, если через невозможное удастся превысить скорость света, что представляется совсем неосуществимым, то по логике этого закона удалось бы вернуться во времени вспять.
Но некоторые авторы уже приходят к определённым гипотезам: так резюмируя теории Больцмана об энтропии для замкнутых систем, Роберт Бланше делает «следующие выводы относительно того, что касается стрелы времени:
A) Её необратимость, будучи фактом статистического характера, не имеет более абсолютного свойства. Практически это ничего не меняет, но теоретически есть существенное различие между невозможностью и невероятностью, даже чудесной. Это означает, что нет физического закона, запрещающего инверсию, но имеется только вероятностный закон: также никакой физический закон не запрещает, тасуя колоду карт, составить, в конце концов, первоначальный порядок, хотя ничуть нельзя на это рассчитывать.
B) Имея статистический характер, необратимость применима только к совокупности: можно тасовать колоду, и нельзя тасовать одного валета пик…
C) И чтобы стрела могла быть приложена к совокупности индивидуумов, кроме того, дабы увидеть, как приходит в беспорядок её организация, нужно, чтобы эта образование обладало уже определённой степенью организованности… Это хорошо показывает, что необратимость времени должна быть отлична от порядка времени»[104].
Некоторые возражали против позиций Больцмана, которые могли бы привести к допущению, для определённых случаев, обращения стрелы времени. Но, возражает Р. Бланше: «Больцман допускает в качестве следствия и предполагает возможность чередования направлений времени, каждое из которых определяется посредством статистических процессов. Он дерзко доходит до того, что рассматривает возможность наличия вселенной, состоящей из нескольких областей, отделённых одними от других огромными пустыми пространствами, которые могли бы иметь противоположные направления времени. Верно, что тогда одновременность этих вселенных с противоположным порядком предполагает некоторое сверхвремя, но было бы достаточно, чтобы это сверхвремя содержало порядок, как линию в пространстве; и у него не было бы, как и у неё, особого направления»[105].
Но Больцман не был единственным, кто развивал такие гипотезы: «В наше время некоторые учёные не боялись придерживаться идеи обратимости стрелы времени для объяснения некоторых физических фактов. Например, Фейнман предполагает, что положительный электрон, или позитрон, является отрицательным электроном, который поднимается против течения времени. В космологическом масштабе Гёдель предполагает наличие «поворачивающейся» вселенной, где теоретически было бы возможно не обратить стрелу времени, но, по крайней мере, возвратиться в прошлое»[106].
Другие теории касаются нас не так непосредственно, но они представляют не меньший интерес. Вот как разрывное представление о квантах может отразиться на понятиях о пространстве и времени. В квантовой теории атомов, предложенной Бором в 1913 году, превращения атомов, как говорит опять Р. Бланше, следовало рассматривать «как действительно мгновенные, вносящие в становление прерывистость, которая по своей природе ускользает от всякого представления в рамках длительности. И, собственно, сами стационарные состояния, насколько они действительно стационарны, не рассматриваются через становление. Атом в некотором роде функционирует «вне времени», поскольку он представляется только как прерывистая последовательность мгновенных переходов. И равным образом, квантовый скачок электрона с одной орбиты на другую не осуществляется через непрерывный переход по промежуточным положениям, и он не составляет траекторию, проходя в некотором роде «вне пространства» при перемене местоположений без всякой пространственной связи между ними. В микрофизике, говорит нам Бор, мы должны «трансцендировать» обычные рамки пространства и времени. Они появляются только на определённом уровне, ниже которого микрофизик должен научиться владеть новыми способами мышления, свободными от требований интуитивного представления. Но, однако, продолжает наш автор, ничто не запрещает, если угодно, заставить пространство и время опуститься до элементарного уровня, но тогда сами пространство и время приобретут вид, характерный для гранул. Смелость различных авторов демонстрируют такие выводы: одни были удовлетворены просто рассмотрением идеи, другие же доходили до вычисления величины этих атомов пространства и времени, этих «ходонов» и «хрононов»[107].
Справедливо, что некоторые начинают спрашивать себя, не заходим ли мы на сей раз слишком далёко при гипотетическом исследовании всех возможных представлений о времени и пространстве, и не было бы лучше всё же вернуться к представлениям, более близким к нашему повседневному опыту. Но другие же, напротив, решительно продолжают ставить под сомнение наши самые привычные схемы; и по некоторым позициям самые последние открытия заставляют нас это делать. И именно это демонстрирует нам Оливье Коста де Борегар в связи с последними опытами (1972 и 1974 годы) для того, чтобы вернуть нас на более классические позиции.[108]
Открытие «нераздельности» отмечает, таким образом, важный этап в открытии новых путей к пониманию реальности.[109]
И далее вычисляют, какими были бы свойства вселенной, состоящей из частиц, существующих только со скоростями, больше скорости света. Тогда обнаруживается, что это будет мир, обладающий характерными свойствами, вполне соответствующими свойствам сознания.[110] Интуитивно сводя всё в одно целое, Коста де Борегар говорит нам, что «квантовая нераздельность вместе с её пространственными и временными аспектами должна иметь проверяемые следствия в нейрофизиологии и, возможно, гораздо шире — в сфере всей биологии, включая онтогенез и филогенез.[111]
Как бы то не было, нельзя не признавать, что «ни эвклидово пространство, ни необратимое время, которые связаны с нашим обычным интуитивным опытом, не принимаются нашим разумом. Конечно, психологически это трудно представить себе, но и нет никакой логической нелепости в том, чтобы признать неэвклидово пространство или обратимое время».[112]
ж) Выводы, которые мы можем сделать
В заключение мы удовлетворимся некоторыми следующими наблюдениями:
1) Хорошо известно, что мы более не можем разумно действовать так, будто наше восприятие времени и пространства сказало нам своё последнее слово. Существует тайна времени и пространства. И учёный, и философ не могут более её избегать. Но о том, что из себя представляет эта глубинная реальность времени и пространства, они не могут сказать и, несомненно, не смогут никогда. Но, очевидно, что если брать привычные нам законы времени и пространства в том виде, как мы их воспринимаем, за абсолют, который надо сохранить любой ценой в наших попытках богословского синтеза — мы строим всё на песке.
2) Без сомнения, читатель заметил чрезвычайную свободу мысли этих людей науки, проходящую через все эти тексты. Они полностью владеют наиболее строгими методами, они знают критические требования разума, они намерены исходить только из реальности, согласуясь наиболее строгим и возможным образом с реальностью. И вот как раз эта забота о верности реальному миру, который нас окружает, эта забота о строгости и критичности толкает их к смелости мысли, увиденной нами.
3) Но эти гипотезы не даются даром. Если научная и рациональная строгость учёных не заставляет их отступить перед гипотезами, с первого взгляда наиболее фантастическими, то это совсем не значит, что они их разработали для своего удовольствия и ради того, чтобы поиграть в эстетов… Их великий критерий в этих исследованиях остаётся тем же, что и для любой умственной работы, и он состоит в наибольшей понятности наблюдаемой действительности. Насколько они будут требовательны и строги к выбору фактов, условиям их наблюдения и их воспроизведению, настолько же затем они готовы допустить и даже искать любую гипотезу, как бы странной она сначала ни казалась, только бы она позволила лучше понять наблюдаемые явления. «Лучше понять» — это значит понять более простым способом с большей экономией средств и при соотношении между большим числом фактов и меньшим числом исключений. Приведение к единству остаётся постоянной заботой при всяком усилии ума. «Лучше понять» — это, в конечном счёте, лучше охватить глубокое единство, скрытое под стольким числом различных явлений. Но, конечно, в каждой новой гипотезе наблюдение и вычисление должны подтвердить, насколько новое предложенное понимание проявляется более удовлетворительно и эффективно, чем старое.
4) В богословии также исходят из определённого числа фактов. Заниматься богословием — это значит пытаться лучше понять связь между всеми этими фактами. Эти факты являются, прежде всего, одними и теми же как для учёного, так и для философа, так как в конечном счёте ничто из того, что касается творения мира и человека, не может быть чуждым богослову. Но есть также определённые факты, которые учёный не может и не должен (по крайней мере, как правило) принимать в расчёт, так как они доступны только вере.
(Очевидно, что речь не идёт о фактах одного и того же порядка. Научные факты являются непреложными в принципе для каждого честного человека, обладающего требуемой компетенцией, независимо от любого религиозного, философского или политического мнения. Факты веры являются непреложными только для тех, кто разделяет ту же веру, являясь частью (по крайней мере, скрытой) собственно самой этой веры.)
Богослов же, напротив, отдаёт абсолютное предпочтение этим фактам веры. К тому же, он должен принять их как таковые только после строгой проверки и остаться готовым в любой момент в случае необходимости возобновить эту проверку.
В соответствии с тем, что было уже сказано, читатель уже должен был иметь возможность лучше понять смысл гипотезы, которая нами была развита по поводу времени и пространства. Эта гипотеза исходит, прежде всего, из данных веры, которые учёный не обязан знать. Какой бы странной она ни была, она не является абсурдной, и она пока что представляется нам лучшим способом придать некоторую умопостигаемость нашей вере в Евхаристию. В дальнейшем мы увидим, что она могла бы прояснить и многие другие проблемы.
Итак, мы теперь располагаем двумя великими категориями, нужными для продолжения нашего богословского размышления. Первая дана нам непосредственно и ясно Откровением, хотя некоторое размышление, подобное уже намеченному нами, желательно и даже необходимо для дальнейшего её объяснения и уточнения; это различие личности и природы. Вторая, как нам кажется, содержится в нашей вере в Евхаристию; но при этом надо признать, что её было возможно обнаружить только благодаря работе, связанной с личным богословским размышлением, даже при его коллективном характере, и без всякой гарантии со стороны Церкви, хотя сама эта категория находится в глубокой гармонии с литургической традицией; вот почему мы преподносим эту категорию только в рамках гипотезы; в определённых случаях это возможное согласование (хотя бы только в каждом совершении евхаристии) между любыми мгновениями времени и любыми точками пространства.
Эти две категории будут уточнены и мало-помалу подтверждены во время продолжения нашего исследования. Но нам кажется, что во многих отношениях тайна Троицы и тайна Евхаристии способны прояснить все другие. И поэтому было необходимо начинать с них.
3 Тайна Зла: ложные решения при «классической» постановке проблемы
Теперь мы можем обратиться к великому возражению, о которое мы споткнёмся, утверждая, что единственным смыслом творения была любовь Божия, предлагающая соучастие: как Бог такой Любви мог сотворить мир, в котором фактически присутствует зло (и столько зла!)? По правде говоря, эта проблема будет нас занимать с этих пор до самого конца нашего труда, так как она действительно является Проблемой. И эта проблема останется для нас, в конечном счёте, тайной, в каком бы свете мы ни пытались её рассмотреть.
Но здесь, в этой главе о творении, прежде всего, следует исключить ложное решение, которое является отрицанием, чаще всего неявным, но абсолютно радикальным, всего того, что мы смогли сказать о Существе Бога как о Любви и об отношении этой Любви к миру как призыву к другой ответной любви.
Нам, к сожалению, невозможно в таком серьёзном вопросе избежать всякого разногласия. Мы вынуждены представлять и опровергать, таким образом, целое течение мысли, прославленное наиболее известными именами. И это вызвано тремя причинами:
1) В продолжение столетий эта система объяснения почти полностью восторжествовала во всех наших учебниках. Авторы только и делали, что переписывали друг друга, следуя одному и тому же плану и приводя одни и те же примеры, даже если лучшие между ними вводили иногда некоторые тонкости (которые мы, к сожалению, не сможем здесь учесть) в это решение, уже давно ставшее «классическим».
2) Элементы решения, которые мы предложим, или, может быть, лучше сказать: направление, на которое мы укажем — вовсе не будет представлено без множества трудностей, без тёмных зон и неопределённости.
Дорога, по которой мы пойдём, не так очевидна и проста, и она не введёт в тайну достаточно глубоко, но мы не можем не ценить её, всё-таки, как лучшую из дорог.
3) Наконец, в особенности из-за того, что речь идёт о чести Бога и чести человека, по крайней мере, можно заявить протест против стольких подходящих причин, которые создают дурную веру.
Какими бы ни были тонкости школ, представляется, что можно свести набор их разработок к пяти аргументам.
а) Зло не является существом
Существо как существо всегда является добрым. А зло никогда не существует в себе, через себя. Не существует отрицательного существа, в сущности плохого, как нет антител по отношению к определённым телам, как и антиматерии с дурным существом, произошедшим от некоторого рода анти-Бога манихеев и противостоящего доброму существу, вышедшему из рук Бога. Зло — паразит. Оно существует только в существе. Но в этом существе оно является как бы сокращением, лишением добра, следовательно, как бы лишением и сокращением существа.
Итак, зло, какова бы ни была его сила, не является в действительности чем-то. Оно поистине не существует. Оно есть предел существованию, отсутствие чего-то, что должно было бы существовать.
Кроме того, зло очень часто соотносится с добром. Вы обожглись? Очевидно, это плохо и больно. Но это и доказывает то, что вы чувствительны. И вот это уже хорошо[113].
Подчеркнём, что законы вселенной являются сложными и, следовательно, как бы палкой о двух концах. И мы должны принять это в расчёт! «Река всегда может выйти из берегов: никто не заставляет людей строить свои дома вблизи от этих рек. Вулкан может всегда прийти в действие: никто не заставляет людей строить город в соседстве с ним…»[114]
б) Гармония единого целого
То, что мы принимаем в расчёт — это не части и детали, но гармония единого целого:
«Верно то, что Бог, как природа, как какая-то действующая сила, осуществляет то, что есть лучшее для всего в целом, но не то, что является лучшим с точки зрения каждой части, если только это не соотносится со всем — так, как мы это говорим»[115]. И немного раньше: «Как мы показали, совершенство вселенной требует наличия неравенства между творениями для того, чтобы были достигнуты все степени добра… и эти степени также встречаются в самом существе; так как некоторые вещи имеют такой образ, что они могут потерять своё существо: таковыми являются вещи, не подверженные порче, другие же могут его потерять: это вещи, подверженные порче».[116]
Такое единое целое не только требует наличия более низких частей, не только неизбежно подразумевает конфликты и противоречия, но и приглашает нас этому возрадоваться:
«Чтобы лучше убедиться в том, что зло, даже когда оно само заявляет себя, прибавляет нечто к красоте мира, обратимся к наблюдению, которому радуется христианская мысль… Из происходящего зла Бог извлекает добро. Этой ценой вселенная действительно становится более прекрасной, содержа в себе зло, подобно песне и является фактически ещё более приемлемой, содержа в себе паузы, оттеняющие развитие — говорит ещё святой Фома Аквинский († 1274)…[117]Красота вселенной была бы менее поразительной, если бы она не была частично следствием зла, которое имеется в ней»[118].
Наверное, у средневековых прокажённых рот был настолько искажён болезнью, что его не хватало для крика, такого, чтобы страдания прокажённых могли предстать молчанием, делающим более приятной песнь творения. Или же некоторые виды силлогизмов заканчиваются порчей барабанной перепонки?
в) Зло, конечность тварного существа
Абсолют непременно единственен, иначе он не был бы Абсолютом. Следовательно, Бог не может создать мир, абсолютный, как Он сам. Насколько он участвует в Существе, этот мир хорош. В силу того, что он только состоит в участии, этот мир ограничен, и он не является полнотой бытия и, следовательно, он — несовершенен[119].
Отметим, что это утверждение имеет всё своё значение только в том случае, если речь идёт об объяснении того, что мы не можем летать как птицы, жить на дне моря, проходить сквозь горы, охватывать все миры единым взглядом и т. д. Конечно, человек не является Богом. Но в существовании зла возмутительно не это. И если бы в этом была истинная и неотвратимая причина всего нашего зла, не было бы более даже надежды на Рай, так как тварное никогда не смогло бы отделиться от своей конечности. Тварное никогда не будет абсолютным существом и, следовательно, зло должно было бы безгранично губить его.
г) Бог не стремился создать лучший из миров
«Бог мог, согласно со Своим абсолютным могуществом, создать миры, лучшие, чем наш. Но этот самый мир, который Он создал в силу Своего упорядоченного могущества, мог ли Он, может ли Он даже сейчас сделать его лучше, чем он есть? На этот вопрос следует ответить без колебаний: да, Бог мог, Бог мог бы и сейчас сделать этот мир лучшим»[120].
Но нам объясняют, что при этом не подразумевается, что Бог смог бы уже сделать этот мир лучше. Что бы Бог ни делал, Он использует Свою бесконечную мудрость, Добро и Могущество. И это не исключает получения весьма различных уровней результата[121]. Так же, как гениальный художник не может ничего создать такое, что исчерпает полностью его гений и что будет соответствовать всей его гениальности. «Этот скульптор, который так властен над целью и средствами своего искусства, мог бы с совершенным безразличием отказаться или согласиться на ваяние, при этом в последнем случае выбрать любой сюжет: вазу, бюст, статую, группу и все предметы, абсолютно неравнозначные его идеалу. Однако произведения, которые вышли бы из-под его руки, в зависимости от их средств и в различной степени все свидетельствовали бы о высшем мастерстве»[122].
Это сильно напоминает знаменитый эпизод, когда проповедник возвращался в ризницу после совершения проповеди о чудесах творения. Один из тех, кто являл собой пример страдания, ждал его: это был совсем уродливый человек. «А я?» только и спросил он у оратора. «Но, мой друг, для горбатого вы совсем не дурны!».
Очевидно, художник тратит столько же гениальности и любви к своему мастерству, как для создания основы картины, так и для создания лица, которое выделяется на этом фоне. Но как можно серьёзно претендовать на то, что Бог использовал Свою бесконечную доброту, чтобы создать человека, которого бы Он по Своей воле загубил, единственно для удовольствия немного изменить Своё произведение? Человек не мраморная глыба! Поистине, нужно быть богословом, чтобы забыть о таких очевидных вещах!
Но вот то, что идёт далее и приближает нас к сути проблемы: «К чему Бог стремится в силу Своей бесконечной доброты? В силу Его бесконечной доброты невозможно, чтобы Бог мог когда-либо захотеть мира радикально дурного… мира, где зло берёт решительно верх над добром, и небытие над бытием; мира, где зло, как бы ужасно оно ни было, в совокупности своей не служило бы победе добра или же не было бы его обратной стороной или не служило бы поводом к осуществлению добра[123]». Слова «радикально» и «решительно» чрезвычайно приятны, поскольку говорят о «бесконечной» доброте. Однако это даёт Ему прекрасные возможности для манёвра и небольшого развлечения.
Нам заявляют также, что «конечно же, Бог мог создать мир без зла и без греха»[124]. Где же тогда свобода человека? По крайней мере, Лейбниц († 1716) хорошо увидел, что логика любви требовала того, чтобы Бог, конечно, сотворил нам лучший из возможных миров. Это не означает, что Бог не мог бы облечь нас большей властью, но что это не сделало бы нас более счастливыми, так как счастье вне этого, и что образ этого мира всего лишь один из этапов. Но это означает, что нужно искать причину зла в мире, совершенно несомненно, вне Бога. Нужно, чтобы присутствовала ужасная необходимость, которой Сам Бог не мог избежать.
Но вот нам заявляют, что так рассуждать — это значит посягнуть на трансцендентность Бога, не признавая «Его абсолютное господствующее безразличие в отношении всего сотворённого»[125]. Или ещё делать из Бога «идола»[126]. «Это не мифический Бог, конечный бог, идол, требующий нашей любви, чтобы самому дополниться в надежде на завершение»[127]. Только что в том же самом тексте нам говорится, что «Бог нуждается в нашей любви» и что Он даже «безумно нуждается». Тогда сразу же уточняется, что если всё так, то это от того, что Бог так свободно захотел. И мы можем только одобрить это. Но при том во имя этой свободы нужда Бога в нашей любви сводится к «господствующему абсолютному безразличию», и тогда мы не можем ничего более, как только определить эту потребность, и в самом деле, как совершенно безрассудную. Приписывать Богу такую господствующую свободу, более существенную, чем Его собственная любовь, это значит отрицать за Ним свободу, которая в действительности, а точнее, по существу есть Любовь.
Одновременно творение нас Богом не может более быть страстным призывом Любви к другой любви. Она по необходимости ниспадает до уровня рациональной категории «очень высокого соответствия»[128].
д) Зло необходимо для славы Божией
«Но откуда могут приходить эти конфликты между законами природы? Из различия и, следовательно, из множественности и из неравенства творений. Это различие было востребовано. Конец Творения, поистине, если это припомнить, связан со славою Бога (Вот он, «идол»!)»[129].
«Творение, — как пишет ещё Р. П. Сертиянж, — для исполнения своей роли требует наличия большого разнообразия природ, из которого следуют степени, подчинение, противостояния, вызывающие столкновения, взаимодействия, жертвы, разрушения и смерти. Солнце не может подниматься над морем, не разлагая его вещество и не рассеивая его в атмосфере. Бык не может пронести через луга свою спокойную массу, не затоптав при этом движении тысячи жизней»[130]. «Наконец, — утверждает св. Фома Аквинский, — мы бы не имели цветка мученика, если бы Бог не позволил существовать злобе палачей»[131].
е) Заключение
С тех пор проблема зла нашла «решение», чисто философское, собственно то, которое уже было дано стоиками языческой древности. Процитируем ещё дона Массабки, который ссылается на Р. П. Сертиянжа:
«Из всего того, что было сказано, следует, что источником физического зла оказывается не первородный грех, проблема которого будет поставлена в следующей главе, а онтологическое строение Вселенной. Знаменательно то, — пишет далее Р. П. Сертиянж, — что строгий ум типа ума св. Фомы Аквинского, рассматривая ex professo проблему зла в девяти статьях Суммы Теологии[132], не сделал ни одного указания на первородный грех и тем более на Сатану. Они для него являются особыми случаями, полное обсуждение которых будет в своём месте, но они не связаны с корнями вселенского зла. Корни же эти имеют характер не исторический, но метафизический. Речь идёт о строении реальности в связи с самим источником бытия… Вследствие этого совершается ошибка, когда представляют первородный грех, следующий за состоянием без греха, как окончательное решение проблемы зла». Он тем более не является таким решением, что он уже свершился. «Мы не находимся более в царстве первородного греха, но в царстве Искупления. Если страдание и смерть существуют, это значит, что они не так уж ненормальны»[133].
Заметим, что это направление мысли стоиков, а затем схоластиков, всегда подвержено новому развитию. Кардинал Журне[134] указывал уже на сближение этого направления с философией Тейяра де Шардена. Но вот некоторые тексты, ещё более ясные:
«В силу действия неискоренимых привычек, проблема Зла автоматически провозглашается как неразрешимая. И, действительно, возникает вопрос: почему? В древнем Космосе, который предполагали вышедшим целиком из рук Творца, естественно, казалось сложно представить примирение между частично дурным Миром, и существованием Бога, одновременно благим и всесильным. Но зато в нашем современном представлении о Вселенной, как о находящейся в состоянии космогенеза,… как можно не заметить, что с интеллектуальных позиций знаменитая проблема более не существует?[135]».
ж) Критика«классической»позиции
Для философского критического анализа всех аргументов можно обратиться к маленькой, ясной и содержательной книге М. Этьена Борна[136]. Позволим себе процитировать несколько отрывков, недостаточных для того, чтобы проследить за всем ходом мысли, но которые дают некоторое представление о следующей линии: «Делается ли это бессознательно или с некоторым расчётом, но классические доказательства существования Бога предполагают, что проблема зла решена и вселенная признана полной мудрости или оптимизма — как уменьшительно называют мудрость. Убеждение в нереальности зла является первым двигателем умозрительных доказательств существования Бога[137]. Следовательно, намерение доказать существование Бога опирается заранее на то, что всякий разрыв во вселенной кажущийся, временный и относительный. Это значит — a priori рассчитаться с проблемой зла как иллюзией, созданной по недостаточности эстетического вкуса или по слабости синтетического охвата: беда может возникнуть, и она обречена стать уродливым усложнением, необходимым для блеска архитектуры или диссонансом, который делает музыку более утончённой; дьявол может демонстрировать себя, но он будет только слугой Бога[138].
Бог, доказуем с помощью тайного и незаконного предрассудка о подавлении зла или о его идеальном преобразовании — это необходимое вначале утверждение требует также и своей антитезы, то есть атеистического отрицания»[139].
Но мы бы хотели указать даже не на философскую слабость подобных аргументов, но на тот моральный и религиозный соблазн, который они собой являют. Отец Буйе это хорошо почувствовал, и нам также стало немного легче, поскольку в его реакции мы почувствовали трепет возмущения. Он излагает весь набор старых аргументов классического подхода и продолжает: «Единственное зло состоит в том, что его безупречная логика всегда производила на религиозные умы впечатление обмана»[140].
Но в ответе на возражения Р. П. Сертиянжа он реагирует более ясно: «Я ни в коем случае не отрицаю ни мудрость, ни высокое значение основных размышлений о зле в себе, которые какие-нибудь Аристотель и Плотин ((† 269) отточили до их неоспоримого совершенства. Я просто позволю себе напомнить, что христианское Откровение смогло внести в проблему фактического зла дополнения, которые, в конечном итоге, имеют немалое значение.
Но именно здесь мы коснёмся недостатка, на который я имел дерзость указать при рассмотрении чисто философских решений проблемы. Все эти решения исходят из рассмотрения зла, взятого в его наибольшей общности. И они сводятся к тому, что это понятие также неразделимо, как и представление о пределе существования конечного существа.
Но является вопиющим ничуть не то зло, которое ощущается в общем и абстрактном плане. Это зло, как мы знаем, продлится всю вечность, и оно мешает спать только некоторым специалистам-механикам по философии. Напротив, зло, которое нас ранит, это именно то, которое Сам Бог думал уничтожить ценой Своего Сына. Значит, не нужно удивляться тому, что эти решения, как бы они ни были удовлетворительны для ума, рушатся, как мы это видим фактически каждый день, и не удовлетворяют души. То, что шокирует их и шокирует тем более, чем более они пропитываются христианским понятием Бога, — это невинное страдание, это заражение грехом и это смерть незаконченного творения, которое смутно ощущало себя предназначенным для вечного преодоления. Проблема зла, которую формулируют люди, — и, повторю это с бычьим упорством, та проблема, которую Писание и Предание Церкви пытается решить, — именно в этом. И их ответ, как мне кажется, это то, что мир захвачен таинственным конфликтом между «Врагом, который это совершил» и «Спасителем», Спасителем, Который не распутывает трудности безупречной диалектикой, избегая пятнать руки, но у Которого одежды полностью пропитаны Его собственной кровью»[141].
Он, в действительности, исходит из «христианского понятия Бога».
Но нельзя на этом останавливаться. Если мы хотим дойти до конца в решении поднятой здесь проблемы, которая касается не только зла в мире, но и зла в богословии или зла богословия, нужно решиться на обнаружение корней зла и на обращение к Божьему образу, который подразумевается при всех этих рассуждениях.
Идея о том, что Бог действительно мог бы нас любить, действительно, в том смысле, который мы рассмотрели в начале этой главы — отвергается, как неверие, угрожающее Его трансцендентности. Это было бы в рамках худшего антропоморфизма и даже хуже — это означало бы делать из Бога «идола». Но оказывается, считается совершенно нормальным, что Бог специально сотворил миры или индивидуальные существа наполовину несовершенными, чтобы лучше показать разнообразие Своих устремлений. Ещё гораздо прискорбнее допущение, что этот Бог специально создал людей с намерением позволить им быть проклятыми (тогда как Он мог бы сказать одно слово, по крайней мере, согласно этому богословию — чтобы спасти их), и это для «демонстрирования» Своей «Справедливости», тогда как Он создал и некоторых других с намерением их «эффективно» спасти для демонстрации в них Своего «Милосердия».
«Но если Творец заставил родиться тех, про кого Он знал, что они в таком большом числе не принадлежат Его благодати, то это случилось, так как Он хотел, чтобы они составили в своём количестве несравнимо большее множество, чем те, кто по Его соизволению были предназначены как обещанные сыны для славы Его царства; и для того, чтобы продемонстрировать даже самим множеством осуждённых, до какой степени число поистине справедливо проклятых, как бы ни было это число велико, имеет малое значение в глазах справедливого Бога. Также для того, чтобы таким образом через это искуплённые от самого этого проклятия, узнали, что те, кто достигая этого в такой большой части, или полностью вся эта масса заслужила этого, не только как те, кто добавляет разнообразные ошибки к первородному греху по выбору их своей дурной воли, но, особенно, такое количество маленьких детей, которые являются узниками только в связи с первородным грехом и были восхищены светом этого мира, не получив благодати Посредника. Да, вся эта масса, поистине справедливо проклятая, подверглась бы наказанию, которое она заслужила, если бы гончар не только справедливый, но также и милосердный, не достал бы в силу своей милости и по достоинству другие сосуды, не в соответствии с тем, что он им был должен, а из-за того, что именно так он приходит на помощь маленьким детям, которые не могли ничего заслужить, и на помощь более старшим престарелым, чтобы они приобрели некоторые заслуги»[142].
Не следует думать, что такие тексты — исключение. Увы! Ничего подобного! Как бы не так. К концу своей жизни блаженный Августин только начнёт предчувствовать всё зло, которое может сотворить в душах это учение. Он посоветует тогда проявить хитрость в изложении, но никогда не вернётся к своим принципам[143].
Какой контраст хотя бы по отношению к тексту Ветхого Завета, где автор обращается так к Богу:
«Ты всех милуешь, потому что всё можешь,
и покрываешь грехи людей ради покаяния.
Ты любишь всё существующее,
и ничем не гнушаешься, что сотворил;
ибо не создал бы, если бы что ненавидел.
И как могло бы пребывать что-либо, если бы Ты не восхотел?
Или как сохранилось бы то, что не было призвано Тобою?
Но Ты всё щадишь, потому что всё Твоё, жизнелюбивый Господи.
Нетленный Твой дух пребывает во всём.
Посему заблуждающихся Ты мало-помалу обличаешь,
И, напоминая им, в чём они согрешают, вразумляешь,
чтобы они, отступив от зла, уверовали в Тебя, Господи»[144]
Действительно, однажды следовало бы лучше различить в творчестве блаженного Августина то, что духовно исходит от Божьего человека, у которого имелся опыт Милосердия и внутреннего Присутствия Бога, и то, что приходит от теоретика, страстного полемиста, готового сказать всё что угодно, лишь бы настоять на своей правоте.
Поэтому так много ошибок и антропоморфизмов. Как будто в Боге Справедливость и Милосердие не идентичны! Как будто Справедливость Бога могла быть только очищением, возвышением облагораживанием нашей справедливости, при той же устремлённости, идущей по тому же руслу! К счастью, в этой связи Р. П. Лионнэ в своих работах хорошо показал, что Справедливость Бога, в библейском смысле, не что иное, как Его Святость, дающая жизнь и спасение. И когда же они все заслужили проклятие? Нам говорят, что из-за соучастия в поступке Адама. Но последняя экзегеза в согласии с трудами Жулиуса Гросса и также Р. П. Лионнэ всё более и более имеет тенденцию к признанию, что святой Павел никогда не имел желания сказать подобное. Безусловно существует солидарность во зле, как и мы это уточним в своё время, но она совсем не того сорта, при котором мы уже заслуживаем вечного проклятия в силу одного самого факта рождения в этом мире, при отсутствии возможности сказать — да или нет. Современники блаженного Августина не дали себя в этом обмануть и счастливы видеть возмущение Жульена д’Эклана (какими бы, впрочем, ни были его собственные ошибки).
Но мы ещё не дошли до края ужаса. Не только Бог, действительно, не хочет, в силу своей действующей воли, спасти всех людей, что уже чудовищно, но те, кого Он спасает, даже не лучшие, как нам говорят; но это происходит совершенно наоборот: Он спасает тех, кого Он Сам и только Сам решил. Это определяется Им, Им и только Им, чтобы сделать их лучшими:
«Но почему Бог выбирает этих для славы и почему осуждает других, для этого не имеется другой причины, кроме божественной воли… как единственно волей архитектора определяется то, что этот самый камень будет на этом месте стены, а другой камень — в другом месте…»[145]. Но последуем за установленными авторитетными комментариями:
«Этот принцип предпочтения: ни одно из тварных существ не было бы лучше другого, если не было бы более любимо Богом — святой Фома, сформулировав его[146], делает этот принцип краеугольным камнем трактата о предопределении»[147].
Но принцип предпочтения уже был сформулирован блаженным Августином, особенно, в его творениях, созданных в конце жизни[148].
Р. П. Гаригу-Лагранж указал нам на глубокую причину[149]; Бог не может удовлетвориться действием в роли зрителя или председателя жюри, мы удовлетворяемся наградой или мы вызываем наказание, согласно с нашими заслугами или проступками, — тогда Его действие зависело бы от нашего. «Всякое разногласие приходит к дилемме: “Бог, определяющий или определяемый, и ничего не дано посредине.” Нельзя допустить, говорят томисты, никакой зависимости или пассивности в чистом Акте». (Не станем припысывать эту же мысль папе Иоанну-Павлу II, помня о том, что Р. П. Гаригу-Лагранж[150] был его научным руководителем по диссертации в Риме.)
Эти теории, хотя они не были никогда осуждены (увы! тем более это следовало сделать!), без сомнения, представляют худшую ересь, которую христианство и, возможно, какая-либо другая религия, никогда не знало, поскольку эта ересь представляет худшее искажение самой природы Бога. Вот «идол», наконец, без маски и это ещё Чистый Акт, как худший из золотых тельцов, так как это Ваал, который требует человеческих жертв «во веки веков». На этот раз манихейство поистине победило: Бог является одновременно Яхве и сатаной; и более сатаной, чем Яхве!
И пусть нам не говорят, что теории Предопределения являются крайним случаем, о котором издавна уже более не говорят. Конечно, это крайний случай, в котором имеет возможность лучше других проявляться истинное лицо идола. Но именно этому богу служило всё богословие. Эти тексты, это учение, без сомнения, представляют один из самых прекрасных реваншей, который сатана когда-либо одерживал над тайной любви на Кресте, ибо это действительно смерть Его Смерти!
Принимать эти кощунства за богословие — вот это, поистине, драма. То, что Бог в результате закончил смертью и умер, по крайней мере, в сердцах большинства людей — в этом нет ничего удивительного. Он уже давно был в агонии во всех наших учебниках. Понятно, что некий Альбер Камю мог продолжать говорить до последних лет своей жизни, по словам одного из его друзей, что он «был очень поражён теорией святого Августина об аде и о судьбе детей, умерших без крещения»[151]. И сколько с ним ещё много других?
Известна знаменитая притча Бергсона[152]: «Что бы мы стали делать, если бы узнали, что для спасения людей, для самого существования человечества имеется его некоторая часть или невинный человек, которому суждено претерпеть вечные мучения?» И Бергсон заключает: «Лучше согласиться на то, чтобы отныне всё прекратило бы существование! Лучше позволить взорвать нашу планету!» Сколько мистиков поняли, что вместо того, чтобы соглашаться на страдания одного из братьев для спасения других, предпочтительнее предложить Богу самих себя в качестве жертвы для спасения всех своих братьев. Давайте вспомним в связи с этим о чудесном тексте Бытия, где Авраам ходатайствует за людей Содома[153].
Если бы Бог мог любить кого-нибудь меньше, чем меня; если бы кто-нибудь, пусть это даже был бы последним из людей, мог бы быть вечно несчастным или только менее счастливым из-за одного того факта, что Бог его менее полюбил, чем меня; если бы только мог Бог иметь меньше любви к кому-нибудь, чем ко мне, этого было бы достаточно для того, чтобы в вечности было бы это между мной и Богом, и я не мог бы более Его любить тем же образом по-прежнему как Бога. Этого было бы достаточно для того, чтобы вековечно была бы в Боге, с моей точки зрения, эта слабость, это безобразие для того, чтобы Бог, в конце концов, не был более Богом.
Здесь, без всякого сомнения, мы оказываемся очень, очень далеко от любого вида христианства, традиционного на Западе, для которого само понятие любви подразумевает необходимо представление о расположении и предпочтении. «Всякая подлинная любовь является любовью по расположению и по выбору», — писал Жак Мадоль. «Бог начал с избрания человека среди всех Своих творений. Затем Он выбрал…» одну нацию среди всех народов и в этой нации особенно ещё одно колено, и т. д.[154]
Однако «в самой этой концепции выбор подразумевает оставить определённое число; не было бы выбора, если бы никто не был оставлен», или было бы совсем немного, объяснял ещё спокойно отец Жан-Эрве Никола для оправдания предопределения посредством «отрицательного осуждения»[155]. И, действительно, Жак Маритэн[156] не скрывает своего возмущения этим решением. Но если, по его мнению, Бог даёт каждому человеку возможность спастись, тем не менее, Он всё равно дополнительно не располагает определённым «непреодолимым движением первого толчка», которое сохраняет для «привилегированной по предопределению группы лиц»[157].
Однако мы не ошибаемся в том, что бог, который специально создаёт множество людей с намерением отдать их под проклятие для того, чтобы лучше продемонстрировать свою Справедливость и безвозмездность Милосердия по отношению к другим, этот самый бог больше не любит тех, кого он спасает. Они представляют для него только средство продемонстрировать его Добро. Любить это значит быть затронутым тем, кого любят, это дать ставить себя под удар того, кого любят; однако, Чистый Акт не может быть затронут кем бы то ни было.
Здесь не место вдаваться в чересчур технические детали, но совершенно очевидно, что такое представление о Боге руководит всем богословием, начиная с учения о творении, проблемы зла и Искупления, благодати и жизни в союзе с Богом в этом мире и в вечной жизни. Верно то, что многие авторы пытаются, не посягая на сам принцип, хотя бы ограничить, по крайней мере, ущерб в том или другом пункте. Но это никогда не выходит за рамки беспорядочных исправлений расстроенного порядка ущерба в связности целого, и поэтому эти поправки, по необходимости, неизбежно эфемерны и, в то же время, они только частичные.
Итак, что мы предлагаем для того, чтобы избежать антропоморфизма любви? Антропоморфизм славы Божией! Очевидно, Бог не может творить простым онтологическим квази-бессознательным излучением. Акт творения является полностью свободным, но из этого не следует, что он сводится к акту, лишённому смысла, подобно «беспричинному акту» Андре Жида[158]. Неужели он нужен для демонстрации Его славы и разнообразия Его атрибутов? Но кого Бог хочет ослепить таким образом? Какая же необходимость заставляет его демонстрировать свои таланты? И как в таком случае не стали бы мы ненавидеть, презирать и, в конце концов, жалеть этого царька, столь неуверенного в своей власти, что ему приходится испытывать эту власть на других, чтобы убедиться в ней самому, или художника, столь неуверенного в своей гениальности, что ему приходится ослеплять льстецов, чтобы освободиться от собственных комплексов? Ибо, в конце концов, никто из тех теологов, кто отказывает Богу в настоящей любви к нам или кто даже сохраняя слово «любовь» (ибо оно слишком библейское, чтобы его можно было вовсе исключить), ловко вымарывает из него его настоящее содержание, никто из них после выдвижения этого мотива славы в качестве очевидного не пытался немного объяснить или уточнить его смысл, или выявить следствия из него.
Как они не увидели превосходства трансцендентности Любви над трансцендентностью Могущества! Христианский Бог именно так трансцендентен, что Он придаёт бесконечную ценность меньшему из своих духовных творений. Бог является бесконечной Любовью. Следовательно, Он может только бесконечно любить, причём всегда бесконечно даже независимо от нашего собственного отношения к Нему, так как наше отношение не может ничего изменить в самом существе Бога, — в этом заключается Его Трансцендентность. Но Он является истинной любовью, и именно поэтому Его любовь для нас не является только бесконечной по силе воли, которая лежит в основе. Пусть затем Он желает, с той же самой, по-прежнему бесконечной, силой большего или меньшего счастья для каждого из Своих творений, как это утверждает святой Фома Аквинский[159], но это из-за того, что Он хочет для меня, как для каждого из Своих духовных творений, и в каждый момент именно максимума или Бесконечного, то есть самого Себя. Христос так же, как человек, имеет, поистине, единственное и особое отношение к Марии, его Матери, из-за того, что у Него к ней особая форма чувства, чувство сына к своей матери. Но Христос, будучи Богом, не может любить меня меньше, чем Свою мать, не может желать мне меньшего счастья, чем своей матери. Он больше радуется тому отклику на любовь, который идёт от Марии, так как этот отклик — совершенный, мой же — таковым не является. Но Он хочет мне того же бесконечного счастья, что и Марии: разделения его собственной жизни. Сам Христос даёт нам это хорошо понять. Когда Ему говорили, что Его мать и его братья хотят говорить с Ним, Он ответил: «кто Матерь Моя, и кто братья Мои?».
И указав рукою Своею на учеников Своих, Он добавил: «вот, матерь Моя и братья Мои; ибо кто будет исполнять волю Отца Моего небесного, тот Мне брат и сестра и матерь».[160]
В самом деле, Бог доверяет нам играть роли или, скажем более точно, выполнять во многом различные задания. Но те, кто получили задания наиболее скромные или наиболее неблагодарные, из-за этого не менее любимы и призываются к не меньшему счастью. Единственной возможной преградой для нас на пути этого потока Божественной любви будет наш грех.
Заметим, если весь мир с давних пор, с самого своего начала, не вошёл в царство своей завершающей славы, то это произошло из-за греха или наших грехов по отношению ко всем. По крайней мере, на этом энергично настаивает Священное Писание, и это было ещё общей верой первых веков христианства.
Знаменитый текст Бытия (II глава, 17) «а от дерева познания добра и зла, не ешь от него; ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрёшь» подразумевает, что, не будь греха, человек не умирал бы. Приговор, произнесённый в III, 19: «ибо прах ты, и в прах возвратишься», не означает ни в коей мере, что смерть неизбежна для человека. Он только напоминает, что человек является ничем без Бога, и если он удаляется от единственного источника всякой жизни, то обращается в ничто, из которого он был взят силой Божией. И другие тексты возвращаются к этому утверждению, подтверждая в тоже время это истолкование[161].
Отец де Во это очень хорошо резюмирует[162]. Он напоминает, что среди философских или религиозных поисков Античности присутствовали только лишь две возможные гипотезы о природе зла: «реальность, имеющая своё собственное существование и происходящая от принципа зла, игравшего большую роль в иранской философии» или «чистое отрицание» и «отсутствие добра». Но библейская точка зрения другая. Зло не имеет никакой собственной основы, но, тем не менее, оно не является чистым отсутствием. Оно является извращением бытия, совершенно отличным от него: «Зло, в действительности, не является простым отсутствием добра, это действительная сила, порабощающая человека и искажающая Мир (Бытие, III, 17)»[163]. Это простое представление об «извращении» или «искажении» бытия подразумевает источник зла, и помещает его в волю, отличную от воли Творца.
Это проявление другой свободы, данной от Бога, но обращённой против её Творца.
Верно — далее мы будем пытаться понемногу лучше понять — что драма нашей свободы никогда не происходит отдельно, полностью наедине, между каждым из нас и Богом. Это история всей вселенной. И поскольку прославление всей вселенной отложено из-за греха, соответственно постольку происходит так, что союз некоторых с Богом будет отложен не из-за их собственных грехов, а для блага других. Если сама Мария, которая никогда не грешила, не пользовалась на этом свете совершенной красотой, и это из-за того, что из-за наших грехов она была призвана принять своё участие в Искуплении мира, как мы это делаем все, каждый в своей мере, одни за других, даже если это нам и не очень хорошо известно. Но это значит заходить слишком далеко.
Пока что удовлетворимся этим весомым утверждением, что без греха не было бы в мире зла ни в какой его форме. Добавим ещё, что было бы уже кощунством допустить, что Бог, может быть, мог бы использовать то, что Он не совершил, в ограничении распространения этого зла или в ускорении его поражения. Если бы Бог не пришёл на землю пролить Свою кровь за каждого из нас и за каждое наше искушение, это бы, действительно, ничему не послужило. Но в каждый момент бытия мы совершенно уверены в том, что Бог сделал всё, что было возможно по-Божьему сделать для счастья мира и каждого из нас.
Перед тем как пойти по пути, который нам кажется лучшим, здесь, может быть, следует поставить последний раз точку в вопросе, который занимает нас с начала этой главы и который абсолютно господствует над всей оставшейся частью богословия.
Нам представилось, что Откровение предложило нам как факт и как истину, для дальнейшего размышления, что божественная ипостась может страдать. Этого уже достаточно самого по себе для освещения выявления недостаточности представления о Чистом Акте. И нам тогда показалось, что тайна взаимоотношений трёх божественных ипостасей заставит нас допустить наличие некоторого вида сострадания Отца и Духа по отношению к страданию Сына. Но Отец и Дух очевидно могут разделять страдание Сына и нести его в некоторой форме, какой бы она ни была, вместе с Ним, только в силу Их общей божественной природы. Тогда, если возможно в Боге наличие чего-то соответствующего нашему страданию, мы лучше поймём, что божественные ипостаси могут войти с нами в отношение любви или, даже скорее, в общение любви.
Но это предполагает оставить всю метафизику полноты бытия, которая прежде всего применяла к Богу старую человеческую мечту (в особенности, буддистскую) о неуязвимости и которая, собственно, вообще представлялась связанной с моделью неизменности идеального физического тела (к которому ничего нельзя добавить и ничего от него отнять).
Какая радость увидеть старого учителя этой схоластической философии, которую мы здесь разоблачаем, а именно Жака Маритэна, который также признаёт[164], что одной из основных принципиальных причин современного атеизма является то, что люди не решаются более верить в любовь Бога. Какая радость видеть, что он следует по тому же пути, что и мы, когда признаёт, что любовь включает в себя определённую уязвимость. Но увы! как только он оставляет «метафорические выражения», пытаясь дать нам пояснить их для нас с помощью «более разработанных продуманных взглядов», что у него от них остаётся? И что могло бы, действительно, от них остаться среди этих онтологических категорий, при которых Бог находится абсолютно вне какой-либо досягаемости, трап к нему поднят, подъёмный мост тоже, с удалённой лестницей и приподнятым висячим мостом, и это то, что радикально возможно в наиболее радикальной степени, так как отношения между Богом и нами не являются даже «реальными», — говорят нам, — со стороны Бога, но не существуют ли они только в нас?
Эта трогательная попытка, подобная трагедии![165]
Однако любить — это именно и значит: соглашаться быть уязвимым, и быть безоружным в пользу того, кого любят, давая ему власть над собой и подвергаясь его ударам, отказываясь от самозащиты и даже от того, чтобы убежать. Страсти Сына открывают нам, что жизнь Божия следует законам другой метафизики. Но эта метафизика любви является истинным скандалом, возмутительным как для нашего единственного разума, так и для нашего восприятия, так как она открывает нам, что Абсолют не является абсолютно Неуязвимым, но абсолютно Уязвимым, так что Трансцендентальное не превосходит нас, убегая от нашей власти, но предлагает нам максимальную власть над собой, вплоть до предания на смерть и крестной смерти.
Возможно, ещё никогда не был побеждён, более чем наполовину, докетизм[166], при недостаточном видении отклика на Страсти Сына, который должен иметь место в самом Боге? Но, без сомнения, следовало бы быть осторожным и не заходить слишком далеко в другом направлении и не слишком легко верить, что страдание в нас было бы менее скандальным, если бы это возмущение распространилось бы на самого Бога.
Может быть, открылось бы в метафизике любви то, что единственное истинное страдание состоит в невозможности самому более любить в совершенстве того, кто не отвечает нам с равным совершенством любви. Тогда Бог, как совершенная Любовь, таким образом ускользнул бы в за пределы досягаемости нашей неделикатностью или нашим отказом не из-за безразличия, а из-за избытка любви. Абсолют стал бы тогда, может быть, несмотря на всё абсолютом счастья в то же время как и Абсолютом Любви, так как чистое счастье любить, любить всегда и несмотря ни на что, ещё брало бы на себя страдание не быть любимым. Но можно ли одолеть и ещё взять на себя несчастье знать страдание любящего?
Но является ли Абсолют Любви действительно обязательно абсолютом счастья? Или что это за счастье для Абсолюта Любви?
Признаемся далее, что мы оказываемся здесь на крайней точке «берега, у которого остановились наши шаги». Далее начинаются запрещённые моря, которые могут изучаться за пределами наших маяков только через опыт Божий. Некоторые корабли смогли на это отважиться по дуновению Духа. Мы постигаем через них настолько далеко, насколько они ушли, и так долго, чтобы их сообщения могли бы достичь нас, так как чем более душа исполняется Любовью Бога, тем более очевидно растёт её счастье, становясь почти безграничным, как у Бога, но также разрастается в душе неутолимое желание, чтобы все люди были спасены, полностью все, и все до последнего.
Как это разрешается, когда мы продвигаемся ещё дальше, по ту сторону?
По ту сторону начинается Бесконечность, и мы ничего об этом не знаем.
Ничего, если бы не эта маленькая фраза, приходящая, поистине, оттуда, из Бесконечности, как маленький огонёк, который часто остаётся последней надеждой, способной немного успокоить наше сердце на самой глубине наших ночей, которая, однако, не распутывает загадку, стоящую перед нашим разумом; небольшое высказывание об «Отце милосердном», нераздельно включающем радость и боль, как восклицание чистой любви:
«Он был потерян, но нашёлся!».