Чтобы все спаслись. Рай, ад и всеобщее спасение — страница 9 из 42

емость выглядит странным.

Впрочем, я не виню своих знакомых за эти неясности. Единственная причина их неспособности прояснить данный аргумент заключается в том, что сам аргумент оказывается бессмысленным по своей сути; это довод, который приведен в отчаянии только потому, что не было под рукою лучшего, более правдоподобного довода. Что же еще остается в итоге моим приятелям-томистам, кроме как торжественно, словно декламируя катехизис, повторять свое утверждение – всё снова и снова, пока наконец они не убедят самих себя, что оно всё же имеет какой-то смысл? Однако даже самое строгое рассуждение, если оно исходит из абсурдных посылок, может породить в лучшем случае тарабарщину, в худшем – бесстыдные софизмы. И в конечном счете всё это совершенно бесполезно. Как и прежде, ни одна из этих попыток обосновать идею вечного ада нисколько не улучшает тот образ Бога, которым одаривает нас инферналистская ортодоксия, и именно это должно больше всего беспокоить любого верующего. Все эти аргументы по-прежнему заставляют верить, что благожелательный и всемогущий Бог мог намеренно сотворить разумных существ, обреченных на бесконечное мучение, которого они никогда, ни при каком подсчете личной ответственности, не могли бы навлечь на себя; а также верить, что это неотъемлемая часть той благой вести, которую принесло в мир христианство.

Все эти линии рассуждения могут привести в итоге лишь к одному логическому завершению: когда все возможные обходные тропы теряются в траве, нужно остановиться, повернуть назад, дойти до исходной точки и, наконец, признать, что если уж для конечных духов действительно существует вечный ад, то истина должна состоять в том, что Бог осуждает про́клятых на бесконечное страдание не в силу некоего разумного соответствия между тем, что́ они могут заслужить, и тем, как Он решает воздать им за их грехи, а исключительно в качестве демонстрации своей власти поступать так, как Он пожелает. Поэтому, например, классический томизм, по крайней мере в «мануалистской» традиции, с XVI до начала XX века доминировавшей в прочтении Аквината, исходил из двойного предопределения точно так же, как почти любая из когда-либо существовавших школ реформатской традиции: все души приходят в этот мир уже неотвратимо предопределенными божественным повелением к вечному блаженству или вечному мучению, и в любом случае – не ввиду какой-то божественной благосклонности, которую они когда-нибудь могли бы заслужить сами, но исключительно в качестве откровения всей полноты власти и величия Бога. Конечно, томисты такого толка, в отличие от кальвинистов, обычно предпочитали не говорить об этом как именно о двойном предопределении; взамен они предпочитали проводить обманчивое различие между, с одной стороны, непреодолимым Божьим предопределением избранных к блаженству и, с другой, «непреодолимыми попускающими повелениями», которыми Он посылает отверженных в погибель, избежать которой они никогда не были в силах. Но на этом нет нужды задерживаться (по множеству очевидных причин, моральных и логических, а также по множеству других, в философском отношении более трудных для понимания, на которые в данный момент не стоит отвлекаться). Гораздо предпочтительнее, на мой взгляд, менее запутанный и более прямой язык предопределения, который мы находим в реформатской традиции, особенно в богословии Жана Кальвина (1509–1564). Там, по крайней мере, мы встречаем полную откровенность. Кальвин не проводит бессмысленных различий между тем, как Бог действует, предопределяя избранных ко спасению, и тем, как Он действует, предопределяя отверженных к вечному мучению. В Книге III своих Наставлений (III.23.7, если быть точным) он даже утверждает, что Бог предопределил отпадение человека от благодати именно потому, что всё – творение, грехопадение, искупление, суд, вечное блаженство небес, бесконечные муки ада и что бы то ни было еще – существует исключительно ради совершенного явления всей полноты всемогущего владычества Бога (которое зачем-то непременно должно быть явлено).

Должен сказать, я с трудом представляю себе, что можно ответить на такое ви́дение христианства. Отчасти это связано с моей осведомленностью о том, что оно основывается на печально известном ошибочном прочтении Писания, восходящем к позднему Августину – величайшему гению, неспособность которого читать по-гречески и, как следствие, опора на неточные латинские переводы явились самым трагическим по своим последствиям случаем лингвистической некомпетентности в истории христианства. Однако в равной мере это связано с тем, что я считаю возникшее в результате представление о Боге метафизической нелепостью: это Бог, который считается источником всего, но природа которого в то же время неизбежным образом совершенно осквернена произволом (и понимать иначе излагаемую Кальвином историю избрания и отвержения невозможно, как бы ни возражали ортодоксальные кальвинисты), что должно означать, что в каком-то смысле Он есть конечное существо, в котором возможность превосходит действительность и иррациональное превосходит рациональное. Впрочем, нет нужды подробно рассуждать здесь об этом; в таком случае затрагиваются технические философские вопросы, не относящиеся непосредственно к теме данной книги, а я не хочу в данный момент углубляться в этот спор, поскольку, откровенно говоря, всё это имеет для меня несколько второстепенное значение. В сравнении с любым из этих богословских изъянов – будь то глубоко неправильное толкование Писания или непригодная метафизика божественного, – предметом гораздо большего беспокойства является присутствующий в таком языке моральный ужас. В каком-то смысле это качество, порою вызывающее у меня почти восхищение. Да, кальвинистское представление о предопределении есть, бесспорно, наиболее ужасающее и суровое выражение наследия позднего Августина; но оно, в отличие от других выражений этой традиции, по крайней мере придает стойкость благодаря своей последовательности. Конечно, это и его основной недостаток; однако в этом представлении нет и намека на двуличие. Кальвин отнюдь не пытается ввести ни нас, ни себя самого в заблуждение, будто в провозглашаемом им учении имеется некая внутренняя доброта, сокрытая от наших грешных глаз лишь нашей собственной порочностью. Он провозглашает, что Бог ненавидит про́клятых и фактически создал их для того, чтобы они были объектами его ненависти (см. его толкования на послания Иоанна). Подлинная неприкрашенная суть всего этого есть для него не что иное, как абсолютная власть, действующая ради власти, что неизбежно выражается поэтому в безграничной жестокости ничуть не менее, чем в безграничном великодушии. Разумеется, кальвинисты не согласятся с тем, как я изложил это; однако суть всё же верна.

Впрочем, здесь я опять должен признаться, что испытываю некое восхищение; под таким углом, даже если подходить к делу чисто по-человечески, становится видна определенная логика, очень многое объясняющая. Рассмотрим, к примеру, императора Домициана, который, согласно римскому историку Светонию, пригласил как-то одного из казначейских служащих отобедать с ним в его покоях, позволив тому возлежать в присутствии императора, вкушать с его блюд, отведать лакомств, обычно сберегаемых лишь для самого могущественного человека на земле и его ближайшего окружения. Это была величайшая честь, какую этому служащему когда-либо оказывали и на какую он вообще мог бы надеяться; он определенно не мог себе и представить, что вправе ожидать чего-либо подобного. На следующий день Домициан приказал распять этого служащего. Надо сказать, это впечатляет. Это была самая грандиозная демонстрация абсолютного владычества, какую только можно себе представить, и идеальное доказательство того, что такое владычество действует неизмеримо выше уровня обычных категорий добра и зла. Это с предельной ясностью показало, что дары, исходящие от абсолютной власти, даются исключительно из милости и что те, кому они пожалованы, отнюдь не вправе притязать на них; и это столь же четко доказало, что такая власть, по той же самой причине, не связана никаким общепринятым критерием правосудия или милости и потому, собственно, являет себя в совершенной непредсказуемости своей злобы ничуть не меньше, чем в изобилии своей щедрости. В некоторых направлениях реформатской мысли есть старинная пословица, что Бог, если бы пожелал, мог бы сотворить всех нас для вечного мучения и такое действие было бы с Его стороны совершенно справедливым просто потому, что это было в его власти. Лично мне это представляется самым упадочническим богословием, какое только можно вообразить, и, без сомнения, предельно богохульным. Однако я не считаю, что ответственность за это непременно лежит на самом Кальвине, поскольку в данном вопросе он был продуктом столетий неправильного толкования Писания и еще более неправильного богословского рассуждения; он мало чем отличался от многих своих современников, как протестантов, так и католиков, – разве лишь тем, что (как я уже сказал) его мышление обнаруживало бо́льшую по сравнению со всеми остальными последовательность. Тем не менее для меня Бог кальвинизма в худшем его выражении (как в тех печально известных строчках из Книги III Наставлений) – это просто Домициан, сделавшийся всемогущим. Если бы это было христианство, то это была бы слишком нездоровая в психологическом отношении вера, чтобы вообще принимать ее всерьез, а ее приверженцы заслуживали бы не уважения, а лишь несколько насмешливого сожаления. Если кто-то признаёт ее своей религией, то таковой просто дьяволопоклонник, перепутавший имена в рассказе. Экзегетические и философские изъяны такого ви́дения веры, без сомнения, многочисленны и неустранимы; однако они бледнеют в сравнении с ее куда более вопиющей моральной чудовищностью. Эта сторона ортодоксального кальвинизма является для меня главнейшим свидетельством в пользу высказанного выше утверждения, что ум, приученный верить в то, что он должен верить чему-то неправдоподобному, способен убедить себя признать практически что угодно, сколь бы отталкивающим это ни было для разума (или даже для вкуса). И тем не менее я всё же настаиваю, что если судить по тому, как христиане ведут себя в действительности, то никто, за исключением нескольких религиозных социопатов, на самом деле не верит ничему из этого так глубоко, как склонен считать.