Чудеса в решете, или Веселые и невеселые побасенки из века минувшего — страница 6 из 76

Александр Некрич — для нас с Д. Е. просто Саша, поскольку он жил с нами в одном доме, — написал небольшую книгу по заказу издательства «Наука», под названием «1941. 22 июня». Книга эта прошла шесть цензур: обычную главлитовскую, военную, Комитета госбезопасности, мидовскую, и, наконец, часть книги была согласована с отделом науки ЦК КПСС.

В книге Некрича были приведены интервью автора с некоторыми нашими военачальниками, в которых отмечались (очень осторожно!) ошибки военного командования в самом начале войны.

Книга вышла, и скоро в официозе — в газете «Правде» — появилась зубодробительная статья о ней. Расчет был на то, что автор признает свои грехи, покается.

Самое удивительное, что, хотя Некрич из всех наших с Д. Е. знакомых был самым ортодоксальным коммунистом, однако каяться он не захотел. Как раз наоборот — проявил немыслимую активность, организовав в Доме ученых обсуждение своего труда. Среди присутствующих — пришли человек 150 — были и военные (генералы), и историки, в том числе Д. Е.

Обсуждение закончилось неожиданным вердиктом: мол, книга в основном правильная, никакой лжи в ней нет. Попутно выступавшие, а среди них был и диссидент Е. Гнедин — бывший крупный работник МИДа, а потом сталинский зэк, — высказывали свое отношение к сталинскому командованию гораздо более радикально, нежели автор книги. Поговорив и поспорив, историки пришли к мнению, что книга «1941. 22 июня» полезная. В общем, некричевский труд одобрили. Это бы еще полбеды — но кто-то из присутствующих в Доме ученых происходящее записал и передал на Запад. Запись подхватили «вражеские голоса»…

В итоге Некрича вызвали в комиссию партийного контроля, во главе с членом Политбюро Пельше… и исключили из КПСС[7].

А через некоторое время решили обсудить и всех выступавших в дискуссии о книге Некрича, в том числе и Д. Е.

Тогда-то Д. Е. и решил, что произнесет речь, в которой выскажет все, что думает и о Пельше, и о его комиссии, и вообще обо всей партийной системе Советского Союза. Однако, хотя Д. Е. и вызвали «на ковер», отпустили его всего лишь с выговором, даже не со «строгачом». И речь оказалась непроизнесенной.

В бумагах мужа я нашла резолюцию парткома о снятии с Д. Е. выговора, наложенного на него Комиссией партийного контроля при ЦК КПСС, — вот только не обнаружила там справки о том, сколько сосудов в его мозгу пострадало от этой гадкой истории.

В это же примерно время мы с Д. Е. задумали и начали писать книгу «Преступник номер 1» о Гитлере… — вернее, о тоталитарном строе в Германии, похожем на любой другой тоталитарный строй. И это опять же грозило Д. Е. потерей партбилета.

Однако все же следует объяснить, что потеря партбилета означала для Д. Е. отнюдь не только утрату престижной и хлебной работы — Д. Е. был коммунистом идейным. Сейчас это звучит, может быть, смешно, но в ту пору таковыми были миллионы и советских людей, и европейцев, считавших, что капитализм себя изжил.

Из всех наших многочисленных общих друзей понимали Д. Е. только Борис Слуцкий и, возможно, англичанин Дональд Маклейн.

Но что было, то было.

Глядя назад, с высоты своих ста лет, считаю, что Д. Е. был по своей природе политиком — может быть, очень крупным политиком.

Однако политиков в СССР не могло быть по определению — советская держава изначально была задумана и устроена на другой лад. Ей требовались не политики, а вожди и послушные исполнители их воли. Даже никаких особых мнений людям иметь не надлежало.

* * *

Ну а теперь пора все же сказать, что, кроме огромных достоинств — ума и таланта, — Д. Е. обладал многими недостатками, может быть, и относительно мелкими, но весьма чувствительными, а подчас и непростительными.

Еще во времена нашего тассовского романа я была свидетелем, как из-за эгоизма моего будущего мужа и его семьи тяжело страдала мать Д. Е.

В начале войны маму Д. Е., Клару (отчества не знаю), вместе с сестрой их мужья — Ефим Меламид и Моисей Гольдфарб — отправили в эвакуацию. Года два-три сестры там мучились, голодали. Но потом Гольдфарбу все же удалось получить пропуск и привезти свою жену в Москву. Клара осталась одна, больная: у нее был туберкулез, как говорили тогда, чахотка, и в самой тяжелой форме. Разумеется, Д. Е. достал пропуск в Москву для своей матери. Дело было за малым: вызволить Клару и привезти домой, что должен был сделать Ефим Александрович. И тут начался «отлов» этого, хотя и чрезвычайно способного, но совершенно безответственного человека. Иначе, чем «отловом», сию процедуру не назовешь. Ефим Александрович скрывался то у одной дамы сердца, то у другой. Был неуловим.

Клару, уже умирающую, привезли сразу в больницу. Там она и скончалась.

Помню, что, наблюдая со стороны эту трагедию, я возмущалась будущим мужем. Неужели он не мог бросить на несколько дней все свои дела, чтобы забрать мать в Москву? Однако сам Д. Е. и тогда, и многие годы спустя винил в смерти матери семейство Гольдфарбов: мол, как родная сестра осмелилась уехать и оставить Клару одну!

И здесь я позволю себе сделать небольшое отступление.

Как это ни смешно звучит, но наш с Д. Е. талантливый сын Алик по-своему интерпретировал историю бабушки по отцовской линии. По его мнению, бабушка была пламенной советской патриоткой и даже чуть ли не… агентом НКВД. Об этом будто бы свидетельствует ее стремление поскорее вернуться на родину, в Советский Союз, после того как к власти в Германии пришли гитлеровцы.

Почему бы этой больной туберкулезом женщине вместе с тремя детьми и мужем Ефимом не двинуться прямым ходом (видимо, пешком!) в Палестину? Это в Палестину-то — тогда еще пустыню, жаркую и безводную? (Ведь жара, как известно, очень «полезна» чахоточным…) Почему бы ей и ее мужу не сражаться в этой пустыне с арабами, верховный муфтий которых не расставался с портретом Гитлера? Почему бы больной Кларе не участвовать также в перестрелках с англичанами? Палестина была в ту пору, как известно, подмандатной территорией Британии. И до Второй мировой войны, и до Холокоста англичане и не помышляли о том, чтобы отдавать сию территорию каким-то евреям.

Добавлю к этому только, что большая группа еврейских писателей из Берлина (в их кругу тогда вращался Ефим Александрович) тоже срочно отбыла в Советский Союз, а вовсе не в Палестину.

Ну а теперь продолжу рассказ об эгоизме и легкомыслии Д. Е. — о том, что эти качества мужа приводили порой к смешным эпизодам.

Однажды, когда муж довел меня до того, что разводиться решила я (до того подавал на развод Д. Е.), выяснилось, что уходить от меня к отцу ни Алик, ни Ася[8] не желают. Эту сценку не могу не воспроизвести.

Итак, я сообщила домашним, что намерена развестись с Д. Е., и сказала далее, что Алик остается со мной, Ася уходит вместе с отцом. «А вас, Шура (наша домработница, почти член семьи, неграмотная, но умная женщина, афоризмы которой повторяли все наши многочисленные друзья), мне придется уволить».

Все трое в гробовом молчании выслушали мои слова, после чего Алик ушел к себе в комнату, нарочито громко хлопнув дверью, — очевидно, в знак недовольства мною. Ася также молча похромала к себе. Не в меру словоохотливая Шура на сей раз, не сказав ни слова, отправилась на кухню. Но не прошло и получаса, как Ася появилась в комнате, где я печатала на машинке очередную статью или перевод, и сердито заявила: «Я с отцом жить не буду. Останусь с вами и с Аликом. Не выгоните же вы на улицу больного человека». Не успела уйти Ася, как появилась Шура, обожавшая Д. Е. (она даже называла себя не своей настоящей фамилией Панина, а Меламидовой и вечно собачилась со мной), и на сей раз просительным тоном сообщила, что остается со мной и с детьми. Готова обойтись без зарплаты: будет работать приходящей работницей у посторонних, а все деньги приносить мне.

Весьма занимательно прокомментировала сию сценку моя подруга Муха-Мухочка:

— А ты как думала? Кто из них от тебя, дура, уйдет? Д. Е. они любят, а ты им надоела хуже горькой редьки. Но только не думай менять квартиру, ведь и Тэк тоже никуда не денется, ты же и его не выгонишь…

Однако эпизоды с грозным названием «развод» случались не так уж часто. Обычно, когда дети подросли, мы с мужем просто разъезжались и жили врозь. Я — по нескольку месяцев в Подмосковье, в Доме творчества Переделкино.

Правда, когда муж находился в особенно трудном положении, например, когда шло «дело Некрича», мы заново съезжались. Иногда это происходило и в относительно спокойные времена. Просто Д. Е. тогда переставал позиционировать себя «мальчиком резвым, кудрявым», или, скорее, плейбоем-иностранцем.

И вот вся семья что называется в полном сборе.

Тут мне вспоминается такая картина. В столовой или в кабинете у нас, на ул. Дм. Ульянова, долгие часы сидит-мается какой-нибудь незнакомый субъект. Ждет Д. Е., который назначил ему прийти, скажем, ровно в шесть пополудни, а сам опаздывает на два-три часа и является аж поздно вечером.

Как-то раз субъекта звали Веня (фамилию не помню). Он приехал с Украины и был, по его словам, мужем покойной двоюродной сестры Д. Е. Этот Веня приезжал даже в Переделкино, где Д. Е. ему назначал свидание, а сам не являлся. Продолжалась погоня Вени за Д. Е. довольно долго. Как я поняла, скромный украинский учитель Веня осел в Подмосковье у какой-то любвеобильной тетушки, а набеги к Д. Е. воспринимал как светскую жизнь. В Переделкине, у меня в номере, он не раз встречал даже поэта Андрея Вознесенского — на самом деле жену поэта Зою Богуславскую, но в Вениной интерпретации Зоя превратилась в Андрея. За что я его нещадно отругала.

И таких Вень у нас было несколько.

Помню также, что в нашем доме много месяцев подряд в шесть часов пополудни раздавался телефонный звонок. Это звонил сын покойного Комарденкова — прекрасного театрального художника, учителя Алика перед поступлением в Строгановку.