— Именно! — кивнул Андрей Сергеевич и постарался понять, к какому сорту он тогда относился. Не к первому точно. Но и не к третьему, слава богу.
— А во-вторых, кого совсем не было в твое и отчасти в мое время, — продолжала Нина Викторовна, — так это людей просто богатых, но совсем не знаменитых. Устав дачного кооператива был в этом смысле строг: принимали только своих. Никаких новых русских еще не было, даже слова такого не было еще. Кстати, я знаю, когда появилось это слово: в 1992 году, в самом первом номере газеты «Коммерсант-Дейли». Причем в очень позитивном смысле. Те, кто «вписался в рынок» и зарабатывает, ты только не упади в реку — (они уже догуляли до берега и шли по тропинке вдоль воды) — зарабатывает не меньше пятисот долларов в месяц, — она искренне захохотала.
— Не смейся над курсом и над паритетом покупательной способности! — Андрей Сергеевич засмеялся тоже.
— Да, так вот… Еще одна, по сравнению со Львом Николаевичем, важная поправка. У нас в поселке речь все-таки шла о наследниках этих вот «богатых и знаменитых». О детях, а то и внуках. Маша Волкова, моя главная подруга, была внучкой вот такого богатого и знаменитого. А себя я не знала куда пристроить. Мой покойный дедушка, от которого у нас была дача, через два дома от Волковых, был если и знаменитый, то очень давно, и не особо богатый. Наверное, его богатства хватило только на дачу, а далее — его знаменитость не давала особого приварка. Папа был скромный труженик на той же ниве. В отличие от Волкова Петра Петровича и отца его Петра Евгеньевича — Машиных папы и дедушки. Но так-то мы все были друзья и вроде бы равны — я еще захватила кусочек советского воспитания.
— Ах, Нина Викторовна! — вздохнул он. — Знали бы вы…
— То есть «ты»! — тут же поправила она.
— Знала бы ты, Нина, какие бездны неравенства разверзались и какие вавилоны громоздились в Советском Союзе… Ничего, что я так красиво говорю?
— Ничего, нормально! — сказала она. — Знаю, знаю. Я никак не перейду к делу. То есть к чуду. Хорошо. Итак. Маше Волковой какие-то друзья родителей привезли из-за границы куклу Барби. Маша тут же позвала нас всех к себе. Сейчас-то я, все вспоминая в деталях, понимаю, что эта Барби была самая дешевая. В одном платье, то есть без гардероба. Без домика с мебелью и посудой. И конечно, без Кена. Но всем нам — особенно мне — она показалась прекрасной. Кажется, нам кто-то рассказывал о такой кукле. Или в газетах? Не помню. Но помню, что я в нее сразу влюбилась. Именно так. Страстной и тихой любовью. Любовь эта усугублялась тем, что я точно знала — о своей собственной Барби мне даже мечтать не приходится. За границу никто из моих родных не ездил, а даже если и ездил разочек-другой, какая-нибудь дальняя тетя, то я знала, что наши люди за границей все деньги тратят на вещи важные и нужные. На одежду и на технику. То есть на всякие кассетники и транзисторы. Иногда такие вещи продавали задорого и радостно говорили: «Окупил поездку!» Я это слышала много раз. Ясное дело, что в таком, извини меня, социально-экономическом контексте ни о какой Барби речи не шло. Тем более в подарок дальней родственнице, то есть мне.
Мы — Лена, Ксюша и я, и еще Люба из соседнего поселка института связи — приходили к Маше, как на работу, играть с Барби. Мы шили ей халатики, строили для нее дачу из картона, сажали в саду деревья, то есть втыкали в песок веточки — в общем, как я сейчас понимаю, впадали в полное пятилетнее детство. Но, наверное, в этой Барби что-то было. Какая-то сила притяжения. Наверное — это я опять-таки сейчас понимаю, — секрет был в том, что Барби — это была кукла для малышей, но — как взрослая девушка. Даже, наверное, как молодая женщина.
Потом, через неделю примерно, остальные девочки «выпали из детства» обратно, так сказать. Перестали играть в Барби и тянули нас на речку, в лес или в кино в детском санатории рядом — туда легко можно было протыриться. А мне не хотелось ничего, кроме Барби. Просто держать ее в руках. Смотреть в ее синие глазки. Воображать, что она моя старшая подруга, которая рассказывает мне всё-всё про жизнь и про людей.
Я мечтала взять Барби домой — хоть на один вечер. И представь себе, однажды я спросила у Маши Волковой — так, как бы в шутку: «А давай Барби сегодня как будто поедет в другой город и заночует в гостинице?» — «А где будет эта гостиница?» Я едва осмелилась произнести: «Например, у меня».
Маша, к моему изумлению, согласилась, но сказала: «Сначала приготовь ей постель, а я приду проверю». Я помчалась домой. Старых кукольных кроваток у меня было две, но в последний момент стало неловко выбрасывать оттуда моих старых кукол, Нату и Аглу, то есть Аглаю. Они так глупо и доверчиво пялились на меня! Я их задвинула в глубину одежного шкафа, нашла на кухне пустую коробку из-под печенья и живо соорудила для Барби шикарную кровать, немножко похожую на гроб. Потом побежала за Машей.
Маша кроватку одобрила, и мы уложили Барби спать. Я едва дождалась, пока Маша уйдет. Накрыла Барби одеялом из носового платка.
Была только половина девятого. Я потащилась в кухню пить чай и спросила маму — почему известную американскую куклу назвали Барби? Мама объяснила, что это значит Барбара, распространенное американское имя. То есть Варвара.
— Фу! — сказала я. Имя Варвара показалось мне уродским и простецким. — Барби лучше.
Но мама не согласилась. Нежное имя Варенька из русской классики, да и святая Варвара, покровительница всех, кому грозит внезапная смерть. Мама тогда начала увлекаться разными церковными делами. Как сейчас бы сказали — искала путь к Богу. Читала всякие такие книги, знакомилась со священниками — и вот коротко рассказала мне житие святой Варвары из Илиополиса, как ее собственный отец по имени Диоскор отрубил ей голову за веру в Христа.
Нет, это меня совершенно не впечатлило. Но зато понравились сами слова — святая Варвара. И вдруг показалось, что к Барби меня так тянуло именно поэтому. Что она и была святой Варварой — то есть не самой святой, а образом ее. Пластмассовым кудрявым голубоглазым воплощением.
Допив чаю и умывшись, я пошла к себе.
Погасила свет, легла на бок и увидела, что над кроваткой Барби — то есть над картонной коробкой — поднимается сияние. Наверное, это луна светила в окно, и ее луч попадал на спящую Барби. На всякий случай я встала, не зажигая света. Взяла из ящика стола кусочек фольги — золотце, как мы называли конфетную завертку, — у меня там много таких было. Сложила кружочком и сделала для Барби вроде нимба, как на иконах. Зачем, почему? Не знаю. Как-то само получилось. Поцеловала ее через воздух, не касаясь губами. Снова легла и уснула.
А утром понесла отдавать Барби.
Мы с Волковыми жили через два дома — идти пять минут.
Вдруг мне захотелось еще немножко побаюкать и приласкать Барби. Я присела на край кювета, положила ее на колени, погладила ее личико.
— Эй, ты чё тут делаешь? — раздалось сзади. Кто-то подъехал на велике и с лязгом остановился.
Я обернулась. Это был мальчишка лет четырнадцати, явно не из нашего поселка. Цыпатые руки в ссадинах. Клетчатая мятая ковбойка с неправильными пуговицами. Разбитый велосипед, весь перемотанный изолентой. Я сразу поняла, что он — из Сретенского. Рядом с нами, километра три через поле по разбитой щебенчатой дороге, на другой стороне нашей маленькой речки, был то ли городок, то ли поселок Сретенский. Или Сретенское.
— Зачем ты объясняешь, я все прекрасно знаю! — сказал Андрей Сергеевич. — Если честно, это мы были рядом с ними. Наши дачи появились в начале пятидесятых, а Сретенскую сукновальную фабрику построили еще при Екатерине Второй.
Но мы-то были сам понимаешь кто — о-го-го! А они — шпана какая-то.
— Чё это у тебя? — спросил он.
Нет бы мне прижать Барби к груди, вскочить и побежать к Маше. Но, наверное, хотелось покрасоваться перед сретенской шпаной. Я сказала:
— Кукла. Американская. Дорогая. Зовут Барби.
— Уй ты. Дай позырить. Да не ссы, чесслово!
И я, как последняя дура, протянула ему Барби и еще сказала строго:
— Только не испачкай.
Он взял ее и стал вертеть в руках, рассматривать, а потом свистнул, сунул ее за пазуху, нажал на педали и умчался, дребезжа своим разломанным великом.
Конечно, Маша плакала, но сказала: «Что ж поделаешь». Не стала на меня орать, я это оценила. Хотела ее обнять, но она вывернулась.
Ее бабушка сверкала глазами и повторяла: «Машенька, не плачь, я тебе куплю такую же!» — «Где такую купишь?» — Маша мужественно пожимала плечами. «Все равно куплю! — грозила бабушка. — Вот увидишь!»
А потом Маша перестала со мной играть. Нет, она не сказала: «Я с тобой больше не вожусь!» — фу, какое детство. Она просто была очень занята, или ей нездоровилось. Об этом мне сообщала, выйдя на крыльцо, ее бабушка.
И вот, наверное, уже в пятый раз я пришла к Волковым. Был почти вечер. Дорожка к их дому была темная, потому что накрыта низко склонившимися деревьями. Я очень ясно — как будто сама себя издалека — слышала, как скрипит гравий под моими сандалиями. Это было добавочно стыдно, потому что у меня не было кроссовок, как у Маши, Лены и Ксюши. Были кеды, но совсем нелепые и старые. Гравий! Вернее сказать, это был не настоящий гравий, а серо-фиолетовый угольный шлак из отопительного котла. Ты ведь помнишь — раньше здесь топили углем, потом провели газ, но на задних дворах еще долго оставались кучи шлака, который годами выгребали из котлов, — его хранили, чтобы подсыпать дорожки, особенно же въезды для машин.
Вот. Я шла, громко хрустя этим как бы гравием, и, наверное, меня услышали в доме. А может быть, увидели с крыльца. Или догадались, что это я. Дверь, ведущая в дом с застекленной веранды, вдруг закрылась и заперлась — я услышала это, а через десять секунд убедилась лично.
Обойдя куст жасмина, я поднялась на каменное крыльцо из аккуратного, но уже обомшелого кирпича вперемешку с кривоватыми, треснутыми и по углам обломанными кубиками желтого мягкого известняка, который в нашем дачном обиходе почему-то назывался «бут»; но эта обомшелость и потресканность только прибавляла стиля — особенно если иметь в виду плети дикого винограда, которые ползли по крыльцу.