Мандриков почти в такт ей шевелил сухими губами: «Послать Елюсю? Неясно, поможет ли. Но время можно выиграть. Эх, Берзиня бы сюда!.. Так нету его… Пойти самому? Послать кого из наших? В здании восемь бывших солдат, все участники боев. Нет, командиру нельзя… Да и меньше на одного станет. А она сама-то под пули полезет? Водночас застрелить могут… Потом скажут: предревкома фактическую жену свою с белым флагом на смерть отправил».
«Колчаки» дали новый залп. Стреляли разом, с четырех сторон.
– Уходить некуда! Только на радиостанцию. Может, не успеют перебить по дороге. А лучше – отправляй парламентера.
– Тебя, што ль, Игнашка?
– Эту свою отправляй… Говорил же тебе: подсадная она!
Фесенко направил наган на Мандрикова.
Слова про подсадную утку резанули как сталь. Елена, выскочив из-за печки, ударила сидящего у стола Фесенку коленкой в лицо. Игнатий наган выронил…
Про подсадную утку Мандриков слышал не раз, но вслух на «подсадную» сильно не возражал. Думал, Тренев «подсадной». А раз так, пускай Тренев знает – все на бабу думают…
Вдруг неожиданно для себя он как в беспамятстве рявкнул:
– Елюсь, давай! Не убьют – хоть ты жива останешься!
Стрельба легла гуще. От оконных наличников и дверей откалывались щепки, куски.
– Слышь, Елюсь… Сходи за печку, от белья моего егерского кус оторви. Нижняя рубаха там сушится… Переговорщицей, кроме тебя, идти некому. Скажешь им: «Нужна власть – берите. Мы просто контрольным органом будем...»
– Зацем бабца посылаешь? – крикнул Кулакутский. – Ись цего удумал! Сам иди! Или я пойду.
– Тихо ты, на ней все как есть проверим! – Клещин замахнулся на Кулакутского.
– Опоздали мы с ней… Давай прорываться, Мандрик.
– Не прорвемся, Игнатий. А она, глядишь, поможет…
– Цем здесь поможешь? – едва не плакал Кулакутский.
– Отвлечет она их на время, а мы тут обмозгуем одно дельце. Денег я им посулю. Много денег! На трех нартах не вывезут!.. Для спекуляторов деньги – первое дело…
Елена вышла из-за печки с белой, в желтых пятнах, еще не просохшей нижней рубахой. Стояла молча, витая мыслями в снегах, во льдах. Мих-Серг, пригибаясь, сбегал за шубой, напялил кое-как на Елюсю, привязал к деревянному бруску егерское белье, толкнул переговорщицу в спину.
От мих-серговского прикосновения Елена вдруг успокоилась, с нежданной радостью навалилась на дверь, выходя, споткнулась, упала на одно колено, быстро поднялась и вдруг, высоко вздымая брусок с егерским бельем, ровно-гордо пошла к дому Сукрышева, прямо на стрелявших…
Стрельба прекратилась на полчаса. Еще перевязывались и заграждали окна перевернутыми столами, когда поднырнул под крыльцо, а потом через собачий лаз проник в сени карлик-ламут, которого нападавшие, скорее всего, приняли за любопытного мальца. Ламут завизжал:
– Сидите тут? А в доме Сукрышева над Ёлкой-Ленкой надругались… Теперь хвастают! Сдавайтесь, а то обещали всех побить к такой-то матери: и вас, и нас!
Через минуту-другую стрельба возобновилась.
– Всё, выходим, не продержаться. Раненых – вперед, может, по ним палить не станут…
По одному двинулись к изрешеченной, теперь едва висящей на соплях двери.
– Все здесь? – озирнулся Мандриков.
– Не все. Я тут… Тут остаюсь.
Сидящий на полу Игнатий Фесенко, моторист и сеятель слухов, опираясь спиной о ножку стола, сожмурил веки и, держа наган двумя руками, выстрелил себе в рот.
Мандриков с досады плюнул прямо под ноги.
Тут же ему почудилось: земля уходит из-под ног, снег голубеет, чернеет, а потом становится грубо-жестким, костенеет…
Кости, одни желтовато-белые кости хрустели у него под подошвой в ревкомовском доме, чуть пересыпались под ветром на улицах Ново-Мариинска, расстилались широко дальше, дальше, до Анадырского лимана, до океана!
Его еще раз, как на «Томске», сладко и страшно качнуло.
Но тут же земля выровнялась, снова покрылась бесконечными чукотскими, курящимися, как белые дымочки, снегами…
Чуть постояв на месте, он двинулся вслед за остальными.
Через секунду-другую моторист Фесенко упал на бок, глухо ударился о деревянный настил головой…
Вышедшие аккуратно складывали винтовки и револьверы на крыльце. Мандриков зачерпнул горсть чистого, неиздырявленного мочой снега, протер щеки, приложил снег к вискам. Странный полукрик, полухохот клокотал у него в горле: «колчаки» стрельбу по ревкомовцам так и не открыли!
Мандрикова расстреляли через два дня на третий. Поруганную Елену Струков, как словно в насмешку, отвел домой, к Биричу. Павел Бирич принимать бывшую жену не желал, полковник настоял:
– Ты у меня не только жену примешь, ты у меня, как Гришка Распутин, калий циан бокалами глотать станешь. Знаю твои делишки и намерения твои сучьи знаю…
Через несколько дней ссадины на лице и порезы на теле начали заживать, Елена смогла говорить, сразу спросила у Павла:
– Мне уходить? Или расстреляете?
– В Ном, на Аляску тебя возьму. Чтоб там все время мучилась. И прислуга красивая на первое время мне в Америке нужна будет…
Поворот суши
После нежданного бегства Огромной Серой и расстрела ревкомовских Выкван больше на речку Казачку не ходил, трупов не видел. Знал: через несколько дней где-то ламуты их схоронили. А где – никому не сказали… На речку Выкван не ходил, но дых медвежий, горящий розовым огнем, вспоминал все время. Вспоминал и светло-синее рваное облачко, выпорхнувшее изо рта мертвого человека, мал-мал пролетевшее, в воздухе остановившееся, бессильно повисшее и тут же разлопнувшееся, как лопаются пузырьки газа, вылетающие летом из озер в желто-красной тундре.
Выкван спросил у деда и теперь знал: вылетевшее облачко – душа.
– Шибко важно то, какой она изо рта вылетает, – прошамкал дед по-русски. – В других местах ее не видно. У нас в Кагыргыне, когда большой мороз, видно, однако!
Понял Выкван-Чукотан из рассказа деда и другое: как летит душа, и в Кагыргыне редко-редко кто видит. И еще понял: хорошо, когда она вырывается на простор ровной, не проколотой насквозь, неискалеченной…
Тем, что душа Мандрика разлопнулась, Выкван-Чукотан все время и мучился: почему выскочила уже израненная? С ручками-ножками, наполовину оборванными, с головкой, как у цветка болотного, надломленной? А потом и совсем разорвалась душа на кусманчики…
Летом из Петропавловска пришел пароход. На нем приехала красная комиссия. Стали арестовывать. Выкван-Чукотан видел: Тренев убежал за кладбище, два дня сидел в яме близ могилы шамана, хорошо – тепло было. Тренева, который подсадной уткой и оказался, а на Ёлку-Ленку только зря наговаривал, Выкван-Чукотан не выдал. Незачем было. Всё одно отыщут! Да и нехорошо. Так оно и случилось: Тренева нашли быстро. Могилу шамана – расколотое бревно на двух стояках – не тронули, просто, присев у этой могилы, поманили Тренева из ямы пальцем, отобрали у него два револьвера, патроны. Отстреливаться он, может, сперва и хотел, но только оружие отдал покорно. От страха Трен заговорил еще в яме, стал сразу выкладывать все, что знал и чего не знал вовсе…
Но не про Тренева-трепача думал тогда Чукотан!
Бирич с Еленой и въедливый полковник Струков, таскавший Выквана за ухо и все спрашивавший, куда Мандрик реквизированные денежки спрятал, на американской шхуне успели-таки уплыть. Всего несколько дней назад. Радовало Выквана еще то, что про деньги он ничего не знал, а то бы Струков подвесил его в яранге на крюк ногами вверх и все, что было Выквану известно, до последней мыслишки вытряс. Даже из ушей сыпалось бы... Радовало его и то, что не убили Ёлку-Ленку. Вот только после ее уплытия непролазная гадкая смурь стала заволакивать Чукотана ночами…
Шхуна «Полар Бэар» американского коммерсанта Олафа Свенсона с новомариинскими пассажирами на борту отплыла на Аляску в начале июля 1920 года. А уже в августе служба гражданства и иммиграции США, решая вопрос о предоставлении беглецам вида на жительство, сделали запрос на нескольких лиц, прибывших в Америку с Чукотки: не являются ли те скрывающимися от суда преступниками?
Ответа из РСФСР не последовало.
Через какое-то время чета Биричей обосновалась в Калифорнии. Струков со всеми его угрозами куда-то напрочь исчез; жену свою Елену, которую Павел числил теперь только прислугой, жену, снова засиявшую невиданной, всепримиряющей красотой и от парламентерства сохранившую лишь три шрама на спине и легкий рубец у губ, он приспособил вести счета…
Через четыре года, уже в Калифорнии, Павел получил от верного человека известия про отца. От него и Елена узнала: Хрисанф Платонович Бирич, старый каторжанин, так и не втершийся во Владике в доверие к Советам и в пику им занявший в двадцать первом году высокий пост особоуполномоченного Временного Приамурского правительства в Охотско-Камчатском крае, да еще и с правами губернатора, был в феврале 1923 года в Петропавловске красными расстрелян. Павел был к этому готов, знал: отец не оставит прибыльные места, будет драться за копейку, как за миллион, будет копить и приумножать, приумножать и вкладывать в оборот…
Елене исполнилось тридцать шесть. Движение лет было подобно океанской воде, вода казалась мертвой, застылой, но незаметно менялась: уходя безвозвратно, возвращалась вроде той же, но, по сути, иной. Жили в Сан-Франциско не особо весело, но без драк. Павел кое-как с женой примирился, когда родился сын, стал внимательней. И хотя сын был похож на Елену, злило это Павла не так чтобы часто.
Мука мололась, высокие и особо прочные колеса американских автомобилей весело катили к окончанию жизни, о котором здесь никто никогда не думал. Наивность знакомых калифорнийцев Елену умиляла. «Пока есть жизнь, смерти – нет. О ней вообще незачем думать, потому что смерть есть старость, а о старости думать нельзя. О’кей, Элен?»
Елена только усмехалась: что они знали о смерти-жизни и жизни-смерти во льдах? Что знали о неплотно-плотной душе, которая, в отличие от тела, никогда не меняется и никогда не стареет?