По вечерам, а иногда и в середине дня, когда мой хозяин заканчивал свои дела в том, другом доме, мы отправлялись с ним на прогулку. Иногда просто бродили по парку, а иногда блуждали по лесу и вдоль реки. Мы ходили подолгу, я гонял водяных крыс и серых белок, а еще хозяин бросал мне палочки, чтобы я их приносил. Бывали дни, когда он совсем не ездил в дом с бумагами, и тогда, если только он не начинал рыться в саду, мы с ним уходили гулять на много часов! А позже, вечером, мы усаживались с ним у огня. У него был такой мерцающий ящик, в который ему нравилось смотреть. Этого я тоже никогда не мог понять, но, наверно, в этом был какой-то смысл, раз ему это нравилось. Иногда в саду принимались орать коты, и я настораживал уши, а мой хозяин смеялся, щелкал языком и шел открывать заднюю дверь. И я вихрем вылетал в сад и громко лаял — гав! гав!.. — и все коты удирали как ошпаренные, а хозяин смеялся: «Молодец, Надоеда! Так их!»
Нам всегда было весело вместе… Не знаю даже, что бы он без меня делал? Кто приносил бы ему по утрам бумажки, кто приносил бы палочки, которые он бросал, кто лаял бы у двери, когда к нему приходили другие люди, кто, наконец, гонял бы котов из сада?.. И я вот что тебе скажу, Рауф: я правда был хорошим псом — не то что никчемный «дворянин» из соседнего двора, который подрывал клумбы в хозяйском саду, лопал в три горла и отказывался подходить, когда его звали! Он вообще ни одной команды не знал и слушаться не желал! Нет, Рауф, я был совсем не таким! Я его презирал. Я никогда не был зазнайкой, но, честно, от его запаха меня просто тошнило…
У нас дома всегда был порядок! Меня кормили каждый вечер, когда мы возвращались домой, и больше — ни-ни. Ну, разве только тот кусочек утреннего печенья. И небольшое лакомство перед поездкой на машине. Хозяин меня часто вычесывал и временами что-то закапывал в уши. И еще он два раза возил меня в такое место, где меня осматривал белый халат… Не рычи, Рауф! Это был хороший, правильный, добрый белый халат. Да, представь, и такие раньше встречались. В те времена я и понятия не имел, что они бывают совсем другими.
Хозяин никогда не позволял мне забираться на кресла, только к нему на кровать, и там, в ногах, был постелен такой славный, прочный коричневый плед… Мой собственный плед, Рауф! Мой собственный и больше ничей! А еще у меня был свой стул. Старый, конечно, только я его быстренько еще больше состарил… Я на нем все сиденье изодрал! Я так любил этот стул, потому что он пах мною!
Я всегда прибегал на зов и всегда делал то, что мне велели. Это потому, что у меня был очень хороший хозяин. Он умел как-то так все устроить, что тебе самому хотелось выполнить то, о чем он тебя просит. И я радостно слушался, потому что доверял ему. Если он считал, что вот так-то и так-то поступать правильно, значит, так оно на самом деле и было. Помню, как я разок лапку поранил… знаешь, Рауф, даже наступить на нее не мог, и она вся распухла. Тогда он положил меня на стол и все время со мной разговаривал — негромко так, дружелюбно. Он взял мою лапу, и я стал ворчать и показывать зубы, а он все говорил, и тогда я… я… Рауф, я его прихватил зубами за руку, я просто не мог больше сдерживаться… Я чуть не помер от стыда, когда осознал, что наделал, а он и ухом не повел! По-прежнему держал мою лапу и все говорил, говорил… И вдруг вытащил из подушечки здоровенную колючку, а потом чем-то замазал. До сих пор помню этот запах, Рауф, тогда я в первый раз учуял его. Тогда я его не боялся.
Я в точности не уверен, но те мужчины и женщины… ну, те друзья, с которыми он разговаривал и вместе сидел в доме с бумажками… они, по-моему, его слегка поддразнивали из-за того, что он не завел себе подруги и жил со мной вдвоем, и только та седая женщина в переднике иногда к нам заходила. Ты же знаешь, Рауф, никогда нельзя точно понять, о чем говорят между собой люди, но они временами показывали на меня пальцами и посмеивались, поэтому я так и решил. Только мой хозяин не обращал внимания на эти подначки. Он почесывал меня за ухом, похлопывал по спине и говорил: «Надоеда, ты молодец! Ты лучше всех!» А потом брал свою палку и мой поводок — и я понимал, что мы отправляемся гулять, и с громким лаем пускался в пляс у двери.
В те времена я недолюбливал только одного человека. Знаешь, Рауф, у моего хозяина была сестра, и я ее терпеть не мог. То есть я думаю, что она доводилась ему сестрой, потому что она была на него очень похожа, да и запахи у них были похожи. Иногда она приходила в дом и некоторое время оставалась у нас, и тогда… ох, потроха и печенки, нам этого не понять! Даже по ее голосу, который был такой… ну… точно песок под половиком… можно было понять, что ей не нравится, как все заведено у нас в доме. И еще в такие дни я никогда не мог найти свои вещи. Ну там, косточку, мячик, любимый старый коврик под лестницей. Она считала, что все это непорядок, утаскивала куда-то и прятала. А однажды она пихнула меня — даже не пихнула, а стукнула шваброй, когда я спал на полу, и тогда мой хозяин вскочил со стула и сказал ей, чтобы она никогда больше так не делала. Но в основном он, по-моему, боялся ей перечить. Я могу только догадываться, но, мне кажется, она на него сердилась из-за того, что он никак подругу себе не заведет, а он как будто чувствовал себя виноватым, но ничего менять не хотел. Если я прав, тогда легко догадаться, за что она меня не любила. Да что там, она меня попросту ненавидела! Она, конечно, притворялась, что я ей нравлюсь, но я-то чуял ее отношение! Когда она приходила, я съеживался и шарахался прочь, и другие люди, должно быть, думали, что она меня обижает. Впрочем, так оно и было! А потом… потом…
Знаешь, что самое смешное, Рауф? Я с самого начала знал свое имя, а вот как звали моего хозяина — понятия не имею. Может, у него, как у лиса, и вовсе не было имени. А вот у его сестры имя было, и я его даже знаю, потому что хозяин его часто произносил. Я всегда чуял, когда она входила в ворота, и тогда мой хозяин выглядывал в окошко и всегда со смехом произносил одно и то же: «Энни Моссити[30] кнамидет!» Тут я иногда принимался рычать, но ему это не нравилось. Он не позволял мне непочтительно с ней обращаться, даже когда ее самой поблизости не было. У нас в доме было принято людей уважать. Всех людей, Рауф… Только я все равно думал, что такого длинного и звучного имени она никак не заслуживает. Поэтому я про себя всегда отбрасывал «кнамидет» и думал о ней просто как об «Энни Моссити», или даже вовсе «Моссити». Однажды хозяин устроил мне выговор — уж очень бурно я радовался, когда она уходила, а он нес к двери ее сумку. Рауф, я правда не мог не плясать, ведь она отбывала восвояси! И потом, после ее ухода мне всякий раз бывало какое-нибудь послабление, которого она нипочем бы не допустила. Ну там, к примеру, сливки с блюдечка долизать…
А потом настал день, когда… когда…
Голос Надоеды сорвался на безутешный плач, фокстерьер начал тереться искалеченной головой о солому. Порыв ветра шевельнул старый мешок, свисавший с гвоздя над их головами, и ткань хлопнула, точно крылья огромной хищной птицы.
— Однажды вечером… — справившись с собой, продолжал Надоеда, — однажды вечером, в самом конце лета, мы вернулись из того дома с бумажками. Хозяин чем-то занялся, а я, выбравшись в сад, улегся подремать на солнышке, под кустами рододендронов у ворот. Знаешь, Рауф, летом на них распускаются огромные розовые цветы, размером в половину твоей головы, и над кустами, жужжа, вьются пчелы. У меня в тех кустах было излюбленное местечко, что-то вроде тайного логова. Там я всегда чувствовал себя в полной безопасности и пребывал в абсолютном счастье. Помню, солнце уже садилось, когда я проснулся с приятными мыслями об ужине; я был настороже и готов к немедленным действиям — ну, ты знаешь, каково это, когда хочется есть. И вот тут-то я расслышал сквозь листву шаги, а потом увидел, как мелькнул желтый шарф. Я не ошибся — это и вправду был мой хозяин, и он направлялся к воротам, неся сложенную бумажку в руке. Я понял, что было у него на уме, — он, верно, собирался поиграть с тем большим красным ящиком. Помнишь, я тебе рассказывал, что людей хлебом не корми, только дай с бумажками повозиться? Ты и сам говорил, что они временами брались за них даже тогда, когда ты тонул в железном баке… Наверное, для них это такая же излюбленная забава, как для нас — все обнюхивать. У них и на улицах все устроено для их любимой игры. Мы, собаки, сразу бежим к фонарным столбам, а они себе поставили большие, круглые, красные ящики для бумажек. Честно тебе скажу, я никогда не мог взять в толк, отчего некоторые хозяева — слава звездному псу, не мой! — так не любят, чтобы их собаки обнюхивали фонарные столбы и задирали возле них лапу. Ведь сами-то они занимаются тем же возле красных ящиков! Небось тоже метят свою территорию и самоутверждаются — а нам почему нельзя? Когда человек отправляется на прогулку, а происходит это обычно по вечерам, он нередко берет с собой бумажку, хранящую его запах, и сует ее в один из этих больших красных ящиков. И если он вдруг встречает другого человека, мужчину или женщину, за тем же самым занятием, они начинают разговаривать. У них это примерно то же, что у нас — обнюхиваться, ну да ты сам знаешь.
Так вот, Рауф, мой добрый хозяин питал столь же здоровую любовь к играм с бумажками, как правильная собака — к посещению уличных столбиков. Бывало и так, что, возвратившись вечером домой из того дома, куда мы с ним ездили днем, он садился за стол еще немного поскрестись в бумажках и пошуршать ими. А потом нес их на улицу, туда, где стоял красный ящик, и бросал их внутрь сквозь щелку.
Короче, Рауф, в тот вечер я без труда сообразил, куда он направлялся. Он почти всегда звал меня с собой, когда шел со двора, но в тот вечер, видно, просто не нашел меня и решил ненадолго выйти один, а на прогулку со мной отправиться попозже. И вот он вышел за ворота, и минуту-другую спустя мне подумалось — а почему бы не побежать следом и не нагнать его по дороге? Он небось удивится моему появлению, то-то весело будет!.. Я дождался, когда он завернет за угол в конце нашей улицы, выскочил из-под кустов и перепрыгнул ворота. Я умел высоко прыгать, у меня здорово получало